Старушка Федора сокрушалась:
— Ой, горюшко мое, кончается мука. А о пшеничной, — что уж говорить, святой пасхи не из чего спечь... Ой, что же будет — ржаная пасха!
Лукия сказала:
— Мама, отдайте меня кому-нибудь внаймы. Может, Носюре?
Носюра был самым богатым мироедом Водного, держал батраков, откармливал и поставлял в город свиней, волов. Но свиньям жилось у него лучше, чем батракам.
Старушка Федора растрогалась, приласкала девочку:
— Погуляй еще. Твоя жизнь и без того была сиротская, нелегкая. Еще натерпишься. Да и трудно мне без тебя будет, дочурка. Порою сил не хватает поросенку корм отнести, — поясницу ломит. Как-нибудь обойдется...
Но куличи все же спекли белые — Лаврин принес откуда-то два пуда крупчатки. Как ни допытывались старики, не сказал, где взял. Было ясно, что где-то занял. Может, у Носюры, а может, у священника. В трудную минуту у отца Сидора легче было раздобыть, он охотно давал взаймы даже деньги. Правда, возвращать приходилось втрое больше, так как батюшка ссужал под большие проценты.
Должно быть, весь год не было столько обрядов, сколько их накапливалось в последнюю неделю поста перед пасхой. В вербное воскресенье старушка Федора, дед Олифёр и Лукия ходили к заутрене. В церкви каждый держал вербную ветку с набухшими почками. На паперти мальчишки лупцевали друг друга вербными прутками, приговаривая:
— Не я бью, верба бьет, через неделю — пасха!..
Старушка Федора принесла из церкви вербную ветку, заткнула ее за икону. Но перед этим проглотила набухшую почку, дала по почке проглотить деду Олифёру и Лукии.
— Боже мой, боже, — сказала старуха, — святая вербочка. Дай, господи, до будущего года дожить. Вот, Лукия, ты почку проглотила — так и знай — весь год лихородка тебя не заденет. Бросишь святую вербочку против ветра — бури не будет, кинешь в пожар — огонь уймется...
В чистый четверг, по прочтении двенадцати евангелий, из церкви поплыли звездочками десятки огоньков. Люди несли домой зажженные свечки, прикрывая их от ветра ладонями, картузами, бумагой. Огоньки мерцали в ночном мраке, плыли улицами, останавливались у хат.
Принесла домой «святой» огонек и старушка Федора. Она забралась на скамеечку, подняла вверх свечку, копотью начертила над дверью черный крест. Набожно перекрестилась и сказала:
— Спаси, господи, от нечистой силы. Не переступит она, поганая, теперь порог...
Лаврин, находившийся в это время дома, подморгнул Лукии, легкая лукавая усмешка едва тронула его губы:
— А я думаю, что Кондрат Носюра еще хуже нечистого...
— Грех так говорить, сынок, — покачала головой старушка Федора, — Он же человек, а не рогатый, прости господи.
— Он, мама, и без рогов крепко бодает нашего брата... Не так ли, Лукия?
Лаврин посмотрел на нее большими серыми глазами. Посмотрел, как показалось Лукии, точь-в-точь, как и тогда... на графском дворе...
— Ну, а послезавтра вдвоем с тобой пойдем к службе, — снова улыбнулся он девочке.
Лукию волновала эта всенощная служба накануне пасхи. Блеск свечей, зеленая весенняя риза священника, хор певчих, звон колоколов над ночным селом — все это наполняло сердце Лукии трепетом, благочестивой радостью. Процессия во главе с отцом Сидором вышла из церкви. В церкви не осталось ни души. Закрылись тяжелые железные двери, звякнули засовы, заскрипел ключ в огромном замке. Хоругви заколыхались над толпой.
Вокруг церкви расположились жители села с куличами. На земле, на разостланных платочках, стояли куличи с зажженными свечками, лежали крашеные яйца, колбаса, сало. От Носюры принесли святить целого поросенка с торчавшим во рту пучком зелени, с десяток куличей, пасху и целую кучу яиц — красных, синих, желтых...
Но так было лишь у Носюры. У большинства же на платочках лежало по небольшому куличу, несколько яичек, кусок мяса. Своего поросенка старушка Федора еще пожалела колоть, пускай подрастает. Но у соседа она купила колбасы, сала и теперь была горда тем, что у нее на платочке, как у людей, — и кулич белый и мясное.
Процессия во главе с отцом Сидором вышла из церкви.
Зазвонили колокола. Густым басом загудел большой колокол, меньшие подхватили этот голос, захлебываясь в перезвоне.
Быстро склонившись к уху Лукии, Лаврин сказал:
— Урожай! Богатый урожай!
Девочка не поняла — какой урожай, где?
Лаврин снова наклонился, разъяснил:
— Конечно же у нашего отца Сидора. Посмотри на него, чернобородого, — как только не лопнет! Поповская жатва — в пост.
Лукия смутилась, притихла. Куда делась ее набожная радость... До того неожиданными были эти слова. Девочка почувствовала в них жестокую правду. Почему-то вспомнилось, как Лаврин рассказывал когда-то, что у священника тридцать десятин руги [3].
На паперти около церкви люди христосовались.
Столяр Каленик уже успел «разговеться», от него за версту разило водкой. Он подходил к девушкам, орал пьяным голосом «Христос воскрес!» и лез целоваться.
Лукия с Лаврином сели на скамью возле церкви. С. озер потянуло вечерним влажным воздухом, где-то далеко кричала ночная птица — выпь: бу-у-бу-у. На востоке уже погасли звезды. В церкви кончилась служба, оттуда слышны были приглушенные напевы. Лаврин взял Лукию за руку. Пальцы у нее были холодные. Лаврин, шутя, дунул на них, вдруг спросил незнакомым голосом:
— А когда же, Лукия, мы похристосуемся?
У Лукии почему-то быстро застучало сердце, кровь ударила в лицо. Она молчала. Молчал и Лаврин. Затем он погладил руку девушки, быстро встал:
— Надо идти, Лукия. Гляди, люди уже выходят из церкви...