Глава двадцать седьмая ПЕСНЯ


Пасху село Водное отпраздновало буйно. У многих хоть и не было чего есть, зато было что пить. Водка лилась рекой. Беднота рада была хотя бы на день или два забыть свою горемычную жизнь, утопить ее в водке, забыться в пьяном угаре.

В первый день пасхи в селе произошло большое побоище. Двое были тяжело ранены, а одного вынесли из свалки мертвым. Каленик едва не поджег свой дом. С перепою ему почудилось, что наступил день Ивана Купалы, когда положено прыгать через огонь. Он разжег посреди дома костер. Хорошо, что соседи заметили.

Лаврин то и дело выходил за ворота, наблюдал пьяную толпу, прислушивался к диким, нечеловеческим выкрикам да песням и сжимал кулаки:

— Разгулялись ни с того, ни с сего! Права свои пропивают!

Дед Олифёр иронически заметил:

— Права, говоришь, сын? А как же! Большие у мужика права — есть что пропивать!..

Он залился смехом, а Лаврин молча глядел на отца серыми грустными глазами.

Пьяные песни неслись над селом. Бондарь Парамон с пьяных глаз пошел на озеро купаться и утонул. У вдовы бараночницы Лепестины парни сняли с петель ворота. Пьяный Давид Чобиток схватил топор и вырубил возле своего дома вишневый сад.

Пасха миновала, наступило тяжелое похмелье. Снова за работу, снова думы о куске хлеба для семьи, снова одолжаться у Кондрата Носюры или у отца Сидора.

Пришла настоящая весна, загудели пчелы, пора было пахать под яровые, сеять, а тут ни плуга, ни коняги, ни семян. Опять без Носюры не обойдешься. Носюра, кому захочет — даст, а кому и нет. За все ему нужно отрабатывать в самую что ни на есть горячую пору — во время жатвы, когда на своей крохотной нивке будет зерно осыпаться.

Многие ходили на поклон к графу Скаржинскому, но граф мало обращал внимания на поклоны и просьбы мужиков.

У Лаврина был плуг. Он спарился с Давидом Чобитком, у которого была сухопарая кобылка, и вспахал свой клочок поля. Чобиток шел за плугом, и но его рябому, изрытому оспой лицу обильно катились слезы — ему все еще невыразимо жалко было вырубленного вишневого садочка.

В прошлые годы Лаврин арендовал у Скаржинского десятину земли. Но теперь отказался от этого, так как сколько, бывало, ни уродит, почти все приходилось отдавать графу за аренду. Себе если оставалось пудов пять-шесть — и то хорошо. Лучше уж податься на заработки или пойти в наймы к Носюре.

Дед Олифёр ежедневно приносил с озера карасей и щук, продавая их в селе за бесценок, — до волостного села, где ежедневно бывал базар, далеко, верст тридцать. А все же рыбная ловля деда поддерживала всю семью. Хотя ели гречневый и ржаной хлеб с остюками, однако голодные не сидели. Старушка Федора говаривала:

— Хоть не густо, да в брюхе не пусто.

Кончался апрель, цвели вишневые сады. Люди отсеялись, на полях зазеленела шелковая озимь, прилетели аисты, начали строить на риге Носюры гнездо.

Люди дивились, говорили:

- Богатому -- счастье! У богатого рига самая высокая, у него и аисты.

В первый год своей жизни в семье Олифёра Строкатого Лукию часто тревожило то обстоятельство, что она недалеко убежала от старой графини. Имение Скаржинского было расположено в двадцати пяти верстах от села Водного. Девочка, должно быть, убежала бы дальше, но, видимо, много кружила по лесу, хоть ей казалось, что идет напрямик, никуда не сворачивая. Однако со временем Лукия успокоилась, хотя черная обезьяна часто ей снилась и она просыпалась в холодном поту.

Лука Тихонович приезжал на охоту в Водное несколько раз. В каждый свой приезд он настаивал на том, чтобы подать в суд на графиню за издевательства над девочкой. Но Лукия так умоляла не затевать дела, что Лука Тихонович сдался. Да и сам он не очень-то верил в то, что суд приговорит графиню к какому-нибудь наказанию. Лукия же боялась, что суд обернется против нее самой. Ведь она разбила драгоценную голубую вазу. Что, если ее за это приговорят к тюремному заключению? Нет, уж лучше сидеть тихо, забыть про черную обезьяну, про все издевательства.

Как-то вечером Лукия вышла в сад. Села на скамейку, тихонько затянула песню. Это была ее любимая песня, которой она когда-то научилась от Рузи:

Терен, терен бiля хати,

В нього цвiт бiленький.

А хто любить очi карi

А я — голубенькi...

Луна мягко светила сквозь вишневые ветви. Лукия закинула руки за голову, закрыла глаза и, забыв про все на свете, запела во весь голос:

А я люблю голубiї,

Я на них дивлюся.

Брешiть, брешiть ворiженьки, —

Я вас не боюся!

Чистый девичий голос то взмывал кверху, трепеща в вышине, как жаворонок крыльями, то стремительно падал вниз и грудью бился о сырую землю. Точно кровью исходя, он неожиданно стихал. Последний звук обрывался словно тоненькая паутина, но долго еще звонко катилось по селу серебряное эхо. Оно катилось, как чистый кристальный поток, грозные буруны уже настигали его, но вновь взвивался вверх, все выше и выше, нежный и сильный девичий голос:

Брешiть, брешiть, ворiженьки, —

Добрешетесь лиха!..

Должно быть, долго пела Лукия, потому что, когда кончила, луна уже поднялась высоко, длинные тени легли по подворью. Где-то совсем близко затрещала изгородь, зашумело несколько голосов. Лукия встала и удивленно посмотрела в сторону перелаза, где увидела освещенные луной фигуры селян. Они склонились на тын, попыхивали красные огоньки самокруток, кто-то несколько раз повторил имя Лукии.

Девушка не поняла, что случилось, почему это люди собрались у их двора. Смущенная, она хотела юркнуть в дом, но Лаврин преградил ей дорогу. Он был сам не свой, с изумлением смотрел на девушку, словно видел ее впервые. Его освещенные луной глаза были большие-большие и глубокие. Они искрились лунными блестками. Лаврин почему-то шепотом умолял Лукию спеть еще.

— Я не знал, что ты так поешь, — быстро сказал он. — Гляди, люди со всей слободы сошлись...

Только теперь Лукия поняла. Все слушали ее пение. Девушке стало очень стыдно, она не знала, что ее слушают. Она вырвалась из рук Лаврина, убежала в дом.


Загрузка...