32

И когда он возвратился в Москву, Макс, — та, уже давным-давно проступающая, уже, если угодно, отмеченная на карте зима, медленно, очень медленно на него надвигаясь, как будто вбирая его, Макса, как будто впуская и втягивая его в себя — и как если бы (или это так кажется мне: теперь…) — как если бы она ждала его там, в Москве: — дождавшись, короче, его возвращения, зима, сразу же, хотя и очень медленно, началась.

А ведь между летом, с одной, и зимою, с другой стороны, бывает обычно — осень. Бывает: обычно. Но тогда, там (думаю я теперь…) никакой осени не было. Он возвратился в Москву, Макс, — и это было, сразу же: началом зимы, — введением в зиму; — и длилось это начало, это введение очень долго, целую, может быть (им, Максом, едва ли вообще замеченную и если отмечаемую мною, теперь, то лишь как простое введение, простое начало…) — целую, значит, осень.

— И когда он возвратился в Москву, Макс, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, тогда — что, собственно?

Лишь некая осень, простое введение, отделяет, его и меня, от этой, уже начавшейся, если угодно, зимы. — Там (думаю я…) — там все линии сходятся; — и по какой бы дороге я ни пошел, любая дорога (думаю я…) — любая дорога приведет меня к этой зиме (уже, если угодно, начавшейся…).

Он же, Макс, — он шел к ней по всем дорогам: одновременно и сразу.

Он шел к ней сразу по всем дорогам; — он возвратился, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, — и приехав с вокзала домой, в свое решительно неописуемое, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, — занеся чемодан в комнату (и тут же задернув, наверное, шторы…) он, Макс: — а впрочем, думаю я, пойдем, для начала, по вот этой, к примеру, дороге… он, Макс, в тот же день, например, позвонил, разумеется, Фридриху.

Он позвонил Фридриху и встретился с ним: в конце бульвара, к примеру. Он был рад этой встрече, — и Фридрих, появившись, как некогда, из глубины — бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей, уже начавшей, быть может, желтеть, но еще переполненной, разумеется, сумраком, тенью листвы и пятнами солнца аллеи, — Фридрих, приблизившись, улыбнулся и взял его под руку, — и он, Макс, снова, в то же мгновение, почувствовал, в себе и вокруг, что-то веселое, быстрое, легкое, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, к каким-то (так и оставшимся, следовательно, по ту сторону моей истории: если это история…) персонажам их жизни, — и эта жизнь (здесь, думаю я, здесь, у этого моря, так легко, почти незаметно от него отступившая: как если бы ее никогда и не было вовсе…) — эта случайная жизнь вновь, следовательно, его обступила, и он, Макс, уже готов был ей снова отдаться: и как если бы, в свою очередь, никакого моря, никакого лета и вовсе не было — никогда.

Оно было, однако, это море — и это лето (и этот песок, эти сосны, этот свет, пронзительный и прозрачный…). Все это было, однако; — и после всего этого (после этого лета, после этого моря — и всех надежд, и всех мыслей, оживших в нем здесь…) та — случайная жизнь, которой, еще весною, он жил в Москве, вместе с Фридрихом, уже не только, или почти, не давала ему ни прежней радости, ни прежнего ощущения — жизни, но как будто вообще не удавалась, не давалась ему; он стремился к иному; уже через несколько дней он почувствовал ее — невозможность.

— Нет, хватит, хватит… так не может более продолжаться.

И когда он возвратился в Москву, Макс, — Москва (этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город…) — Москва поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно — как будто он никогда ее раньше не видел.

Был — когда он вернулся — был, наверное, совсем еще летний (лишь с первым намеком на осень…), еще совсем по-летнему жаркий и душный день; он сошел с поезда, взял такси — и вот: улицы, мостовые, дома, и раскаленный на солнце асфальт, и машины, и шум, и грохот, и — нет, нет, я не описываю… все это вдруг надвинулось на него (откуда-то…) — и он, Макс, с еще почти мучительной ясностью помнивший: море — и сосны, и ветер, и облака, — почти с ужасом смотрел, должно быть, вокруг.

И когда машина взлетела на мост, Макс, ужасаясь, увидел, наконец, свое собственное, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, темной громадой нависавшее над рекою.

Он занес чемодан в комнату — и тут же задернул, наверное, шторы.

— И мне, думал он (задернув шторы, осматриваясь…) — и мне придется здесь — жить?..

Он позвонил Фридриху, — и встретился с ним, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, куда-то, к кому-то… — но если (так думаю я теперь…) — если он, Макс, втайне надеялся и втайне рассчитывал, что, с течением времени, он просто-напросто привыкнет ко всему этому: к этому городу, этим улицам, этому дому и этим домам, — то он, Макс, конечно же, ошибался, и чем дальше шло время, тем острее чувствовал он — невозможность: невозможность, опять-таки: этих улиц, этого города.

— А ведь там (думаю я теперь…) — там, в этом городе (огромном, невероятном, таинственном…) — там были ведь и какие-то старые, какие-то, еще все-таки — возможные улицы, переулки: дома, проходы, дворы… и я: я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме. Но он, Макс (возвратившись в Москву…) — он как будто не замечал ничего этого; он видел лишь новое, ужасное, неописуемое.

Он видел лишь новое, ужасное, неописуемое; — и он не только не мог привыкнуть — он, на самом деле, и не хотел привыкать к этому городу, дому, домам; слишком ясно помнил он море (сосны, ветер и облака…); и шагая по какой-нибудь новой, да, неописуемой улице, среди шума, и грохота, и машин, и прохожих, и — нет, нет, я не описываю… — пытался, наверное, и разумеется, вполне безуспешно пытался снова вызвать в себе то ощущение: отстраненной замедленности, которое открылось ему, как сказано, здесь, этим летом, у этого моря. Но ни о какой замедленности, ни о какой отстраненности, не могло быть, конечно, и речи; было лишь возбужденье, усталость, спешка, торопь и оторопь… и — и вновь, конечно же, как только он возвратился в Москву, — вновь, конечно же, подступило к нему все то, от чего он, еще весной, например, убегал, вся эта, как писал я когда-то, его собственная и все-таки чуждая ему самому, как бы внутренняя и все-таки внешняя жизнь — не-жизнь, если угодно.

Она подступила к нему — она обрушилась на него; он пытался — он не мог собрать свои мысли; он был — он не был, конечно, один; и не глядя вокруг, не в силах остановиться, все быстрей и быстрее, по какой-нибудь новой, ревущей и призрачной улице, среди шума и грохота, обращаясь к кому-то… — нет, нет, я не описываю.

Он сам не знал, разумеется, что ему делать.

— Бросить все (вдруг спохватываясь…) — уехать… уехать куда-нибудь.

Он не мог, однако, уехать. — Уже была, как сказано, осень, и он, Макс, снова, каждое утро, должен был платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

— И когда он возвратился в Москву, наконец, та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная, втайне и даже откровенно сомнительная, — та, тоже, если угодно, жизнь, — не-жизнь, если угодно, — к которой, как сказано, все мы были когда-то причастны, в которой все мы участвовали, — жизнь эта поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно, — как будто он никогда не жил ею раньше, — или так, может быть, как будто он просто-напросто забыл о ней, забыл ее: здесь, у этого моря. Он же и в самом деле забыл ее: здесь; он, Макс, целое лето вообще о ней, должно быть, не думал; и когда (возвратившись в Москву…) — когда он, Макс, на следующий, к примеру, день отправился в свое учебное, вновь скажем так, заведение, с его бессмысленными и вполне бессмысленными собраньями, лекциями… но нет, нет и нет, я не могу, не должен и не буду ее описывать, эту жизнь, решительно неописуемую. Она надвигается, она охватывает; не участвовать в ней мы не можем; и хотя реальность ее сомнительна, реальность ее, в то же время, несомненна — как боль. Она и обрушилась на него как некая боль; он не мог не участвовать — не мог… нет, не мог больше и участвовать в ней.

А ведь он, Макс, — еще весной, например, — он, как сказано, убегал от нее — и от нее, среди прочего — в откровенно-внешнее, необязательно-легкое.

Но и эта, случайная, жизнь не удавалась, как сказано, не давалась ему теперь; завеса, почти на каждом шагу, разрывалась; что-то тяжелое, трудное, горькое, все ясней и отчетливей, проступало за нею; и он не только не перескакивал через это что-то, легко и уверенно, — он, Макс, почти на каждом шагу спотыкался — останавливался: в тоске и испуге.

И все это, внешнее, внутреннее, подавляюще-безусловное, откровенно-случайное, — все это складывалось как будто, — уже сложилось, — в некое целое, со всех сторон, изнутри и снаружи, его обступавшее.

— Выйти и вырваться, думал он, выйти и вырваться.

Но как же вырваться? как же выйти? что делать?

— Жизнь (думаю я теперь…) — жизнь (но уже в каком-то ином, в каком-то — подлинном, может быть, смысле…) — жизнь вновь нашла свою тему… она же и не теряла ее… жизнь, как бы то ни было, вновь столкнулась с самой же собою; и как ни пытался он, по привычке, просто жить дальше, что-то не получалось, что-то как будто разваливалось; через две, три недели он оставил свои попытки.

Да он вовсе и не хотел этого… просто жить дальше; он стремился к иному; он скорее готов был отдаться: боли, беде и отчаянию, чем жить дальше так, как он жил до сих пор.

В беде и отчаянии была, по крайней мере, некая достоверность, несомненность и убедительность. Страдать и мучаться значило все-таки: жить.

Он был готов к этому (или так казалось ему…); со всей решительностью шел он на обострение, на столкновение: с внешним и внутренним, сомнительным и случайным, с не-жизнью, с жизнью, с самим же собой.

Все это словно бросало ему некий вызов: отчаяние было его ответом.

И уже почти не встречаясь более с Фридрихом, не встречаясь — или, может быть, лишь однажды встретившись, после своего возвращения, с Лизой, удивленной и разочарованной его — мрачным видом, как она выразилась, — и уж тем более не встречаясь ни с кем из прочих (не взятых мною на эти страницы…) персонажей его прошлогодней, случайной, и теперь уже без всяких сомнений закончившейся, или, вернее: им, Максом, законченной, завершенной и оборванной жизни, — все решительнее углублялся он, все глубже и глубже проваливался: в свою собственную, в свою подлинную, если угодно, жизнь, — в зиму, уже, если угодно, начавшуюся.

Все реже и реже выходил он на улицу; платил свою дань — возвращался домой.

И надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать; и — вновь, и вновь вспоминал он, разумеется, море, ветер, облака и надежды — уже, в общем, покинувшие его.

Они покинули его, разумеется; никакой замедленности, никакой отстраненности уже, как сказано, не было; ни о каком спокойствии не могло быть, конечно, и речи; и то, что здесь, у этого моря, еще казалось ему возможным, там, в шуме и грохоте, оказывалось — совершенно немыслимым.

— Постепенно и понемногу? Как бы не так… думал он.

— А ведь и это все то же, — так он однажды подумал: заплатив свою дань и возвращаясь домой, — да, все то же стремленье к какому-то… легкому?.. к какому-то, во всяком случае, замечательному, превосходному, — так подумал он, — будущему… в котором все совпадет, все сойдется, которое… никогда не наступит.

Он остановился, конечно; он провел рукой по лицу; как некогда и как будто впервые, посмотрел, увидел он знакомый ему переулок; дома и окна; желтые листья.

— Да, все то же, все то же… одно и то же стремление.

И что-то, значит, неправильно… в чем-то я ошибаюсь.

И хотя он еще пытался, быть может, что-то как-то собрать, что-то как-то — наладить, ничего, конечно, не получалось, все, конечно, разваливалось; чем дальше шло время, тем яснее видел он невозможность: невозможность, еще раз: что-то наладить, что-то как-то собрать.

Он принуждал себя, конечно, к усилию (что, собственно, ему оставалось?..); он не верил в него, разумеется.

— Нет, думал он… вновь думал он, это все-таки должно быть… да, должно быть легко и получаться само собою, все это… трудное.

— Должно быть… должно быть.

— Ну а если не получается… тогда: что же?..

Беда и отчаяние.

— Нет… нет, думал он, все не так. И все мои построения неверны, и все мои мысли ведут не туда… никуда не ведут.

И так прошел месяц, — два месяца, — опали листья и выпал снег; — и когда он выпал, однажды, Макс (все реже и реже выходивший, как сказано, из дому…) — Макс, уже вечером, в сумерках, вышел, однажды, на улицу, — переехал, на троллейбусе, через мост, — и пошел куда-то, почти не глядя и почти не думая, может быть, куда он идет. И что-то странное было в тот день на улицах, в городе, что-то особенно тягостное, возбужденное, тревожное, зыбкое… но он, Макс, отдавшись своим собственным, тревожным, и зыбким, и тягостным мыслям, — и тому беспокойству (так думаю я теперь…) — которое, может быть, и заставляло его идти (все дальше и дальше, куда-то…) — почти не смотрел, быть может, вокруг, — и только исподволь, краем глаза, не задумываясь, проходя мимо, замечал, может быть, что-то особенное, очень странное: на улицах, в городе — и как бы некий оттенок, лежавший в тот день: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах. Он пошел переулками (и там, в переулках, — там было тише, — падал, крупными хлопьями, снег, — таял, не долетев до земли, — последние желтые листья еще лежали, может быть, по краям мостовой…) — прошел, не заглянув в нее, маленькую, в снегу и в сумерках исчезавшую площадь, — дошел до бульвара: — но та, любимая им, бесконечно-прямая аллея уже расплылась: в снегу, в сумерках, в талой воде, — и что-то странное было вокруг, — что-то тревожное, зыбкое, — и он сам не знал, куда он идет, — и шел все быстрее, по широкой, главной аллее, по талому снегу, по лужам, — и с каждым шагом беспокойство его возрастало, — и он шел так, как будто пытался, действительно, выйти: откуда-то, — и он не мог, конечно же, выйти.

Что-то путалось, что-то кружилось; что-то вдруг вспыхивало, что-то вдруг гасло; и он шел все быстрей, все быстрее, то — обращаясь к кому-то, говоря — кому-то — что вот, он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться… и что он не хочет, не хочет, не хочет ни с кем говорить… — не в силах не говорить, бросая вызов, обращаясь к кому-то, — то вдруг оставаясь один — наедине со своим беспокойством, тревогой (болью, бедой и отчаянием…); и пройдя бульвар целиком, вышел, наконец, на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу (и здесь совсем было странно, и на всем, на мостовой, тротуарах, на машинах, на лицах, на стеклах, лежал некий отсвет, тревожный и зыбкий…) — пересек ее, свернул в переулок, — налево, направо и еще раз налево, — и прошел, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил, — и лишь увидев, сквозь снег, сумерки (сквозь боль, беду и отчаяние…): кирпичную кладку стены, и арку, и башенку, свернув в эту арку, — пройдя первый, большой двор, — второй, поменьше, — и оказавшись, значит, в том самом, совсем маленьком дворике (с его крытой галереей и покосившейся лестницей…), куда мы заходили так часто вместе с Верой, прошлой зимою (и который, не помню уже при каких обстоятельствах, я показал, в свою очередь, Максу…), — сел на скамейку (ту самую…): и здесь, может быть, успокоился.

Успокоился? — Нет; но что-то вдруг словно прояснилось в нем; сумятица, смута и путаница отступили от него на мгновение.

— Все не так, — снова подумал он. — Все не так, все неправильно.

Здесь было тихо, совсем тихо, в этом маленьком дворике; падал, крупными хлопьями, снег; таял, не долетев до земли; светилось, над галереей, окно; и укрывшись здесь, под навесом, от снега и холода, от ветра и сырости, Макс, с той внезапной, тревожной, — с той всегда новою ясностью, которая приходит к нам всякий раз неожиданно, всякий раз как будто впервые, — и по сравнению с которой все кажется смутой, сумятицей, — Макс, укрывшись и замерев, почувствовал вдруг, что — вот сейчас, вот сейчас — что-то, быть может, решится.

— Все не так, все неправильно. И все мои построения неверны, и все мои мысли никуда не ведут.

— Я думал, я знаю, чего хочу. Я не знаю, я не могу этого знать.

— И нужна, конечно, решимость — прежде всего, готовность — к еще неизведанному.

— Должно возникнуть что-то совсем иное… все должно измениться. Но я, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в этой жизни, я не знаю, и не могу, и не должен знать, что это будет.

Он встал; опять сел; закурил сигарету.

— Идти, не зная, куда идешь. Но важно идти, вот что важно.

— Выйти и вырваться, — думал он, — выйти и вырваться. А я как будто сам загоняю себя во что-то.

— Вот именно… я сам загоняю себя во что-то.

— Я заставляю себя, я принуждаю себя к усилию. И как если бы я обязан был… думать, смотреть. Но я не обязан… я хочу этого… я не знаю, чего я хочу.

— Искомая ясность? вожделенная собранность? Нет, это все не так, все неправильно. И я должен понять все это, разобраться во всем этом, разобрать… да… разрушить что-то в себе.

— Разобрать и разрушить… неправильное, никуда не ведущее.

И покуда он сидел так и думал, совсем, должно быть, стемнело; падал снег, горело окно; и какие-то тени двигались там, за окном; кто-то выглянул на галерею; открылась и снова закрылась дверь; — а он все сидел и сидел так, на скамейке, под навесом, укрывшись, — курил: одну сигарету и сразу за ней другую: — и как будто пытаясь что-то продлить, что-то, быть может, додумать, — и уже понимая, быть может, что, когда он встанет, уйдет, и сумятица, и смута, и путаница снова его охватят, — и что это, увы, не конец, а скорее начало: боли, беды и отчаяния.

— Ну что же, пускай беда, пусть отчаяние. Все должно измениться, что-то совсем иное — возникнуть. И это будет мучительно; я знаю; пусть так.

— Вот, — думал он, — вот, мысль уже слабеет, и путается, и повторяет себя саму. Но я еще сижу здесь, на этой скамейке, под навесом, укрывшись… и все-таки есть. есть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни. Найти их… искать их… пускай в беде, пусть в отчаянии.

И как бы (думаю я теперь…) — и как бы ни пытались мы что-то продлить, мы не властны, увы, продлить: что бы то ни было, дальше некоего, заранее отмеренного, может быть, срока; и закуривая: четвертую или пятую, может быть, сигарету, он вдруг снова почувствовал: прежнее беспокойство, тревогу, и как бы нарастание: боли, беды… что-то, действительно, спуталось; что-то, в самом деле, смешалось; и он встал, опять сел, опять встал: и в последний раз посмотрев на галерею и лестницу, навес и скамейку, пошел, следовательно: куда же? Домой?

— Да, домой… куда же еще?.. Идти больше некуда, вот в чем все дело.

— А как бы хотелось вернуться и вправду: домой.

Что он имел в виду? Он и сам не знал, может быть.

Уже все кружилось, все путалось; уже было совсем темно; горели, сквозь снег, фонари; и какой-то, очень странный, оттенок, какой-то отблеск, тревожный и зыбкий, лежал по-прежнему: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах; и чем дальше он шел, тем более возбужденными, шумными были улицы — и тем сильнее делалось ощущение чего-то особенного, уже готового, быть может, случиться. И когда он, Макс, в тоске и спешке, в беде и отчаянии, не глядя вокруг (и вновь пройдя, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил…) — когда он снова вышел на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу: — там, на этой улице, — там вовсе не оказалось, к примеру, машин, но прямо по мостовой шли какие-то люди, что-то кричали и что-то несли, и что-то вспыхивало, загоралось, светилось, и это было — как некий толчок, внезапно его разбудивший.

— Город (думаю я…) — город справлял в тот день один из своих — неописуемых: разумеется — праздников; он вспомнил об этом: только сейчас. И вспомнив, стоял в растерянности, на тротуаре; и мимо шли люди, люди, толпы людей; и что-то кричали, что-то несли; и что-то вспыхивало, что-то светилось; и призрачным блеском отсвечивала мостовая, люди, лица, толпы людей, снег, снежная слякоть.

— Перейти эту улицу… как можно скорее.

Но перейти ее оказалось совсем не просто. Кто-то толкнул его, кто-то окрикнул, задел плечом, схватил за руку: и бесконечно далеким, недостижимым казался ему — противоположный, спасительный тротуар.

Он взглянул вверх: неба не было.

Был только разорванный флагами мрак, — и снег, и снежная слякоть, — и толпы лиц, и толпы людей, — и резкие крики, и красные отсветы… и когда он, Макс, вышел — вместе с толпою — на совсем и совсем широкую, безмерной ширью перед ним лежавшую площадь: — там совсем было странно, совсем было страшно; и длинные, косые полосы света кромсали и резали мрак, снег; флаги и лица; и пронзительно острым, ужасным было вдруг охватившее его чувство бессилия: перед этой толпой, этой площадью — этим городом, этой жизнью.

Но он все-таки вырвался из этой толпы, убежал с этой площади; и вскочив, может быть, в уже отходивший троллейбус, — и вновь, наконец, возвратившись домой, — закрыв дверь и задернув шторы: нет, нет — думал он — так не может, не может, не может более продолжаться.

Так не может более продолжаться… и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, наверное, ночи, он, Макс, — на следующий день — не встал с постели и не пошел: никуда; почти до вечера пролежал он: лицом к стене, отдавшись: боли, отчаянию; и лишь через два, через три, через пять, может быть, дней, вновь (с тайной дрожью и не очень веря в успех…) — рано утром и по уже зимним, заснеженным улицам, отправился… нет, он вовсе не намерен был больше платить свою дань, но весьма решительно и вопреки всем препятствиям и всем возражениям, выговорив себе — у ненавистно-неописуемого — целый год свободы (что, в конечном счете, оказалось совсем не так трудно, как он ожидал…) — вновь, теперь уже окончательно, возвратился домой, — вошел в комнату, закрыл дверь, задернул шторы, помедлил… осень (думаю я…) — осень, введение, кончилась, зима же, действительно, началась.

Загрузка...