Зимою, как сказано, мы очень часто виделись с Максом: чаще, быть может, чем когда-либо раньше, когда-либо позже. Но едва лишь зима закончилась (в один, как сказано, день…) — мы перестали с ним видеться. Я позвонил ему, я помню, в начале весны; я уже знал (от Фридриха…) о принятом им решении; я спросил его, как он живет и нет ли в его жизни чего-нибудь нового; да, сказал он, кое-что есть; я уже знаю, сказал я; тогда (сквозь смех в трубке…) — тогда зачем спрашивать? — так он ответил. И кажется, еще один раз я говорил с ним по телефону; и он, Макс, — каким-то вдруг ускользающим голосом — сообщил мне, что он очень занят, что он должен сейчас уходить, и вернется домой очень поздно, но что, при всех обстоятельствах, он сам позвонит мне — в ближайшее время…
— Хорошо, — сказал я. — Впрочем, мы увидимся с тобою в театре…
— В театре?
— Конечно.
— Ах да, в самом деле…
— Вот именно.
Так и случилось; но в первый раз я увидел его лишь мельком; он не заметил меня. Я обещал зайти в театр — за Фридрихом; и уже сворачивая из переулка на площадь (ясный день; яркое солнце; редкие, легкие, белые, весенние облака…) — вдруг, у входа в театр, увидел его: Макса. Он взбежал по ступенькам, открыл дверь — и скрылся за нею. Я ускорил шаги; вошел внутрь; прошел фойе; вошел в зал — и снова увидел его; возле сцены, исчезающим за кулисами. Я пошел вслед за ним, по проходу: но там, в том темном, всегда темном, как сказано, помещении за сценой его уже не было; и тут Перов, я помню, окликнул меня, и тут же появился, я помню, Фридрих: и мы, в тот день, так и не встретились с Максом.
Мы встретились с ним лишь в самом конце весны; я — нет, я еще не дописывал пьесу — еще несколько раз предстояло мне ее переписывать — как бы то ни было, я уже дошел, вчерне и предварительным образом, до конца, до — финала, и медлил, и колебался, и не знал, что мне делать с ним.
Он должен был выйти — конечно же, герой моей пьесы: это мне было ясно, к этому все сводилось и этим кончалось все.
Вы хотите выйти отсюда? — Так выходите…
И совершенно ясно, опять-таки, — так же ясно, как я видел, закрывая глаза, театр (зал и сцену, кресла и окна…) — видел я, как он шел, по проходу, очень медленно, шаг за шагом, один, и дверь, как будто сама собой, открывалась, и еще мгновенье помедлив, исчезал он, за дверью, и публика, следившая за его движением, вновь оборачивалась, и смотрела на сцену, где все остальные, как будто сбросив с себя свои роли, уже раскланивались — и спектакль заканчивался.
С волшебной ясностью видел я все это; но этой последней, самой последней сцене должно было предшествовать нечто, упорно мне не дававшееся: некое (так думал я, может быть…) — еще некое смещение акцентов, изменение перспективы: или, может быть (так говорил я — так сказал я однажды Сергею Сергеевичу: в его, Сергея Сергеевича, пятиугольной, разумеется, комнате, где мы остались однажды вдвоем, перед началом спектакля: того самого: тайный прообраз…) — или, может быть, появление какой-то иной, совсем иной точки зрения, опять-таки, которая, в заданных нами условиях…
— Вами, — он рассмеялся, я помню. — Вами — условиях…
— Хорошо, мною… которая, в заданных мною условиях, появиться, наверное, и не может. Она взрывает их, эти условия.
— А между тем, — сказал он, смеясь, — это лишь условия ее появленья, не так ли?
— Конечно.
А между тем, прозвенел, я помню, и первый, и второй, и третий звонок: нет, нет, ответил Сергей Сергеевич, ему вовсе не обязательно быть там, в зале… все это уже много раз сыграно… обойдутся и без него…
— Впрочем, сегодня, — сказал он, — сегодня Макс, ваш приятель, должен выйти на сцену… в массовке.
— Нет, правда?
— Правда. Хотите взглянуть? Я тоже. Пойдемте.
И мы спустились по лестнице — спектакль уже начался — и встали за второй кулисой, я помню, — и за второй же кулисой, но с другой стороны, увидел я Макса: в отлично знакомом мне, на других актерах уже много раз виденном мною, на нем, Максе, совершенно для меня неожиданном, морском и старинном костюме (камзоле…); и в одной из сцен первого акта — там, где море, думаю я теперь (оно же, как сказано, присутствует в ней постоянно, в этой пьесе, так и не названной…) — вдруг словно вырывается на первый план, захлестывает сцену, актеров (события, диалоги…), — он, Макс, вместе с другими, в таких же камзолах (костюмах…) участниками, если угодно, массовки, выбежал, в самом деле, на сцену — и вдруг заметив меня, тут же, я помню, остановился: в растерянности, отнюдь не противоречившей, впрочем, смыслу всей сцены (всей пьесы…), — и лишь после минутного колебания присоединился ко всем остальным, изображавшим одновременно и матросов и море, и волны и ветер, крушение кораблей, надежд и стремлений, бурю и шторм, беду и отчаяние — тоже, впрочем, увиденное как будто откуда-то, издалека, с отстраненностью, присущей всему спектаклю (всей пьесе…).
Он кивнул мне, я помню, вполне весело, заходя за кулисы.
— Дождись меня после спектакля, — сказал он.
Сергей Сергеевич положил руку ему на плечо.
— Ну как, все в порядке?
— Это я должен спросить у вас.
— Все в порядке.
И второе действие я посмотрел, я помню, из зала; и в самом конце его (действия…), в одном из тех, всякий раз по-новому меня волновавших (волнующих…), волшебных и наизусть знакомых мне мест, когда Перов (просто Перов…) вдруг словно сбрасывает с себя — как плащ — обличие своей роли, и в пьесу (в спектакль…) вплывает вдруг (неизвестно откуда…) иной, приглушенный и призрачный, уже почти замирающий голос, и все другие актеры (Фридрих рядом с Марией Львовной, держа ее за руку…) стоят почти неподвижно, и почти неподвижно, на заднем плане, лежит спокойно-безмерное, ясное и тихое море, и корабли и матросы вновь готовы к отплытию (куда-то, уже не совсем понятно, совсем неважно куда…), — он, Макс, вновь появился на сцене: я с трудом мог отличить его от других, в таком же гриме и в таких же костюмах, участников, снова скажем, массовки; двигался он уверенно, точно и просто проделывая свои, заранее, конечно же, отработанные движения; и все это было — где-то там, совсем далеко, в отдалении, никакими, к примеру, шагами, никакими метрами не измеримом.
И я вспоминаю теперь, как я ждал его после спектакля, в пустом и темном зале, один, впервые — или так кажется мне теперь — думая, решившись подумать о том, что… вот, если Сергей Сергеевич и в самом деле будет ставить мою пьесу (еще не дописанную…) в театре, на сцене и наяву, и если, с другой стороны, Макс… Макс… отбрасывая эти праздные мысли, невозможные помыслы, почти пугающие, слишком влекущие… и когда он вышел, наконец, из-за сцены, когда мы вышли, вдвоем, из театра, была, я помню, уже почти летняя, теплая и ясная ночь, и только мгновенный, порывами налетавший, откуда-то, ветер еще напоминал, может быть, о весне.
— Ты очень волновался?
— Да, очень.
— Это было совсем незаметно.
— Вот как? Тем лучше…
Куда мы шли, собственно? Мы шли как будто ко мне; мы не свернули, однако, в проход (между трех домов, с одной стороны, и трех, таких же, с другой…); мы пошли дальше, по улице, вниз; свернули налево, направо; прошли мимо арки, стены и башенки — и вышли, наконец, на бульвар: поднимавшийся в гору и тоже, как тот, второй, чуть-чуть загибавшийся. Там же (так думаю я теперь…) — там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете и, увы, лишенном названий городе, там было — и есть, по всей вероятности — несколько, друг на друга совсем непохожих, хотя и переходящих друг в друга бульваров; Макс, шагая рядом со мною, то и дело посматривал на меня, улыбался, вновь отворачивался, следил, очевидным образом, за своей походкой, движеньями рук.
Уже были первые тонкие листья на деревьях (липах и вязах…): чуть-чуть дрожавшие на еще весеннем ветру, странно, в отсвете фонарей, менявшие свою окраску, свои очертания…
— Теперь рассказывай…
— О чем?
— О пьесе, конечно.
— Нет, нет, — сказал я, — когда-нибудь ты сам ее прочитаешь.
— Вообще, — он опять улыбнулся, — я кое-что уже слышал о ней… и от Сергея Сергеевича, и от Фридриха, и от… Лизы…
Я же, я помню, весьма часто ходил по этому — третьему, если угодно, бульвару; впервые, кажется, я шел по нему вместе с Максом. Оттуда, сверху (если пройти его до конца…), виден был — нет, не весь, разумеется (да и откуда, хотел бы я знать, можно увидеть его весь, целиком, этот город: огромный, невероятный, таинственный?..) — огромная, опять-таки и тем не менее, часть его видна была сверху, оттуда: и крыши, и улицы, и купола, и тот, первый бульвар (с его бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей аллеей…), и даже тот, второй (загибавшийся…), и даже (в какой-нибудь ясный и солнечный день…): далекие, совсем далекие фрагменты неописуемого: его, Максово, например, решительно неописуемое жилище, возвышавшееся надо всем остальным…
— Так это, значит, та самая пьеса, о которой ты говорил мне когда-то, зимою… помнишь, когда я ночевал у тебя?..
— Конечно, помню. Конечно, та самая.
Но (мы прошли бульвар целиком; я обернулся…) — но была, как сказано, ночь, почти летняя; и там, внизу, были только огни, и какие-то вспышки, и далекие отсветы — сквозь деревья и листья — едва различимые…
— Все это очень странно.
— Очень, очень странно, — сказал я.
— А кстати, — (указывая куда-то рукою…) — вон тот двор, знаешь ли ты его?
— Вон тот, — (всматриваясь…) — Нет; кажется, нет.
— Как, ты не знаешь его? В таком случае мы зайдем туда. Там есть, знаешь ли и как это ни странно, фонтан…
И в самом деле (мы свернули с бульвара; город исчез…): это был, хотя и не очень, но все же, скорее, маленький двор, с тремя, я помню, деревьями, кленами, скамейкой и круглым, посредине, фонтаном. Фонтан не бил в эту ночь; он был полон, однако, водою: и странно, опять-таки, — странно, я помню, в далеком отсвете далеких огней, фонарей, — и двух, я помню, еще, сквозь закрытые шторы, тускло светившихся окон, — блестела, и колебалась, и мгновенными бликами вспыхивала эта вода: почти черная, в глубине, почти прозрачная — сверху…
Он сел на скамейку; я тоже.
— Между прочим, — спросил он вдруг, — видишься ли ты… с Алексеем Ивановичем?
— Да. А что?
— Просто так. Передавай ему привет от меня… если он меня помнит. Тебе не кажется, что… Перов немного похож на него?
— Перов?
— Ну да, Перов… просто Перов, как он сам себя и как все его называют.
— Перов — на Алексея Ивановича?
— Нет, он, конечно, совсем на него не похож. Но какое-то… какое-то есть все-таки сходство.
— Я не знаю. Я никогда не думал об этом.
— Подумай как-нибудь… на досуге.
— Ну а ты-то, Макс, — сказал я, — как ты и что ты?
— А что я? — сказал он. — Вот… занятия… студия… и… сделай то, съезди туда…
— И тебе нравится все это?
— Пожалуй. Сам театр… вот что мне нравится. И если когда-нибудь я действительно буду играть в нем… А впрочем… — он вдруг встал, я помню, подошел к фонтану, заглянул в него, возвратился, закурил сигарету, — а впрочем, все это… никакого значения не имеет.
Молчание, пауза. Одно окно, я помню, погасло, другое, в конце паузы, тоже.
— Да, все это… никакого не имеет значения. Можно играть в театре… можно и не играть в нем. Заниматься в студии… или не заниматься. Мы думаем, это важно, — сказал он… впервые, как я теперь понимаю, заговорив со мной, вообще с кем-нибудь, о своих, отчасти новых, ощущеньях и мыслях. — На самом деле, это неважно. Смотри…
— Да, вот она…
И вправду, покуда мы сидели так, на скамейке, луна, поднявшаяся где-то там, за деревьями, — над крышами и домами, — у нас за спиною, — возникла вдруг перед нами: в фонтане, в воде, — наполовину скрытая ветками, — вдруг, когда ветер отдернул их, вполне круглая, — чуть-чуть колебавшаяся, вместе с водою, — мерцавшая на поверхности, — тихим отблеском проникавшая в глубину.
— Вот так вот, — сказал он.
— И тем не менее… что ты думаешь делать летом? — спросил я.
Он засмеялся, я помню.
— Не знаю, — сказал он. — Мы едем… вообще… на гастроли.
— Куда?
— По разным городам… вокруг Москвы, — сказал он.
— А вот я бы поехал куда-нибудь… к морю.
— Дописывать пьесу?
— Вот именно.
— Если хочешь… я могу созвониться с хозяевами той комнаты, которую я снимал вместе с Фридрихом… в прошлом году.
— Отличная мысль, — сказал я.
— Хорошо, я позвоню им, — сказал он. — Что может быть проще…
И потом мы еще долго сидели, я помню, так, на скамейке, глядя, разумеется, на воду, на луну в воде и над нами, то почти исчезавшую, то опять появляющуюся среди веток, первой листвы, дрожавшую вместе с водою, ясными бликами по ней пробегавшую. И он вновь сказал мне, я помню, что все это, в общем, неважно и что мы слишком много значения придаем, вообще, нашей жизни. На самом деле…
Мы вышли на бульвар; мы поймали такси.
И еще раза два мы встречались с ним, я помню, в театре; и где-то в середине июня, он, Макс, созвонившись, в самом деле, с хозяевами той комнаты, которую снимал он, вместе с Фридрихом, в прошлом году, уехал, действительно, на гастроли, вместе со всем, разумеется, или почти всем театром, по разным, действительно, вокруг Москвы расположенным городам, ему, Максу, дотоле неведомым и вполне поразившим его, как он сам рассказывал мне впоследствии, своей унылой заброшенностью, затаившейся и неподвижной печалью. Но именно там, на гастролях, подменяя Фридриха (отпросившегося и отправившегося на очередные съемки — к другому, в моей истории невозможному морю: откуда, через две недели, возвратился он загорелый, южный, неузнаваемый…) — именно там, на гастролях, подменяя Фридриха, он, Макс, один-единственный раз сыграл его, Фридрихову, не самую главную, как уже говорилось, но все же весьма существенную в системе целого роль — в том, первом, конечно, уже много и много раз упомянутом мною спектакле, — между делом и на всякий случай им, Максом, разученную; справляясь с волнением, не в силах с ним справиться, но все-таки, и даже, по утверждению Сергея Сергеевича, совсем неплохо, во всяком случае, для первого раза, сыграл ее, эту роль: чудесным образом, пускай лишь на сцене, приблизившую его, или так ему показалось, к морским ветром, духами, лиловыми, фиолетовыми, окутанной, окруженной Марии Львовне, медленно, очень медленно шедшей ему навстречу, недосягаемой…