21

Он не выдержал напряжения; он бросился, в самом деле, в какую-то, откровенно-внешнюю, намеренно и нарочито случайную жизнь: жизнь (так думаю я теперь…), которая уводила его, разумеется, все дальше и дальше от того, к чему он, Макс, по-прежнему, втайне, стремился, — но вместе с тем и в то же самое время, пускай ненадолго, пускай лишь по видимости, помогала ему уйти, ускользнуть и от всего того, с чем он, Макс, как ни пытался — или, вернее: с чем он, Макс, уже и не пытался, может быть, справиться.

Он убегал, следовательно; каждый день, покончив с неописуемым, встречался он с кем-нибудь; вместе с кем-то ехал к кому-то; из гостей в гости; как можно позже возвращался домой; ложился спать; засыпал.

Ему было, в общем-то, все равно, куда идти, ехать; важно было идти, ехать — куда-то, с кем-то, к кому-то; жизнь его проходила теперь на людях; он почти не оставался теперь, он боялся теперь остаться один.

В самом деле, присутствие других людей как будто отделяет нас от нас же самих; встречаясь с кем-нибудь, мы словно теряем себя из виду: и все, что мы делаем, все, что мы говорим, почти не затрагивает, быть может, той волшебной точки, того средоточия, которое он, Макс, блуждая по городу, открыл в себе некогда, некоей, удивительно-ветреной и теперь уже отступившей от него, Макса, в бесконечную даль, невозвратимой более осенью. Но, отделяя и отрывая нас от нас же самих, присутствие — рядом, напротив — на улице, в комнате — другого человека (других людей…) вместе с тем и в то же самое время избавляет нас — пускай ненадолго, пускай лишь по видимости — от того, тоже, если угодно, присутствия, которое, когда мы остаемся одни, не позволяет нам остаться в одиночестве, — от того незримого, призрачного другого, к которому мы невольно, почти всегда обращаемся: и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы некое место (в нас самих…) — место, отведенное, быть может, для этого — как же назвать его? — собеседника? соглядатая наших мыслей? — как если бы оно заполнялось вдруг теми реальными, если угодно, людьми, с которыми мы встречаемся, говорим, идем или едем куда-нибудь, — теми случайными, если угодно, людьми, с которыми он, Макс, проводил теперь целые дни, вечера и которые, сами того не зная, как будто отвлекали на себя все то, с чем он, Макс, так упорно и так безуспешно — или, вернее: с чем он, Макс, уже не боролся.

Их было очень много теперь в его жизни; некоторых я знал; других нет; пару раз, я помню, мы оказывались, вместе с Максом, в одних и тех же гостях; но встречались мы, в общем, редко: — я жил, как сказано, там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете городе — совсем иной, своей собственной жизнью: жизнью, в которой присутствовал, как сказано, Макс (присутствовал: вот волшебное слово…) — но в которой он, Макс, присутствовал точно так же — почти так же, быть может, — как присутствовали в ней все другие и прочие ее персонажи (Алексей Иванович, например…) — как простая данность, еще раз, не зависящая от моей воли, желаний, стремлений.

Своей собственной жизнью жил я — в том городе; и она, эта далекая, давняя, уже не существующая более жизнь — со всеми ее персонажами, знакомствами, встречами, — случайными и неслучайными отношениями, — с ее мучительной причастностью к неописуемому, принудительно-обязательному, — и с той (так думаю я теперь…) — с той сменою дней, вечеров и утр, засыпаний и пробуждений, разочарований и надежд, — мгновенной радости и внезапной печали, — неудовлетворенности или, наоборот, согласия с чем-то, — задумчивости, бездумности, наконец, — с той непрерывною сменой (дней, настроений…), которая (думаю я…) — которая и составляет, собственно, жизнь и которую уже никогда, никому не удастся, наверное, вспомнить, восстановить, воссоздать: — она тоже, если угодно, разыгрывалась — сама собою, сама по себе; я жил ею — я не видел ее; со всех сторон обступала она меня: — и чтобы только теперь, здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, уравниваясь в правах и даже просто-напросто превращаясь во что-то совсем иное, в слова и фразы, эпитеты и сравнения, подъемы или, наоборот, падения ритма, — чтобы только теперь, здесь, на берегу моря, на краю мира, поступить, наконец, в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение.

А между тем, еще и еще раз, уже там, в самой этой жизни, в глубине ее, уже были, как сказано, уже втайне, тоже, присутствовали, — намечались, сгущались, — некие — из нее выраставшие, ее же и перераставшие — и как бы в иную сторону направленные стремления, — планы, надежды и помыслы… я, иными словами, — я уже думал — конечно — об этом превращении жизни в историю; я уже слышал ее, истории, издалека нарастающий ритм, смутное биение дальнего замысла; — и когда мы съездили с Максом туда, в тот поселок, где некогда встретились, эти помыслы, планы, еще бесконечно-далекие от осуществления, обрели, как сказано, некую настоятельность, дотоле им, быть может, неведомую, некую — почти неизбежность.

— И значит, август, начало всего, и — что же? город? город, конечно… этот огромный, невероятный, с его старыми и новыми улицами, площадями и проспектами город… и — что же? что же?..

И ранней весною такое бывало небо, с такими, вдруг, переходами: от серого к синему, от синего к голубому, — и где-нибудь вдали, над бульваром, над черными, совсем-совсем маленькими — и вдруг: с чудесной отчетливостью — в прозрачном воздухе — прочерченными деревьями, такие бывали, вдруг, облака, — и такие просветы, — и такие вдруг тонкие, косые лучи незримого солнца: на самом дальнем, уже почти не существующем плане: за деревьями, за облаками… и хотя я еще сам не знал, конечно же — что: что будет там (здесь…), на тех (на этих…) страницах, в моей, если угодно, истории, я (или так кажется мне теперь…) — я вдруг видел ее всю целиком — между вдохом и выдохом — в мгновенном, радостном расширении дыханья… и еще минуту помедлив, вновь, конечно же, возвращался в свою, тогдашнюю жизнь (со всеми ее персонажами, событиями, знакомствами, сменою дней, вечеров…); и была, конечно, весна: ранняя, поздняя (редкие встречи с Максом; все более частые — с Алексеем Ивановичем…); и вслед за нею — какое-то, теперь, отсюда, уже едва различимое, — но все-таки бывшее, и значит, все-таки, пускай на мгновение, возникающее на карте, — холодное? жаркое? — этого я уже не могу теперь вспомнить — но какое-то, все-таки, лето (часть его прожил я в некоем — случайном, если угодно — месте: больше я не бывал там, ни разу: в некоем — тоже: дачном, тоже: поселке — в часе езды от города, по железной, но, что существенно, по совсем другой железной дороге, в совсем другом, с моей историей никак не связанном направлении: у знакомых — да, тоже, в общем, случайных…); и чем дальше шло время, тем ближе (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…) — тем ближе (или так мне казалось…) подходил я к чему-то, к каким-то (так думал я, может быть…) — к каким-то, может быть, предпосылкам — моей, еще и еще раз, саму себя, исподволь, осознававшей — осознающей — истории.

Я искал указаний, намеков; я читал тогда, летом — в конце зимы, как уже говорилось, открытую мною пьесу (назвать ее я не властен…) — ту самую пьесу, по которой (я не знал этого…) в театре, на маленькой площади (я еще не бывал там…), уже, наверное, ставили, уже репетировали, а может быть, уже и играли — уже втайне упомянутый мною спектакль (его-то я и видел впоследствии, впервые там оказавшись…): пьесу (думаю я теперь…), в которой, как и в некоем романе, позднее, я, при всех очевидных несходствах, при полном несоответствии: всего, что только возможно, уже, радуясь, находил (и до сих пор, перечитывая ее, нахожу…) — необъяснимое, скрытое, но все-таки, и теперь и тогда, несомненное для меня соответствие: моим собственным — тогда еще очень, а впрочем еще и теперь весьма и весьма далеким от осуществления помыслам, стремленьям и планам… и то, что я дошел до нее, наконец, и этот тайный прообраз моей истории (один из тайных ее прообразов…), хотя и не назван (а ни один из них назван, конечно, не будет…), но все-таки, и теперь уже со всей определенностью, упомянут мною на этих страницах, наполняет меня, теперь, волшебным чувством каких-то, волшебных, свершений и сбывшихся, наконец-то, надежд.

Что-то угадывал я; что-то — я еще сам не знал, может быть (я и до сих пор не знаю, может быть…), что — но что-то, во всяком случае, отчасти созвучное моим собственным планам, моим собственным помыслам открывалось мне в самом ее ритме, — в медленном, неуклонном нарастании неких событий, — и в тайной отстраненности от этих событий, — и в тайном (так думал я, может быть…) присутствии в ней — кого-то еще: то совпадающего, то, удивительным образом, не совпадающего с одним из ее персонажей, с одной из ее ролей… и это (так думаю я теперь, сейчас, здесь…) — и это было одно из тех редких, незабываемых чтений, которые, сохраняясь, или, вернее, возвращаясь к нам: непонятно откуда, сохраняют, или, вернее, возвращают нам, приносят с собою и какую-нибудь, случайную, если угодно, веранду, — в случайном доме, в случайном поселке, — и долгую летнюю ночь, — и сад, шумящий в окне, — и звук шагов у нас за спиною.

— Что ты читаешь?

— Вот, посмотри.

И внезапная тень ложилась вдруг на страницу, на книгу (диалоги и реплики…) — и некие черные, совсем черные волосы оказывались вдруг рядом со мною, — и я слышал их запах, — и тихое, рядом со мною, дыхание… и вот так, с чарующей меня самого неожиданностью, возникает в моей истории Вера: Вера, о которой я почти не думал, быть может, повернув обратно, приехав сюда. Я не думал о ней; я не предполагал, во всяком случае, впустить ее: в роман и в историю. А между тем, я так ясно вижу ее, теперь и отсюда, так ясно, в профиль, пожалуй: мне было бы — да, мне было бы, наверное, жаль оставить ее просто-напросто там, в той, навсегда исчезнувшей жизни; я не могу не взять ее — я уже взял ее на эти страницы.

У нее были серые глаза и черные волосы. Глаза ее, когда я смотрел в них, напоминали мне о каких-нибудь серых тучах над какой-нибудь серой, огромной, подернутой ветром рекою; ее смуглое, тонкое, очень резко — в профиль — очерченное лицо как будто таилось и пряталось: в густой тени ее черных, совсем черных волос.

Как и я, она приезжала в то лето к нашим — общим, следовательно, знакомым; раза два или три я встречал ее, вместе с кем-то, на станции; и в эти долгие вечера, в эти ночи, когда я оставался на веранде один — и читал, как сказано, пьесу (я же перечитывал ее все снова и снова; к концу лета я помнил ее уже почти наизусть…) и она, Вера, сообщив мне, что все уже спят, садилась, рядом со мною, в плетеное, чуть-чуть поскрипывавшее, когда она начинала качаться в нем, кресло, — я, отрываясь от чтения, — от соответствий, планов и помыслов, — и хотя говорили мы, большей частью, о вещах, скорее, случайных, — о каких-то фильмах, я помню, которые она видела, я не видел, — или о том, что, вот, завтра утром надо бы пойти на реку искупаться, — я чувствовал, все острее, как изменяется что-то, во мне, как возникает и намечается что-то — было еще не очень понятно что — между нами; и чем темнее становилось вокруг, тем ближе придвигался к веранде сад; и мы уже ни о чем не говорили, молчали; и прислушиваясь к вечерним, ночным, странно отчетливым в замирающем воздухе звукам, шуму сада, шелесту веток, перекличке невидимых поездов, я снова думал, может быть, о моей, еще бесконечно-далекой от осуществления истории, со всеми ее поворотами, повторениями — так думал я, может быть, — внезапными отзвуками, возвращением невозвратимого… и она, Вера, покачиваясь, закуривала сигарету, и смотрела вдруг на меня; и рука ее, с тонким, серебряным, на среднем пальце, кольцом, вдруг и как бы сама собою, соскальзывала с подлокотника ее кресла на подлокотник, соответственно, моего; — и еще я вспоминаю какое-то, совсем раннее, ясное и тихое утро, когда мы пошли, действительно, на реку, через лес, и вдруг свернули, соблазненные ее нежным изгибом, на тропинку, ни ей, ни мне незнакомую, — и увидели вдруг, за поредевшими березами, поле, уходившее вверх, взбиравшееся на холм и уже чуть-чуть, может быть, пожелтевшее. И была, я помню, на опушке леса, ложбина, с уже грибным, горьким запахом, с прелыми листьями на влажной земле, — и тень деревьев, из-под которых мы вышли, взбиралась вместе с нами, на холм, — и затем вдруг: солнце, роса, уже просыхавшая, — и где-то за холмом, над холмом: легкое, почти белое в утреннем свете, в завитках и росчерках, облако, с мгновенными и тайными переходами: в темноту, в черноту. Уже надвигался, накатывался: зной, день, — и поначалу казавшаяся совсем близкой, вершина холма отдалялась, упорно и медленно, — и когда мы дошли до нее, наконец, облако, со всеми своими росчерками, завитками, отшатнувшись, отлетело куда-то, вдаль, вверх, в другую часть неба, — и мы увидели другие поля, другие холмы, и рощи, и перелески, и реку, и склонившиеся над нею деревья — совсем маленькими казались они отсюда, — и блеск солнца, пробегавший по ней, — и где-то совсем далеко, между рекою и лесом, синевшим на горизонте, еще что-то блестящее, тонкой линией, едва различимое… и это было, я помню, так неожиданно, — и так внезапно, так радостно расширилось что-то во мне, — так сжалось, так замерло, — и так тихо было вокруг, — такое безмолвие в воздухе, в синеве неба, в полях, — такая неподвижность во всем, — что, не выдерживая и как будто стремясь за что-нибудь, поскорей, ухватиться, я вдруг нашел ее руку, Верину, взял ее за руку, — и крепко-крепко сжимая мою, она вдруг взмахнула другой, свободной рукою — смотри, смотри, поезд — и то блестящее, между рекою и лесом, оказалось вдруг — рельсами, насыпью, железной дорогой, чуть-чуть приподнятой над полями, — и в бесконечном, неправдоподобном, немыслимом отдалении, крошечный, почти игрушечный поезд, медленно — вагон за вагоном — мы видели, да, мы видели их — стекла их вспыхивали на солнце — медленно, бесконечно медленно, огибая лес, поворачивал — в самом движении его была неподвижность — исчезал, скрывался за лесом, — и глядя на все это, замерев, я чувствовал себя так, как будто я столкнулся вдруг с чем-то, с какой-то, самой тайной и самой таинственной, важнейшей из моих предпосылок, — я еще сам не знал, разумеется, что мне со всем этим делать, — пространство моей истории лежало передо мною, — и когда исчез, наконец, обогнул лес и скрылся за лесом поезд, я впервые обнял ее, Веру, приблизившуюся и прижавшуюся ко мне; — и через пару дней мы уехали, я помню, в Москву; и затем была, разумеется, осень — осень: не помню какая — была, наконец, зима: теплая, темная, снежная: единственная из тех далеких, несуществующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.

Я же, как сказано, — я, всматриваясь отсюда, теперь (здесь тоже теперь зима…) — в ту жизнь, в тот город, мною покинутый, — я, то ли потому, что летом, к примеру, я почти всегда уезжал из него (в какой-нибудь — случайный, скажем, поселок…) — то ли, может быть, потому, что нечто зимнее вообще было свойственно (свойственно…) этому городу, — то ли еще по какой-то, неведомой мне причине, — как бы то ни было и в первую очередь, я, всматриваясь, вижу там, в том городе, некие, друг на друга совсем непохожие, холодные и не очень холодные, бесснежные, снежные зимы, со всеми их морозами, оттепелями, пургою и вьюгою, сугробами, слякотью: и ту, конечно же — я поворачиваю обратно — ту, с которой я начал (и к которой мне еще предстоит вернуться, до которой мне еще нужно добраться…) — и ту, к примеру, холодную, раннюю, закончившуюся, в мучительном напряжении, поездкой, первой и предварительной, — и вот теперь, значит, эту, теплую, темную, им, Максом (истинным героем моей истории: если это история…), проведенную среди случайных знакомств, случайных знакомых, для меня же (теперь и здесь, поворачивая обратно…) неотделимую от воспоминаний об Алексее Ивановиче: об Алексее Ивановиче и — как выяснилось — о Вере.

Она жила далеко, на какой-то, вполне неописуемой, конечно, окраине; мне тоже приходилось бывать там; но обычно мы встречались с ней где-нибудь в городе (как она говорила…) — на бульваре, у выхода из метро — почти всегда вечером, — и если не шли куда-нибудь в гости или, скажем, в театр (нет — в какой-нибудь — не на маленькой площади…) — кружили по улицам, переулкам, уже затихавшим, терявшимся: в снегу, в сумерках, в темноте. Я же — или так кажется мне теперь — я был с самого начала уверен, что долго все это не продлится и что она, Вера, еще немного помедлив в моей, рано или поздно, скорее рано, чем поздно, вновь возвратится в свою, мне, в общем, чуждую жизнь; я думал об этом — без сожаления. Я и не пытался, пожалуй, перейти ту границу, которая — казалось мне, кажется мне теперь — отделяла нас друг от друга; разговоры ее о работе, о каких-то выставках, которые она где-то устраивала, не были мне интересны; о моих собственных планах, надеждах и помыслах я ей, разумеется, не рассказывал; о других книгах говорили мы редко; суждения ее были беспомощны; вкусы поверхностны. Зато улыбка была пленительна; в глазах же, обычно непроницаемых — серый ветер над серой рекою — вдруг, в иные мгновения, виделось мне что-то очень и очень печальное, сближавшее нас помимо и более всего остального — всего, что мы говорили, всего, что могли друг другу сказать, — что-то горестное, безнадежное, внезапной жалостью отзывавшееся во мне. И я брал ее за руку: в вязаной, я до сих пор помню, перчатке — и до сих пор помню я это ощущение теплой, в моей руке, чуть влажной от снега шерсти, близости, волнующей и печальной; и вдруг улыбнувшись, она спрашивала меня, о чем я думаю, почему я молчу, — я целовал ее, — губы ее горели, — странно легкими, в отсветах фонарей, казались мне очертанья домов, крыш, обведенные снегом, — и поначалу отделявшее меня, разумеется, от этих крыш и этих домов (деревьев, карнизов…), ее, Верино, рядом со мною, присутствие, в конце концов уже не только не отделяло меня от них, но чудесным образом усиливая и обостряя что-то, во мне, как будто с другой, до сих пор неведомой мне стороны приближало меня к этим деревьям, карнизам (к этим крышам, домам…); медленно, очень медленно шли мы, прижавшись друг к другу, — и прежде чем дойти до меня, заходили, почти всякий раз, в некий, совсем рядом с моим домом, совсем-совсем маленький, притаившийся за другими дворами, домами и словно выпадающий из города дворик, где, как ни странно, я ни разу до этой зимы не бывал и который она, Вера, показала мне в одну из наших первых, я помню, встреч (я же показал его впоследствии Максу…).

Там была, я помню, кирпичная, красная, чуть-чуть возвышавшаяся над переулком стена: с круглой, маленькой башенкой, — лестницей, исчезавшей среди склоненных над нею деревьев, — и почти незаметной из переулка, узкой, возле башенки, аркой: много раз, много лет проходил я мимо этой стены, ни разу (опять-таки…) — ни разу не спросив себя: что там, за нею — и есть ли там вообще что-нибудь. А там, за нею, был сначала один, большой, потом другой двор, поменьше, — и как-то странно, косо, приткнувшись друг к другу стоявшие домики: почти деревенские, почти деревянные, с крылечками и сенями, с цветами на подоконниках, — и тут же, рядом: развалины — уже непонятно чего: фрагмент какой-то другой, но тоже красной и тоже кирпичной стены, — большое, белое, с явно недостающим куполом здание, — узкий, огибающий это здание проход, — внезапный пустырь, — еще одна арка, — и за аркой: последний, уже совсем маленький дворик, обнесенный поверху деревянной, местами покосившейся галереей, — с горевшим, я помню, всегда горевшим над галереей окном и притаившейся под нею скамейкой: на нее-то мы и садились. И хотя здесь кто-то, очевидным образом, жил, — и в освещенном, над галереей, окне появлялись вдруг смутные, быстрые, тут же исчезавшие тени, — мне всегда казалось, я помню, что никто нас не видит, не может увидеть, — и мы сами никогда здесь никого не встречали. И было странно тихо здесь, удивительно тихо; совсем далеким казался отсюда город; лишь смутный гул его доходил до нас иногда; смутный отблеск его лежал на снегу; пробегал по небу: небо же казалось отсюда — светло-дымчатым, тающим, тонким, прозрачным. И поскольку никто нас не видел — не мог видеть — Вера — я смотрел на нее — что-то округлое, мягкое вдруг появлялось в ее резко очерченном профиле — Вера, чуть-чуть наклонив голову — волосы падали ей на глаза — расстегивала сначала одну, потом другую, потом, очень медленно, третью — кнопками называют их — металлическую, с сухим треском расходившуюся застежку своей, я помню, короткой, подбитой мехом, вельветовой, темно-коричневой куртки, — и взяв мою руку, не улыбаясь, вдруг словно впускала ее куда-то, в пленительное, под курткой, тепло; непроглядная темень ее волос окутывала, охватывала меня; я же, теряясь в них — я очень хорошо это помню — и в то же время с пронзительной, замирающей ясностью ощущая, под рукою, под курткою, шероховатую шерсть свитера, шелковую прохладу рубашки, внезапный жар, мгновенную дрожь, — и те таинственные изгибы, те мягкие, уступающие, невидимые, но словно изнутри освещенные очертания, которые, как ни странно, я уже не мог найти ночью (я находил, конечно, другие…) и которые вот сейчас, здесь, на берегу моря, на краю мира (я смотрю в окно: снег, дюна, заметенная снегом…) вдруг, и непонятно откуда ко мне возвращаются, мгновенной дрожью, внезапным жаром — нет, холодом отзываются в пальцах, — я, короче, отсутствуя, почти исчезая, вместе с тем и в то же самое время — возможность, всякий раз меня поражавшая — думал, успевал подумать, с замирающей ясностью, о чем-то совсем ином, еще, как сказано, бесконечно-далеком от осуществления… и снова думал о том же, когда, чуть-чуть отстранившись — снег, дворик и галерея вновь возникали передо мною — Вера, с безмолвным блеском в серых глазах, закуривала, например, сигарету.

Было странно тихо здесь, в этом маленьком дворике, удивительно тихо.

— Да, август, август, начало всего, и — что же? — город, город, конечно, огромный, невероятный, таинственный, и — что же? что же?..

И конечно, теперь, здесь, поворачивая обратно и глядя в окно, я уже бессилен представить себе ту — меру расплывчатости (наоборот: ту степень определенности…), в которой все это пребывало и медлило: тогда и там: в том городе, той — снежной — зимою.

Но с тайной, как ни странно, отрадой я вспоминаю теперь какие-то, отвергнутые мною возможности, — возможные направления, по которым я не пошел, — ложные решения ложных задач, — решения, которые я принимал, и тут же отбрасывал, и вновь принимал, и, как бы то ни было, пытался продумать, по мере сил, до конца, — и представлял себе, к примеру, какой-нибудь, вполне немыслимый на этих страницах — теперь немыслимый на этих страницах — несостоявшийся, следовательно, разговор: между — кем же и кем же? — я еще сам не знал, может быть, — я уже не знаю, может быть, кем, — между какими-то, следовательно, так и не появившимися, — или, может быть, чудесным образом изменившимися на этих страницах персонажами моей истории (если это история…); и видел, скажем, какую-то, ночную и темную улицу, по которой они шли как будто куда-то, — переулок, в который сворачивали они: — и как если бы сам я шел следом за ними, то догоняя их, то вновь от них отставая: — они же уходили все дальше, все дальше, сворачивали налево, направо, исчезали, вновь появлялись… и когда мы сами выходили на улицу, уже была, на улице, ночь; в мягком воздухе падал, мягкими хлопьями, снег; лаяла, за углом, и вдруг умолкала, и вновь принималась лаять, невидимая, собака; пролетала машина; исчезала: за поворотом; сугробы казались огромными; редкие звезды таились в тающем небе; и я снова брал ее за руку: в вязаной, влажной перчатке; и мы проходили, разумеется, мимо трех, с одной стороны, и трех, таких же, с другой, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов; и всякий, почти всякий раз еще горело, я помню, в крайнем из них, на последнем этаже, предпоследнее по счету окно: — и проснувшись, вдруг, среди ночи, в тот, как будто выпадающий из течения времени, между вчера и завтра затерянный час, когда все дневные мысли (так думаю я теперь…) поворачиваются к нам какой-то, обычно невидимой стороною, — лежа, в темноте, рядом с Верой, — я вдруг снова видел этих двоих — мне уже было почти неважно кого — опять и снова идущих — мне уже было совсем неважно куда, — и как будто отдавался, вместе с ними, их медленному, бесконечному, по пустынным, пересекавшимся, расходившимся, в безмолвной перспективе исчезавшим, терявшимся улицам, — бесконечному, медленному, не знающему остановки, сквозь какие-то, может быть, разные, переплетавшиеся, сближавшиеся, вновь, друг от друга отдалявшиеся времена, — сквозь какие-то, может быть, разные, совсем разные зимы, — движению; и они все уходили, уходили от меня, эти двое; и я догонял их; и пытался заглянуть им в лицо; они сворачивали в переулок; исчезали за поворотом; я сворачивал вслед за ними; скользил по снегу, не в силах догнать их; вновь, на мгновение, засыпал; и тут же, в проеме какой-нибудь арки, вновь, может быть, просыпался; и уже светало, быть может, за окнами; и пробиваясь сквозь узкую прорезь штор, уже скользили по стенам и потолку первые серые полосы, отблески и мерцания; Верины волосы, рядом со мною, как будто отсвечивали, чуть-чуть, в темноте; я целовал их; тихо-тихо, стараясь не разбудить ее, проводил губами по спине, по плечам; вдруг проснувшись, она спрашивала меня, что я делаю; улыбнувшись, засыпала опять; вновь, в безмолвной перспективе, разворачивались переулки, проходы, дворы, пустынные улицы; на повороте в одну из них засыпал я; просыпался: на повороте в другую; и вновь, уже окончательно, засыпал: в глубине какого-нибудь двора.

Наутро же все это казалось, конечно, чем-то совсем далеким, невозможным, недостижимым; Вера, натянув свитер, красила перед зеркалом губы; я смотрел на нее; те — так думаю я теперь — отнюдь, разумеется, не случайные, но пожалуй, лишь на мгновение появляющиеся — не появляющиеся — на этих страницах персонажи моей тогдашней — в известном смысле и теперешней — жизни (я пишу им отсюда; я звоню им время от времени из соседней — там есть, как сказано, почта, на почте же есть телефон — деревушки; они тоже мне пишут сюда…) — те, в высшей степени не случайные персонажи моей жизни, короче, с которыми, собственно, и жил я: там, в том городе, покинутом мною, в конце концов привыкли, я помню, видеть нас утром — вдвоем; Вера, поначалу старавшаяся ни с кем из них не встречаться, тоже, в конце концов, перестала их избегать; я варил кофе; мы завтракали на кухне; в обманчивой темноте подъезда я в последний раз целовал ее; у входа в метро мы прощались; с тайной, конечно, тоскою отправлялся я платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

И вот так (думаю я теперь…) — вот так, понемногу возвращаясь ко мне, возникает на карте эта зима: единственная, еще и еще раз, единственная из тех далеких, не существующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.

Она была, в самом деле, теплой, темной и снежной; снег, выпав однажды, шел уже почти без остановки, огромными мягкими хлопьями, засыпая дома, засыпая деревья, карнизы, крыши, скамейки; и вдруг, ненадолго, обрывался; и тут же, совершенно отчетливо, как будто проведенные кем-то, какой-то, уверенной и осторожной рукою, проступали все линии, контуры: крыш, карнизов, домов; и в другие дни, я помню, все это вдруг расплывалось, текло, чернело и таяло; внезапные капли, на ветках деревьев, стеклянным блеском вспыхивали под каким-нибудь, например, фонарем… я же встречался, как сказано, с Верой; с Алексеем Ивановичем; и лишь совсем редко — с Максом: с Максом, истинным героем моей, в ту пору, в ту зиму, в том городе еще бесконечно-далекой от осуществления, но уже втайне, и все решительнее, помышлявшей об осуществлении истории.

Зима, как сказано, это самое глубокое время года; все прочие времена поверхностны рядом с ней.

Уже был, значит, август: начало всего; уже был, значит, город: огромный, невероятный, таинственный; и уже (так думаю я теперь…) — уже нечто театральное, уже некий театр — вообще и какой-то — но уже втайне присутствовал, может быть, в моих планах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать; я уже, наверное, понимал, что обойтись мне без него не удастся.

То была лишь некая мысль — некая мысль о некоем, значит, театре — мысль, подобно облаку или, скажем, туману, сгущавшаяся во мне самом. Я закрывал глаза; я видел — вдали, в ночной и призрачной перспективе — театр: некий зал и некую сцену: зал, отчасти похожий, пожалуй, на зал того деревенского — того пригородного, если угодно, кино, куда мы ходили некогда с Максом, куда мы зашли в последний раз в августе, — зал, как будто перенесенный оттуда, из августа, из до-августа — в город, в сплетение улиц, путаницу переулков, вместе с черными окнами, фанерными креслами. И что-то, казалось мне, что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре: как-то связанное, разумеется, с моей, уже упорно стремившейся к осуществлению историей, с ее, истории, дальним замыслом, нарастающим ритмом: но я еще сам не знал, конечно же, что.

Я искал соответствий; я очень часто ходил в театр в ту зиму (обычно, я помню, с Верой: она же и не подозревала, конечно, о моих тайных намерениях: что, в свою очередь, втайне меня забавляло…); я посмотрел, в самых разных театрах (их весьма много в том городе: огромном, невероятном…), самые разные, совсем непохожие друг на друга, то более, то менее удачные, конечно, спектакли; я не находил соответствий.

Всякий раз была какая-то пьеса — о чем-то; и значит (так думал я — в антракте, к примеру…) — и значит, какая-то жизнь, выведенная — зачем-то — на сцену; мне же виделось что-то простое и чистое, отрешенно-призрачное, почти абстрактное, может быть. То была лишь некая мысль, как сказано; она двигалась: я видел ее движение; в совершенно пустом, пленительно-абстрактном пространстве набрасывала она: некий зал и некую сцену, ряды кресел и — что же? И я открывал глаза, среди ночи, или вдруг останавливался, по дороге из театра домой, и с удивлением посмотрев на меня, Вера — вновь и вновь я брал ее за руку — вновь и вновь спрашивала меня — что случилось.

— Нет, ничего.

Ничего и не случалось — там, на сцене, в театре. Ничего и не было больше, так думаю я теперь, был только театр, как сказано, белые стены, фанерные кресла, и город, по которому мы возвращались домой, и — август, август, конечно.

Ничего больше не было; а между тем, уже все, так думаю я теперь, почти все уже отсылало, уже обращало меня к моим планам и помыслам, к этой, если угодно, уже стоявшей передо мною задаче: и вечера, и ночи, и сугробы, и снег, и мелкие капли на ветках деревьев, и разводы розоватого дыма над городом, — и все соответствия, которые находил я, внезапные совпадения: с чем-то, уже написанным, — и даже несовпадения, и даже несоответствия, — решения, для меня неприемлемые, — возможности, для меня невозможные, — и даже, так думаю я теперь, — и даже те неописуемые, если угодно, дома, проспекты и улицы, по которым и мимо которых ходил я, разумеется, изо дня в день, — та неописуемая, если угодно, жизнь — не-жизнь, если угодно, — к которой я был тоже, конечно — как и Макс, к примеру — причастен, в которой я тоже, конечно, участвовал, — и которая, ни к чему не призывая меня, уже словно бросала мне вызов: самой своей неописуемой невозможностью.

— И не только здесь, думал я — платя, например, свою дань, не только здесь, в самой этой жизни, приходится мне с нею — считаться, но и там, должно быть, на тех, еще не написанных мною страницах, предстоит мне посчитаться с ней — как-то.

И хотя я еще сам не знал, конечно же, как, уже сами эти, все снова и снова возвращавшиеся ко мне мысли, так думаю я теперь, уже сами по себе были, еще неуверенным, но уже, конечно, ответом — ответом на ее вызов, и втайне поднимая меня над нею, как ничто другое, я помню, помогали мне ее — вынести.

— Она есть, думал я, ее как бы нет, вот в чем дело… и то, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует. Но и просто-напросто вычеркнуть ее, думал я, но и взять ее, просто-напросто, в скобки я тоже, разумеется, не могу. И тогда — что же?..

И я опять останавливался — по дороге домой, заплатив свою дань; и затем встречался где-нибудь с Верой, у выхода из метро, или шел к Алексею Ивановичу, в глубь переулков.

И все это (думаю я теперь…) — все это вновь получило, может быть, некую — настоятельность, неизбежность, когда — смущаясь: конечно, волнуясь: конечно — я действительно рассказал о моих — (я же и говорил с ним, я помню: смущаясь, волнуясь, но и с тайной надеждой на какие-то, важнейшие, указания: и как если бы он, Алексей Иванович — именно он и только он, может быть, — способен был придать этим мыслям, еще совсем смутным, этим помыслам, еще безнадежно расплывчатым, ту неизбежность, ту настоятельность, — ту отчетливость и ту безусловность, — которых, своими собственными силами, достичь они не могли, я не мог…) — когда, следовательно, я рассказал Алексею Ивановичу о моих, уже отчасти, впрочем, знакомых ему, еще безнадежно-расплывчатых (так, во всяком случае, казалось мне, покуда я говорил…) помыслах, надеждах и планах: о Максе, об августе и даже, кажется, о театре; Алексей же Иванович (я ждал чего-то подобного: сказал он, я помню, — вот как?конечно…) — Алексей же Иванович, внимательно и даже очень внимательно (чем я немало был удивлен и за что я до сих пор ему благодарен…), выслушав мой рассказ (вполне путаный…), спросил меня, между прочим, читал ли я — мир названий разбился — и выяснив, что нет, не читал, подошел к книжному шкафу, открыл его, нашел, вынул и протянул мне тот самый — в белой с черными полосами обложке — уже давным-давно появившийся на этих, моих страницах, в моем собственном романе — роман: тот самый роман, разумеется, который впоследствии, много позже, мы, Макс и я, обнаружили, как сказано (или вернее: как рассказано мною…) в некоей, вдруг запахнувшейся за нами аллее, на некоей, уже давным-давно упомянутой мною скамейке… и это (так думаю я теперь…) — и это тоже было одно из моих — незабываемых чтений. Я привез его, как уже говорилось, с собою; я снова читаю его с разных мест, с середины, с начала; я вспоминаю, конечно, ту далекую и очень далекую, зимнюю и снежную ночь, когда, простившись с Алексеем Ивановичем (он проводил меня — он почти всякий раз провожал меня: до метро…) — возвратившись домой, выпив чаю и еще не вполне, разумеется, успокоившись после только что сделанных мною, впервые сделанных мною признаний, я открыл его, уже лежа в постели, и прочитал первую — вот она — и вторую, и третью, быть может, страницу, и дальше читать не смог, и заснул, и на другой день, и на третий, я помню, никак не мог вчитаться в него, в этот — так думаю я теперь — со всех сторон обозримый, открытый — как дворец на холме — но может быть именно потому требующий терпения, времени (как если бы его нужно было обойти кругом, целиком, заглянуть внутрь, вновь отойти, и посмотреть на него, к примеру, с другого какого-нибудь холма, и снова приблизиться, и войти в него, наконец, неважно через какую, боковую ли, парадную дверь…) — в этот роман, следовательно, создающий свои предпосылки; и не мог понять поначалу, что, собственно, в нем происходит и происходит ли (думал я…) вообще что-нибудь; и вдруг вошел в него, совпал с его ритмом; и за один, я помню, бесконечно-долго тянувшийся и очень быстро, разумеется, пролетевший, неожиданно-ясный, за окном и на снегу соседней крыши блестевший, солнечный день — я был свободен от неописуемого, я, кажется, и не выходил в тот день из дому — прочитал его почти весь; за ночь дочитал до конца; и на следующий день вновь стал читать его, с разных мест, с начала и с середины.

Там все иначе, конечно; то, что мы зовем действием, происходит там в совсем ином, разумеется, теперь уже почти невообразимом более мире — мире (так думал я, отрываясь от чтения…), — превращенном, конечно, в слова и фразы, страницы и главы, преображенном и, значит, не совпадающем с самим же собою, — но вполне точном, совершенно отчетливом, — вмещающем в себя имена и названия, даты событий и сами события — события, о которых я мог бы — что я пару раз и делал, я помню, — справиться, скажем просто, в энциклопедии, — вбирающем их в себя и преображающем их вместе с собою, — сплошном и целостном, точном и стройном — еще более стройном, наверное, еще более целостном, может быть, чем он, действительно, был — преображенном и, значит, вновь, но уже в ином смысле и куда большей мере, чем могло быть в действительности, совпадающем с самим же собою, — и вместе с тем изменяющемся — совсем не так, думал я, как будет меняться, наверное, в моем романе, мой мир — но все-таки изменяющемся, от главы к главе и от страницы к странице — вместе с героем; он же, как будто открывая для себя этот мир, осваиваясь — и время от времени теряясь в нем, разумеется, блуждая и заблуждаясь, видит его, тем не менее, все яснее — и все более ясным, почти так же — поначалу лишь изредка, в каких-то, может быть, лишь при повторном чтении отмечаемых читателем эпизодах, затем все чаще и под конец совсем часто — почти так же видит его, т. е. мир, как, и причем с самого начала, видит его — а вместе с ним и мы видим — незримо, или почти незримо, не вступая или почти не вступая в действие — у меня это будет иначе — иначе ли? вот вопрос — присутствующий в этом романе, его, романа, — теперь и здесь остающийся, конечно, неназванным — лишь там, следовательно, лишь на тех, его собственных, значит, страницах, пускай изредка, но все-таки появляющийся, может быть, автор… Алексей Иванович, когда, через несколько дней, я снова дошел до него и сказал ему все это, посмотрев на меня, улыбнулся — внезапной, конечно, улыбкой. И в этом медленном, неуклонном приближении — к уже втайне присутствующему, заранее заданному, так сказал я, я помню, в движении этом видится мне — безусловность, и в самом деле, так думаю я теперь, сравнимая, может быть, с безусловностью — лишь чуть-чуть, скажем, колеблемых ветром деревьев, в каком-нибудь парке, неподвижных холмов.

Загрузка...