40

Еще месяц, еще полтора месяца, может быть, прожил он в своей комнате, плывущей над городом, в беде и отчаянии: оно же, как выяснилось, отчаянием и было и не было, — еще месяц, следовательно (еще полтора месяца, может быть…), прожил он с тайной надеждой, в тайной надежде на что-то… совсем иное, имеющее возникнуть — не возникавшее; лишь изредка, может быть, всякий раз неожиданно, на повороте какой-нибудь мысли, по-ночному отчетливой, в глубине привычных противоречий, ощущал он в себе как бы отзвук того действительного отчаяния, того безразличия к своей жизни и к себе самому, которое испытал он однажды и которое, отзываясь в нем, по-прежнему, пусть ненадолго, примиряло его с его собственной жизнью (уже не имевшей значения…), с ним же самим, Максом (почти исчезавшим: в мгновенной — как вдох или выдох — всякий раз неожиданно раскрывавшейся в нем пустоте…), — и тут же вновь, разумеется, покидало его; и все опять начиналось сначала; все кружилось, все путалось; вновь прояснялось; и были, значит, по-прежнему, эти бесконечные, бессонные, удивительно быстро пролетавшие ночи; эти темные, кое-как проходившие дни; эти мучительные, тревожные, бесконечно долго тянувшиеся вечера — в один из которых, не выдержав, с тоской и горечью, с тайной… совсем тайной, может быть, радостью принимая свое поражение, Макс (через месяц, через полтора месяца, может быть…) подошел, наконец, к телефону (в прихожей, под зеркалом…) — и еще минуту помедлив, с внезапной решимостью — не решаясь, решившись — позвонил, наконец, Сергею Сергеевичу, устроителю, режиссеру: если (сказал он…) — если предложение ваше все еще в силе… вот так (думаю я теперь…) — вот так, раскачиваясь (между выходом в мир и уходом в себя…), то устремляясь вперед, то поворачивая обратно, — вот так и движется наша жизнь — куда-то.

— А я знал, что вы позвоните. Да, предложение мое все еще в силе. Приходите в театр… ну, скажем, завтра, часов в десять.

— Утра?

— Разумеется.

— Хорошо, — сказал Макс, — я приду.

И повесив трубку, увидел, в зеркале, над телефоном, свое собственное, ничуть не изменившееся лицо; и этот последний вечер прошел, наверное: почти как обычно; и эта последняя ночь прошла, пролетела: почти так же, наверное, как проходили, как пролетали все его ночи; и только под утро, когда, за окном и за шторами, уже почти рассвело, и кричали птицы, и дворники уже сгребали лопатами — последний, может быть, снег, он заснул — и тут же проснулся; и уже надо было вставать; и с той мучительной скованностью: в движеньях и в мыслях, какая почти всегда бывает после бессонной, полубессонной ночи, и сменяется, почти всегда, возбуждением, столь же мучительным, он встал, в самом деле, оделся, и выпил кофе на кухне, и посмотрел на часы, и подумал, что он опаздывает, — но все-таки еще постоял у окна: как обычно, и в последний раз, на реке, увидел, быть может, последние, навсегда уплывавшие льдины.

— Ну вот и все… все равно…

Он спешил, он опаздывал; уже на улице закурил он, наверное, сигарету; с внезапной, забытой легкостью догнал подошедший троллейбус; переехал через мост; свернул в переулок; вновь посмотрел на часы.

Был весенний, влажный, в просветах и проблесках (лужах, облаках, отражениях, сквозняках и скважинах…) день; стекла машин, окна домов загорались, вспыхивали на солнце; тяжелые капли, стекая с карнизов, с гулким отзвуком падали на асфальт.

Уже очень и очень давно не выходил он так рано на улицу; уже очень и очень давно — никуда не опаздывал, никуда не спешил.

Площадь? — Нет, площадь не изменилась: угол одного дома, торец, стена третьего; и в окнах театра — те же (такие же…) раскрашенные объявления, черно-белые фотографии; и так же пусто в фойе, темно в зале; и те же черные окна, фанерные кресла; и так же — как некогда — в коридоре, на втором этаже, встретил он Лизу (он чуть-чуть страшился этой встречи, пожалуй; Лиза же, улыбнувшись, приблизившись, выступив из собственных своих очертаний, нежно и весело пожала ему руку, подержала ее в своей — я все уже знаю — выпустила, тряхнула волосами, исчезла…); и в пятиугольной — как некогда — комнате Сергея Сергеевича обнаружил он, помимо самого Сергея Сергеевича (сидевшего за столом…) — Марию Львовну (стоявшую у окна, внимательными и смеющимися глазами посмотревшую на него…); и тут же почувствовал, разумеется, лиловый, фиолетовый запах ее духов; и тотчас же, вслед за ним, Максом, вошел в комнату Фридрих (всплеснувший руками, раскрывший объятия…).

— Неужели Макс?

— Да, действительно, Макс, — сказала Мария Львовна, вновь, как некогда, вытянутой ладонью поворачивая его к свету. — А ведь обещали не пропадать больше, помните?

— Помню, помню, конечно…

И он все это, действительно, помнил, и вновь все это — вспоминал. Но лишь теперь, может быть, — с возвращением: сказала Мария Львовна — лишь теперь, может быть, почувствовал он, как давно это было, как давно и как долго не бывал он — в театре; лишь теперь, может быть, возвращаясь — уже возвратившись — в театр, а значит, и в некую (так думаю я теперь, в свою очередь…) — ему, Максу, отчасти уже знакомую, тут же и со всех сторон его, Макса, обступившую жизнь (вошел Перов; вошла, вслед за ним, Лиза; Юля; еще, может быть, кто-то — из уже виденных, им, т. е. Максом, на сцене и на занятиях — в так называемой студии — совсем молодых, по большей части, людей: упомянем, сразу же, некоего Диму, некую Аню: я — живущий теперь здесь, поворачивая обратно — знал их, кажется, всех, но, разумеется, не так хорошо, как знал их — как узнал их, в конце концов, Макс…) — лишь теперь, может быть, вновь, как некогда, отдаваясь (почти отдаваясь…) ей, этой жизни, и значит, вновь, как некогда, теряя (почти теряя…) себя из виду (на половину одиннадцатого назначена была репетиция — нет, не на сцене, здесь, в пятиугольной комнате, у Сергея Сергеевича…) — и все-таки еще не совсем совпадая с ней, может быть, — вдруг, посреди репетиции (в которой он, разумеется, не участвовал…), выпадая из нее, все вспоминая, — лишь теперь, может быть, увидел он, каким долгим было отчаяние, как долго длилась беда: нет, думал он, нет, не четыре, и даже не четыре с половиною месяца… лишь теперь, следовательно, увидел, — измерил, — измерял он, сидя на репетиции, глубину и резкость разрыва — со всем предшествующим и всем предыдущим: с той весной, например — прошлой? — неужели прошлой? — да, прошлой весною, когда он, Макс, если не каждый, то почти каждый день бывал здесь, в театре, с той осенью, когда он впервые здесь оказался…

Он узнавал — он не узнавал этой жизни, столь, когда-то, знакомой; слишком далеко он был — еще вчера вечером; он отвык от нее — от всякой жизни, быть может.

Что же, он очень быстро снова привык к ней; вдруг, в конце репетиции, вошел — в пятиугольную комнату — Володя (помощник Сергея Сергеевича, уже, некогда, упомянутый мною: молодой человек — я почти не знал его — с беспокойным глазами и короткими усиками…), каковому Сергей Сергеевич и поручил Макса (он так и выразился: поручаю вам Макса: сказал он…); тот же, т. е. Володя, предложил ему, т. е. Максу, в первую очередь — пообедать: что они и сделали (вместе с Юлей: репетиция кончилась…) — в том самом… да, в том самом кафе, у метро, где он, Макс, обедал некогда с Фридрихом.

— Работы у тебя будет немного… ничего, что я говорю тебе ты?

— Пожалуйста, как угодно.

— Ну вот… подменишь меня при случае… просто все заняты, а ты ведь пока свободен…

— Да, до осени.

— Я тоже буду говорить тебе ты, — сказала Юля, вдруг рассмеявшись. — У нас вообще так принято.

— Как угодно, пожалуйста.

— В таком случае, — (опять рассмеявшись…) — передай мне, будь так любезен, меню.

— А помните… помнишь, — сказал ей Макс, — как мы разыгрывали с тобой одну сцену… год назад… прошлой весною… как если бы я пришел к тебе в гости…

— Конечно, помню.

— Я очень плохо играл, разумеется.

— Нет, отчего же?.. для первого раза это было неплохо. А еще я помню тот вечер, когда ты целый час говорил о чем-то с Сергеем Сергеевичем…

— Я тоже помню, — ответил Макс.

Глубина, резкость разрыва.

— А еще… (опять и опять рассмеявшись…), а еще я знаю, как ты путешествовал… вместе с Фридрихом… он сам мне рассказывал…

— Вы с Фридрихом вообще… приятели? — спросил вдруг Володя.

— Пожалуй… можно сказать и так… Хотя, последнее время, мы редко с ним виделись…

— Что ж, теперь будете видеться…

— Каждый день, — сказала Юля. — Идемте?

— Идемте.

И не позволив Максу — нет, нет, платим в складчину — заплатить, Володя (первый помощник…) познакомил его (они возвратились в театр…) с еще ни разу не появлявшимися на этих страницах — директором, администратором (нарушим запрет…); вечером, перед началом спектакля — с осветителем, машинистом сцены; еще неким молодым человеком (я не могу вспомнить теперь, как называется его амплуа…), отвечавшим, во время спектакля, за музыку — и прочие звуки (шумы…), записанные, конечно, на пленку; и объяснил, вернее: показал ему, Максу, что значит, собственно, вести спектакль (его, сказал он — при случае, значит, и Максова — основная обязанность…): следить, иными словами, чтобы все шло по плану, заранее разработанному, актеры вовремя выходили на сцену, свет вовремя загорался… и пару раз посылал его поторопить Марию Львовну, задержавшуюся в гримерной… и на другой день были занятия — в студии (вел их, скажем, Перов…); и вечером, на другой день, он, Макс, вновь, как некогда, оказался у Фридриха; и вновь, вместе с Фридрихом, поехал, быть может, к каким-то, вновь, следовательно, возникшим в его, Максовой, жизни, его и Фридриховым знакомым; и на другой, опять-таки, день снова были занятия; и снова спектакль… и только где-то (или так казалось ему…) — за всем этим, по ту сторону всей этой жизни, вновь, как некогда, захватившей и закружившей его, и даже (так думаю я теперь…) — сделавшейся — наконец — его собственной, пускай лишь на какое-то время… он понимал, что не навсегда… его собственной, все-таки, жизнью, — за всем движением, кружением, — по ту сторону репетиций, занятий, спектаклей, — сиянья, блеска весны, — все (казалось ему…) было так же, все (казалось ему…) было тем же: бедой и отчаянием: от которых он, значит, снова теперь убегал, от которых нельзя убежать, убегая, — и которые, время от времени, вновь, конечно же, настигали его, ночью, после всех занятий, возбужденья, круженья, в его, Максовой, например, как будто сохранившей их, за плотно закрытыми шторами, как будто пропитавшейся ими — как неким запахом, табачным дымом — плывущей над городом комнате.

Но и то иное, то — действительное, если угодно, отчаяние, которое испытал он однажды, по-прежнему в нем отзывалось: в глубине — всякий раз неожиданно его настигавших, всякий раз по-новому раскрывавшихся, привычно-непривычных противоречий, на повороте какой-нибудь, вдруг оживавшей, ночной и по-ночному отчетливой мысли: вдруг, посреди самой жизни его, в театре и на занятиях, на сцене и в студии. И это было самое, может быть, странное, единственное, к чему он не был готов.

И вправду (так думаю я теперь…) — все прочее было отчасти уже знакомо, отчасти, может быть, нет… так или иначе, все прочее можно было предвидеть. Он выполнял, разумеется, Володины (и не только Володины…) поручения; перед началом спектакля принимал (говоря театральным языком…) декорации; проверял, все ли на месте, все ли готовы; звонил Фридриху, если тот, к примеру, опаздывал; сообщал — Марии Львовне, к примеру, — об изменениях в расписании репетиций; вместе с администратором ездил однажды в одну, за отпечатанными афишами, — за отпечатанными билетами, в другой раз, в другую, соответственно, типографию. Это было (как он и предполагал…) скорее скучно, иногда утомительно; во всяком случае, это помогало ему — убежать, ускользнуть; заполняло время, отнимая его. Но и некое ощущение жизни, вовлеченности в некую жизнь, увлекавшую его за собою, давала ему (как и предполагал он…) эта, если угодно, деятельность: то же самое ощущение жизни, быть может, которое испытывал он когда-то, прошлой весной, летом, — и снова, с еще большей силой, остротой и отчетливостью (как если бы оно собиралось и накапливалось в нем: целую зиму…) испытывал, конечно, теперь, встречаясь, как некогда, с Фридрихом, отправляясь, вместе с ним, куда-нибудь в гости.

Он все, разумеется, вспомнил; вновь, как некогда, показывая их кому-то, следил он за своими движениями, жестами: чему, среди прочего, учился он теперь и на занятиях: с Перовым, с Марией Львовной.

Они начали, конечно, с простейшего.

— Как вы ходите, как вы садитесь, — говорил ему (просто…) Перов. — Вы должны чувствовать, как вы идете… и если вам нужно сделать четыре, допустим, шага, вы должны знать, что вы их сделали ровно четыре, не больше, не меньше. Вы должны видеть их… откуда-то, изнутри.

— Или извне…

Перов смеялся: наверное.

— Или извне. Ну, давайте, еще раз, попробуйте…

И — еще и еще раз — заставлял его, Макса, вместе с Юлей, Аней, Володей (уже привыкшими к упражнениям такого рода…) ходить — по сцене или просто по комнате — то быстро, то медленно, то широким шагом, то мелкими, дробными шагами, шажками, на пятках, на цыпочках; бегать, падать (на специально подложенные матрасы: маты, как их называют…), ползти по ним, вскакивать, снова падать, навзничь, ничком.

И он действительно видел — откуда-то — свои движенья, шаги, все яснее; здесь, на сцене, это было, в общем, нетрудно.

— И вы должны ходить не просто — ногами, — (все смеялись: конечно…) — но вы должны чувствовать при этом и руки, и спину… и все остальное. И если у вас заболит, к примеру, спина, ничего страшного тоже не будет.

И у него болела, в самом деле, спина (и руки — и все остальное…), и когда Перов объявлял, наконец, перерыв, он падал — на маты (и Юля падала рядом с ним, и Аня рядом с Володей…), закрывал глаза, лежал неподвижно, ни о чем не думая, куда-то как будто проваливаясь, с томительным наслаждением ощущая себя самого.

Ему нравилось все это; гимнастика, предписанная ему Марией Львовной, занятия, вместе с нею — говоря театральным, опять-таки, быть может, запретным для меня языком — у станка (у того блестящего, иными словами, уже некогда упомянутого мною, железного поручня…) развили в нем некую, его самого удивлявшую гибкость, уверенность и свободу в движениях; вновь и по-новому открывал он их — произвольность, их волшебную независимость от его, Максова, на них обращенного взгляда. Сами собою получались они у него, срывались и падали… откуда-то, с той неподвижной точки, быть может, снова им найденной, с которой он на них и смотрел; Перов же, все чаще и чаще, заставлял его ходить, двигаться как-то иначе — носками внутрь, к примеру, — или чуть-чуть, скажем, подпрыгивая, — чуть-чуть, например, приседая, — к кому-то как будто подкрадываясь, — на кого-то как будто посматривая, — оборачиваясь: как будто в испуге… он понял вдруг, что все можно делать — иначе, иначе вставать, иначе садиться… чем дальше шло время, с тем большим — во всяком случае, удовольствием испытывал он, — проверял, — примерял к себе эти — возможности, понемногу ему раскрывавшиеся; вечером, выходя из театра, каким-нибудь, к примеру, широким, до сих пор несвойственным ему жестом запахивал пальто, плащ; доставал сигареты, резким, внезапным толчком указательного пальца выбивал из пачки одну; садясь в троллейбус, медленно, медленно снимал, допустим, перчатки — или очень быстро их сдергивал; доехав до дому, с размаху распахивал дверь; вызывал лифт, не пальцем, но всей ладонью нажимая, допустим, на кнопку; ночью, если все уже спали, выходил в прихожую (зеркало, телефон…), поднимал одну руку, другую, тыльной стороной ладони проводил, например, по лицу, вдруг, вывернув руку, обхватывал пальцами подбородок, сжимал его, отпускал.

— Ты очень изменился, — сказала ему (через месяц, через полтора месяца, может быть…) Лиза (они вышли, после спектакля, на улицу…). — Тогда, осенью, ты выглядел… просто ужасно.

— А теперь?

— Теперь другое дело.

— Как раньше?

— Лучше.

И улыбнувшись, приблизившись, вновь выступила из собственных своих очертаний; и он, Макс, целуя ее, теряясь — как некогда — в этом внезапном, одновременно прохладном и душном, рыжевато-розовом изобилии: волос, губ, щек, — вместе с тем, и все с тем же, но еще как будто обострившимся ощущением жизни, видел — откуда-то изнутри — свою собственную руку у нее за спиною, крутой изгиб ее бедер, и вдруг — сквозь волосы — небо, гаснущее над крышами, весеннюю, вечернюю улицу, двор, в который свернули они.

Он не мог по-прежнему встречаться с ней — у нее (она была замужем: скажем просто, нарушим запрет…); он мог бы — он не хотел встречаться с ней у себя, в своей, плывущей над городом, бедой, отчаянием пропитанной комнате; вновь, как некогда, встречались они у Фридриха, у каких-то ее, Лизиных, — я, конечно, не знал их — подруг; как будто сверху, издалека, с отрешенным — и безразличным вниманием наблюдал он за ней, за собою… почти исчезая: в мгновенной — как вдох или выдох — вновь и вновь раскрывавшейся в нем пустоте.

И это было, значит, все то же… так думал он, может быть… все то же, вдруг, действительное отчаяние, успокоение, которое испытал он однажды и которое, к его собственному удивлению (единственное, к чему он не был готов…), отзывалось в нем не только, например, по ночам, но и посреди самой жизни его, дневной жизни его, на сцене и в студии, на занятиях — и прежде всего, пожалуй, на тех, которые вел Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер: предлагавший, допустим, Ане, Диме (всех имен я не помню…), Юле и Максу разыграть в лицах какой-нибудь, иногда совсем краткий отрывок из какой-нибудь (мир названий разбился…) им всем знакомой, более или менее, книги, из какого-нибудь, скажем, романа (Макс, впоследствии, говорил мне какого, каких…): причем он, Макс, — как и все они, разумеется — поначалу должен был вести себя так, как он, именно он, вел бы себя в заданной ему (и говоря запретным для меня языком…) ситуации, затем так, как, по его мнению, вел бы себя доставшийся ему персонаж: и в том, и в другом случае играл он, конечно, кого-то: кого-то другого.

Он придумывал свои реплики на ходу; он повторял их дома, один, перед зеркалом; менял их; заучивал их наизусть. Они тоже, вдруг, получались у него — сами собою, как и движения, жесты его — его персонажа — наизусть им заученные; вновь и вновь находил он, в самом себе, ту единственную, ту неподвижную точку, с которой они — срывались, с которой вдруг — падали. Присутствие… других смущало его, разумеется… Юли, Ани и Димы; вполне мучительно, временами, ощущал он свою собственную неловкость; преодолевал ее; преодолеть ее, в полной мере, не мог… и вдруг забывал о ней; забывал и обо всех остальных… об Ане и Диме; совпадал со своим персонажем; поднимался над ним; над собою.

И когда это случалось с ним… вдруг, тогда ощущение его собственного… его собственного, конечно, присутствия… вот сейчас, вот здесь, вот на этой, не очень ярко, но все-таки освещенной, разумеется, сцене, перед залом, не совсем, но скорее все-таки темным… это радостное, чуть-чуть тревожное, восхитительное ощущение — присутствия, о котором говорил он когда-то с Сергеем Сергеевичем, прошлой весною… и в общем, значит, все то же, здесь, на сцене, как и говорил ему Сергей Сергеевич, лишь более острое и более отчетливое ощущение — жизни… ощущение это, еще усиливаясь и еще обостряясь, заполняя его целиком и как будто выплескиваясь через край, оборачивалось чем-то совсем иным… ускользанием, исчезновением.

Он был вполне здесь, исчезая.

— Вот, — говорил Сергей Сергеевич, — вот. Так и играйте.

Но ни к тому весеннему, ни к тому зимнему, еще недавнему, уже отступившему разговору они, Макс и Сергей Сергеевич, больше не возвращались. Лишь однажды, выходя вместе с ним из театра и быстро-быстро, по своему обыкновению, посмотрев на него:

— Ну и… что же? — спросил его этот последний. — Вам по-прежнему кажется, что вы… убегаете?

— Я уже сам не знаю, — ответил Макс. — Я сам не знаю, — так он ответил.

Загрузка...