20

И все-таки: что же было тогда, в августе, в начале всего?

Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу; время, лежащее между ними и нами, высвечивает их по-новому и поворачивает к нам по-иному; волшебную легкость обретают их очертания.

Но есть блаженные минуты, как сказано, — блаженные минуты, когда само настоящее видим мы так, как видим обычно лишь прошлое, с той же отстраненностью, с тем же вниманием, свободные, пусть ненадолго, от всего случайного, всей сумятицы, путаницы… возвращенные к себе самим и в то же время приподнятые над самими собою, совершенно ясно, прямо напротив… — блаженные минуты, которые бывали, пожалуй, и до, бывали (бывают…), конечно, и после этого августа, и которые тогда, в августе… что же?

Ах (думаю я теперь…) он сам, этот август, со всеми его деревьями, улицами, тропинками, просеками, — дождем, туманом и холодом, — сменою дней, вечеров, засыпаний и пробуждений, — вдохом и выдохом, — он сам кажется мне, теперь и отсюда, одной такой, блаженной минутой, чудесным образом растянувшейся: на целый, на целый месяц.

Вот как? — Конечно.

Был август, начало всего; шел дождь; темнела дорога; дрожали, еще не падая, мокрые желтые листья; в лесу уже пахло грибами, горькой прелью, влажной землею; стволы деревьев терялись в сумрачной дымке.

И все это словно входило в меня, само собою, вместе с дыханием… и, впервые в жизни оставшись один, я бродил, как сказано, по улицам, по лесу, сам не зная зачем, просто так… и смотрел вокруг, удивляясь, как будто впервые… и было это особенное, еще раз, тревожное, потаенное, тайное, осеннее ощущение жизни, дождя и холода, тумана и влаги, мокрых листьев, мелких капель, по рукаву стекающих на руки… ощущение жизни, отпущенной, впервые, на волю — и тут же, конечно, заблудившейся, затерявшейся где-то, среди деревьев, в тумане и холоде… заблудившейся, затерявшейся — и как будто вобравшей, впитавшей в себя этот холод, туман, падение капель, дрожание листьев… неотделимой от них.

А ведь все уже начиналось, как сказано, начиналось, завязывалось… и я уже слышал его весь целиком, этот безмерный, безмолвный, неумолкающий, из трех, если не четырех призывов состоящий призыв… и уже думал, уже думал, как сказано, об ответе… и после всех блужданий были, как сказано, долгие, бесконечно-долгие вечера… и я вспоминаю теперь, как, отрываясь, к примеру, от чтения — я очень много читал тогда, в августе — я впервые прочитал тогда некие — мир названий разбился — очень и очень многое, во мне самом, определившие сочинения — они тоже были: призывом… — как, сидя, например, в моей комнате — первой из трех, ближайшей к веранде — за столом, отрываясь от чтения, я открывал тетрадь, и брал ручку, и прислушиваясь к шелесту веток, шуму сада, падению капель — нет, я еще не знал о чем, что — я не решался еще ничего написать, — и поднимал голову, и смотрел в окно, в темноту за окном, — и оттуда из темноты, вместе с тенью стола и призраком лампы, смотрел на меня, казалось мне, кто-то, — кто-то прежде неведомый, решительно незнакомый, упорно и пристально. И я вставал, я помню, вставал, уходил и заходил, в одну, в другую, зажигая в них свет, и медлил в третьей — столовой, собственно — проходной и как бы добавочной комнате, и садился — неужели он до сих пор стоит там? — на узкий, с круто изогнутыми, по бокам его, деревянными ручками, зеленой тканью обитый диван, и снова вставал, уходил, и шел на веранду, и выходил на крыльцо, и посмотрев на блестящие, мокрые, из открытой двери у меня за спиною, из окна моей комнаты освещенные листья сирени, отсветы фонаря на асфальте, за забором и елями, и вдохнув, еще и еще раз, уже ночной, влажный, травою и зеленью, невидимым лесом, дождем и далью пахнущий воздух, вновь и вновь возвращался, конечно, в мою — с зажженной лампою на столе, с тенями и сумраком по углам, так знакомую, как никакая другая никогда уже мне знакома не будет, разумеется, — комнату, и еще не решаясь — нет, не решаясь ничего написать — не зная как, не зная о чем — как будто ждал, прислушиваясь, чтобы сами собою, откуда-то, из какого-то, так думаю я теперь, как будто впервые, в августе, услышанного мною безмолвия, вместе с шелестом веток, падением капель, пришли ко мне слова, мысли… неприходившие. И вновь, поднимая голову, смотрел я, конечно, в окно, и оттуда, из темноты, смотрел на меня по-прежнему кто-то, совсем, казалось мне, незнакомый, упорно и пристально… стоял там, в саду, за окном, стоял, смотрел на меня… и вдруг — я гасил свет — исчезал, вместе с призраком лампы, исчезал, уходил, вновь — я зажигал другую лампу, возле кровати — но уже как будто вдали появлялся, и опять, и опять уходил, и наверное, еще долго, так думал я, уже засыпая, еще очень и очень долго, наверное, всю ночь, может быть, бродил где-то там, среди пустых домов, застывших деревьев, по дорогам и улицам, бесконечно. И когда я гасил свет, ночь, с ее далекими звуками, протяжными отзвуками, шумом сада, перекличкою поездов, охватывала меня, окружала, окутывала… и мне снились какие-то станции, какие-то полустанки, разъезды, рельсы, шпалы, мосты… и на другое утро все начиналось сначала, и я подходил к окну, отдергивал шторы, и смотрел, все с тем же, уже почти не покидавшим меня удивлением, на все ту же сирень, те же ели, серое небо, и одевался, натягивал свитер, надевал сапоги, куртку, и выходил из дому, и по еще не проснувшимся лужам, взрывая их сон, шел, как сказано, к станции… и вот так, как сказано, увидел я Макса — истинного героя моей истории: если это история — Макса, с которым мы уже были когда-то знакомы, в той, какой-то, предшествующей, в августе, в начале всего от нас обоих отступившей и отдалившейся жизни, — с которым мы встретились, в августе — как будто впервые.

И вот — тропинка, корни, трава, и поезд через поляну, и снова вечер, и улица, и фонари, уже загоревшиеся.

И на другое утро он сам зашел ко мне, как уже говорилось, и вошел, вслед за мной, в мою комнату, и спросил меня, что я читаю, я сказал что, он ответил цитатой, я узнал ее, улыбнулся, он тоже, через заднюю, в глухом заборе, калитку вышли мы, как сказано, в лес. И в другой какой-то, чуть более светлый, чем все остальные, смутно-дымчатый, тающий, уже почти готовый раскрыться, не раскрывавшийся день мы разожгли костер, в березовой роще, и он вдруг заговорил со мною о будущем, и о том, что мы будем делать с ним через год, через два, и о каких-то, я помню, экзаменах, которые нам следовало или, наоборот, по его мнению, как раз не следовало сдавать, и вдруг замолчал, и опять улыбнулся, и длинной, кем-то когда-то оструганной и с одного конца обгоревшею палкою поворошил, улыбаясь, в огне, и следя за дымом, поднимавшимся среди редких ветвей, я сказал ему, что я напишу когда-нибудь — нет, я не сказал ему, разумеется, — я еще сам не знал что, — и он опять, и опять улыбнулся. И потом опять были пасмурные, опять и снова темные дни.

И все это было одним, одним-единственным, чудесно-растянутым, чудесным, кратким мгновением.

И был последний день, дождь, и магазин возле станции, и зал, вновь, впоследствии, найденный, и белые стены, и фанерные кресла, и дорога, и пруд, и другой магазин, у шоссе, и грузовик, и небо над убегающими деревьями, и вино, и веранда, и ночь, и внезапная ясность, и, я помню, тетрадь, вновь раскрытая, и какие-то, наконец, непонятно откуда, вместе с шелестом веток и сами собой приходившие, вполне случайные, конечно, слова, фразы… о чем-то, я сам не знал, быть может, о чем… о каких-то деревьях, каких-то дорогах, поездах и станциях, шпалах, рельсах, далеких огнях… и стремленье к иным словам, лучшим фразам, почти, я помню, невыносимое… и вот, как сказано, звезды, среди невидимых облаков, и забор, и калитка, и как будто собиравшее в себе все стремленья, надежды, исполнение всех надежд сулившее, странным образом, ощущение мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной, мелких капель, навсегда остающихся, конечно, на пальцах… и как ни хотелось мне зайти к нему, Максу, разбудить его, сказать ему что-нибудь, я не стал будить его, не зашел к нему, ничего не сказал. И на другое утро Макса там уже не было, дверь была заперта, и вновь начавшийся дождь струился, стекая с навеса, по желобу, и с нежным хлопающим звуком падал, падал на землю, и внезапный ветер прошумел в вершинах деревьев, и калитка, в последний раз, закрылась, помедлив, за мною.

Вот так и закончился этот август, начало всего. И уже понимая, наверное, что я прощаюсь со всем этим — уже навсегда, я побродил еще немного по улицам, по лесу, и постоял у тех бревен, в березовой роще, где мы жгли с ним костер, и в конце концов, вечером, уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, еще и еще раз, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, — и где — через неделю? — через две недели, быть может? — в какой-то — упомянем о нем, наконец — уже совсем холодный, осенний, иссиня-белым туманом окутанный день, мы снова встретились с Максом: у него… да, у него, Макса: в его, решительно-неописуемом, как уже много раз говорилось, жилище. И едва закончившись, август (а вместе с ним и поселок, и станция, и лес, и тропинки, и просеки…) — август, едва закончившись, тут же, удивительным образом, отступил от нас, от меня и от Макса — в неправдоподобную, никаким временем не измеримую даль; и когда мы встретились с Максом в Москве, все уже было иначе; и был этот город, вокруг нас, огромный, невероятный, таинственный, со всеми его, еще возможными или уже невозможными улицами, переулками и домами; и та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная и решительно-неописуемая, опять-таки, жизнь, в которой мы оба участвовали, не могли не участвовать; и однажды начавшись, разные, самой природой своей друг от друга отделенные времена (собрать их, расставить их по местам…) устремились, сменяя друг друга, куда-то, к чему-то… и хотя здесь, в городе, услышать его было гораздо, несравненно труднее, я все-таки слышал, по-прежнему, тот, в августе, в начале всего, впервые услышанный нами призыв; и уже втайне помышлял, разумеется, о каких-то, еще совершенно неопределенных писаниях; и втайне готовился к ним; и — как бы то ни было — нарушим запрет — через год (после августа…) мы оба — да, нарушим — закончили школу, и сдали, действительно, некие, заключительные, а затем и вступительные экзамены, — и значит, оба, каждый на свой лад, продолжили так называемое образование: оно же, как сказано, никаким образованием не было, но было лишь средством спасения от несравненно более страшного… и сдав экзамены, и поступив, значит, каждый в свое, учебное, вновь скажем так, заведение, поехали, я помню, вдвоем — в тот совсем иной, в тот — увы, лишенный названия город, куда мы снова поехали с ним, много позже, впоследствии, отсюда, из этой, в ту пору еще, разумеется, неведомой нам деревушки; и съездили в Царское, я помню, Село; и оттуда, сразу же, в Павловск; и побродили по парку; и зашли во дворец; и следующее (через два года после августа…) лето он, Макс, прожил в какой-то — совсем другой, разумеется, и очень, очень далекой, затерявшейся, как он впоследствии мне рассказывал, среди полей и перелесков деревне, в отрешенной глуши; и затем была осень: удивительно-ветреная; открытия и блужданья; и жизнь нашла, наконец, свою тему; история началась; и он, Макс, блуждая по городу, набрел, среди прочего, на некую, очень маленькую, как сказано, площадь; и познакомился с Сергеем Сергеевичем, устроителем, режиссером; с Лизой и Фридрихом; и я сам, зимою, с Алексеем Ивановичем; и в конце зимы, наконец, мы съездили в тот поселок, где некогда, в августе, встретились, как будто впервые: и значит, впервые попытались — вернуться: что, в свою очередь (так думаю я теперь…) означало разрыв, теперь уже окончательный, расставание, уже, в общем, бесповоротное. И когда мы съездили в этот поселок, мои собственные, еще бесконечно далекие от осуществления планы, надежды и помыслы получили вдруг некую определенность, дотоле им, быть может, неведомую; настоятельность; почти неизбежность; он же, Макс, не выдержав напряжения, в конце концов оставил усилия, отдался — случайному.

Загрузка...