Теперь вот что важно. Все эти открытия, блуждания и встречи — я ничего не знал о них. Я увидел Макса однажды, закрывая дверь, в проеме арки, совсем неожиданно; и потом, выбежав в переулок, еще раз, со спины, уходящим; но встречи, блуждания, открытия — я не знал о них ничего, они разыгрывались без меня. Ветер набрасывался на город, гонял по улицам листья, мусор, обрывки газет; потом стих, смирился, отправился восвояси; первый снег засыпал деревья, крыши, растаял; и пустынная, тихая, поздняя осень еще очень долго медлила, не превращаясь — и затем превратилась все-таки в зиму; а я жил там, в том городе, огромном, таинственном, невероятном — своей собственной жизнью; и разыгрываясь где-то рядом, где-то поблизости, на тех же улицах и в тех же, соответственно, переулках, его, Максовы, блуждания, встречи, открытия разыгрывались сами по себе, без меня: — и чтобы только теперь, здесь, в этой маленькой, в ту пору, в ту осень, в ту зиму еще, ни мне, ни Максу, неведомой, и значит, несуществовавшей еще деревушке, — чтобы только теперь, здесь, на берегу моря, на краю мира, поступить, наконец, в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение.
А между тем (думаю я…) — какие-то, еще совсем смутные мысли — о чем же? — я еще сам себе не решался сказать о чем — какие-то, еще бесконечно-далекие — от чего бы то ни было — помыслы, стремления и планы уже, наверное, были у меня в ту далекую осень, — и в ту, не менее далекую зиму.
Я жил, значит, там (еще и еще раз…) — там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете городе, — в его, как сказано, старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части; я бродил, как и Макс, по улицам; я видел деревья, небо, видел снег, видел листья; я знал этот город; я даже любил его — иногда; у меня были в нем свои, особенные маршруты, отличавшиеся от общеизвестных. Я ходил переулками, проходил дворами, отыскивал кратчайшие расстояния или, наоборот, отклонялся в сторону… и тот, в августе, в начале всего, впервые услышанный нами — призыв: я тоже слышал его, слышал его и здесь, и хотя здесь, как сказано, в городе, на этих улицах, среди этих домов, услышать, расслышать его было, конечно же, гораздо, несравненно труднее. Но я все-таки слышал его (на этих улицах, среди этих домов…); и вдруг останавливаясь, пытался не просто увидеть — со всей доступной мне ясностью, прямо напротив — но — я еще и сам не знал, быть может, зачем — запомнить, сохранить, удержать: и листья, летевшие по ветру, и обрывок газеты, взлетавший в конце переулка, и первый снег, и крыши под снегом, и какие-нибудь разводы розоватого дыма над городом.
— И чего же они хотят от нас, эти разводы дыма, деревья в снегу? Они хотят, чтобы мы их увидели — вот, я их вижу.
— Да, я вижу их, эти деревья, уже вполне зимние, черные, с наростом снега на ветках. Но призыв их не умолкает, призыв их… да, призыв их звучит все настойчивее. К чему-то совсем иному, быть может, — к чему же они нас призывают?..
Я еще и сам не знал, конечно, к чему; я уже чувствовал себя — вдруг — я очень хорошо это помню — стоящим — поставленным: перед какой-то — еще не только невыполнимой — еще совершенно неопределенной — уже и все же: задачей.
Но это были, конечно, только мгновения, — предчувствия, — внезапные остановки (в проеме арки, в глубине какого-нибудь двора…): — и еще минуту помедлив, я вновь, конечно же, возвращался в свою, тогдашнюю — теперь и отсюда уже едва различимую жизнь, со всеми ее отношениями, знакомствами, встречами, — обстоятельствами, в той или иной мере случайными, — с ее сменою дней, вечеров и утр, засыпаний и пробуждений, — (и с ее мучительной причастностью к какой-то иной, превышавшей ее саму и как бы вбиравшей ее в себя, — к какой-то, тоже, если угодно, жизни, принудительно-обязательной, невозможно-неописуемой…): жизнь (думаю я теперь…), в которой присутствовал, разумеется, Макс (истинный герой моей истории: если это история…), — но в которой он, Макс, присутствовал — нет, не совсем — почти так же, быть может, как присутствовали в ней все другие и прочие ее персонажи (еще не введенные мною или вообще не подлежащие введению на эти страницы…): как простая данность, если угодно, не зависящая от моей воли, моих желаний, стремлений, — смутных помыслов, — тайных надежд.
Как бы то ни было (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…), я все-таки, значит, запомнил и — сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена — все-таки, значит, донес, сохранил и эту осень, с ее неистовым ветром, и снег, и крыши под снегом, и тот, к примеру, какой-то, в самом начале зимы, светлый, снежный, хотя и без солнца, легкой дымкой окутанный день, когда — уже вечером, у меня дома (в той комнате, думаю я теперь, которая была когда-то моею и вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, дни, вечера…) — он, Макс, впервые рассказал мне о театре (на маленькой площади…), о Сергее Сергеевиче (режиссере и устроителе…), о репетиции (на которой побывал он в тот же день…), и — уже ночью, мы вышли на улицу — впервые — как я теперь понимаю — заговорил со мной о своих осенних, важнейших открытиях.
Зато теперь, здесь — теперь и отсюда — как будто с двух сторон (моей и Максовой…) вижу я этот день (подобно осени, только что мною описанной, поступивший — поступающий — наконец, в мое распоряженье и веденье…) — тот день, следовательно и с его стороны, когда, созвонившись, в самом деле, с Сергеем Сергеевичем, договорившись с ним, он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) впервые оказался на маленькой площади утром, зимою (она показалась ему чуть менее маленькой, чем казалась осенью, по вечерам…), вошел в пустое фойе, пустой зал, открыл и снова закрыл за собою некую, до сих пор для него, Макса, запретную дверь, прошел большое, темное, заваленное какими-то, почти неразличимыми в темноте предметами — стульями, поставленными друг на друга, фрагментами декораций, быть может — помещение за сценой, — поднялся, по темной, опять-таки, лестнице, на второй, в самом деле, этаж, и мимо еще каких-то дверей — прямо по коридору — дошел, наконец, до — пятиугольной, как выяснилось, комнаты Сергея Сергеевича; Сергей Сергеевич, крикнув: входите, пожав ему руку и извинившись, тут же вышел куда-то; Макс остался один; осмотрелся: дальняя, без окон, стена шла, удивительным образом, наискось — и вдруг загибалась, образуя еще один угол и, соответственно, еще один, узкий простенок (кресло, афиша…). И были еще афиши, развешанные по стенам; еще одно кресло; стол; диван у стены; пахло же — пылью, табачным дымом, крошащимся деревом.
Он подошел к окну: маленькая площадь, заметенная снегом; какая-то девушка, в черной короткой шубке, идущая через площадь к театру; соседняя крыша; редкие, большие снежинки.
— Ну, вот уже и зима… — с радостью, но и с тайным сомнением в возможности его имени, на этих страницах (а между тем, его так действительно звали; я, впоследствии, очень хорошо его знал…) — с радостью, хотя и с тайным сомнением, ввожу я на эти страницы, впускаю в историю — им, т. е. Максом, уже виденного на сцене актера (он узнал его, обернувшись…), каковой, войдя неожиданно в комнату, быстрыми, легкими шагами подойдя к Максу, к окну и сказав, зачем-то, что — вот уже и зима, представился: Фридрих.
— Как, простите?
— Фридрих; а что?
— Да нет, пожалуйста, как вам будет угодно.
Они оба рассмеялись, должно быть.
— Все всегда удивляются, но так меня и вправду зовут.
И таким же быстрым, легким движением — непонятно откуда, из какого-то, во всяком случае, невидимого кармана достав сигареты (на нем был длинный, серый, широкий, с треугольным вырезом свитер…), предложив одну Максу — курите? нет? — закурив другую, взмахнул вдруг рукою, почти полный круг описал ею в воздухе — и бросив уже погасшую, разумеется, спичку во вполне неожиданно возникшую на столе, Максом, во всяком случае, не замеченную до сих пор пепельницу, оказался вдруг на диване, ногу закинул за ногу — другая пепельница возникла рядом с ним на полу — покрутил носком, посмотрел на свои ботинки, на Макса…
— А вы, соответственно… кто же?..
Но тут возвратился Сергей Сергеевич, вошла, вслед за ним — в черной, по-прежнему, шубке — та девушка, которую он, Макс, видел, только что, из окна — которую видел он и на сцене — он узнал ее, наконец, — Лиза: так ее звали — посмотрела, в свою очередь, на Макса, на Сергея Сергеевича…
— Это Макс, — сказал Сергей Сергеевич просто, — он посидит сегодня на репетиции.
— Ага, понятно, — сказала Лиза, и сбросив на диван свою шубку, остановилась, в свою очередь, у окна, рядом с Максом, улыбнулась, встала на цыпочки, заложила руки за спину, подняла их над головою, потянулась, тряхнула — светлыми, с рыжеватым отливом, тут же рассыпавшимися по плечам — волосами. — Но как же все-таки, — сказала она, — как же хочется все-таки спать. Еще так рано… так рано.
— Ничего себе рано, — сказал Сергей Сергеевич. — Уже одиннадцать.
— Для нее это рано, — сказал Фридрих. — Для меня, впрочем, тоже.
— Ну да, — она повернулась вдруг к Максу, — если вечером вы играете.
— Потом гуляете целую ночь, — сказал Фридрих, гася сигарету.
— Ах нет, вовсе нет, — она смотрела на Макса по-прежнему. — Не верьте ему. Он сам целыми ночами… гуляет. А я, — она опять улыбнулась — и улыбнувшись, приблизилась — и приблизившись, вдруг словно выступила из собственных своих очертаний; Макс, глядя в ее светло-карие, но с очень темными, вдруг — расширившимися, вдруг — сузившимися зрачками, глаза, вдруг и почти пугаясь, почувствовал, что он почти теряется в них… в мгновенном наплыве ее духов, томительных и тягучих; вдохнул и выдохнул… вместе с нею. — А впрочем, я тоже не всегда сижу дома.
— Вот-вот, — сказал Фридрих.
И — с кем еще познакомился он в тот день? С Юлей? — возможно; с Марией Львовной? — наверное; с Володей, быть может, помощником Сергея Сергеевича, заглянувшим в комнату и объявившим, что — все уже в сборе?..; еще, может быть, с кем-то?..; он был, конечно, в растерянности; имена и лица сливались для него в единое, смутное целое; лишь войдя, может быть, вслед за Сергеем Сергеевичем, в пустой и темный по-прежнему зал, справился он, наконец, с охватившим его замешательством.
— Садитесь здесь где-нибудь… где хотите… вот здесь.
И после тех сборов, ожиданий, приготовлений, той легкой путаницы, которая (мы оба, впоследствии, не раз убеждались в этом…) всегда предшествует репетиции, началу ее, все опять исчезло куда-то… и пятиугольная, скажем, комната Сергея Сергеевича, и лестница, и коридор на втором этаже, и — за черными окнами — маленькая площадь, дома. Ничего этого не было больше; был только темный, по-прежнему, зал; и не очень ярко, на сей раз, но все-таки освещенная сцена; и какие-то ящики, и стулья на сцене; и подобие столика, за которым сидел Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер: простая доска, собственно, положенная на спинки передних кресел; и лампа, зажженная им… и он, Макс — он сидел в предпоследнем ряду — вновь, наверное, представил себе — себя, выходящим на сцену из-за кулис; на сцену же вышел Фридрих; вышла, вслед за ним, Юля: только что мной упомянутая; еще, может быть, кто-то: из еще не упомянутых мною актеров (я, впоследствии, знал их, кажется, всех; Макс, разумеется, тоже…); Сергей Сергеевич, пошевелив пальцами — Макс видел его наискось, со спины — попросил сыграть целиком весь отрывок; затем — изменив мизансцену — снова сыграть его; и странно выхваченный из недоступного ему, Максу, целого, этот маленький, минут на десять, допустим, фрагмент — ему, Максу, лишь по названию знакомой, может быть, пьесы (совсем не той, все еще, которую сам я видел впоследствии, впервые оказавшись в театре: некоей — комедии, собственно: ее тоже, впрочем, я видел впоследствии…) — фрагмент этот сыгран был и дважды, и, наверное, трижды; и разложен на отдельные фразы, движения; и снова сыгран весь целиком; и Сергей Сергеевич, подходя к сцене, делал свои замечания; и просил Фридриха встать здесь, Лизу там; и поднявшись на сцену, показывал Юле, как, по его мнению, следует ей играть; и садился где-нибудь во втором, в третьем ряду; и вновь возвращался за свой — с горевшею лампою — столик; и хотя он, Макс, почти не понимал поначалу, а затем уже почти и не думал, быть может, о том, что, собственно, происходит на сцене, чем дальше, тем удивительнее казалось ему само это повторение: одних и тех же слов, жестов; возвращение времени и как бы сгущенье его; и он все снова и снова пытался представить себе, как он стоял бы там, на сцене, обращаясь к кому-то… и с таким, наверное (думал он…) — с таким острым, наверное, чувством своего присутствия — там — какое лишь очень и очень редко бывает у нас (думал он…) посреди нашей, если угодно, жизни… к которому мы так стремимся, которого мы не выдерживаем.
И потом, когда репетиция кончилась, и Сергей Сергеевич — Макс подошел к нему — спросил его, удовлетворил ли он свое любопытство, и не дождавшись ответа — ответа и не было, — заговорил с Володей, своим помощником, о — других репетициях, и Лиза, попрощавшись с Максом — улыбнувшись и на мгновенье приблизившись, — исчезла, вместе с Марией Львовной, за той, возле сцены, для него, Макса, вновь как будто запретною дверью, и ему оставалось лишь поблагодарить Сергея Сергеевича — что он и сделал — попрощаться с ним и уйти: — Фридрих, вполне и вполне неожиданно оказавшийся рядом с ними, спросил у Макса, куда он — взмахнув рукою — идет, и тут же, у Сергея Сергеевича, может ли он, то есть Фридрих, быть — взмахнув рукою — свободен, и не нужен ли он Сергею Сергеевичу еще, например, для чего-нибудь… выяснив же, что — нет, не нужен, да, может, и узнав от Макса, что — пожалуй, к метро, заявил, что он тоже, и…
— Пойдемте вместе, — сказал он.
— О да, пойдемте, — ответил Макс. — Пойдемте, да, с удовольствием.
Но я пытаюсь представить себе теперь его, Максово, удивление, когда, прощаясь — с ними обоими, Сергей Сергеевич, среди прочего, сообщил Фридриху, что, в ближайшие дни, он, Сергей Сергеевич, будет, скорее всего, на даче, — Макс же, просто так, ни о чем, должно быть, не думая, спросил его, где же именно, по какой (имелось в виду: железной…) дороге находится эта дача, — когда, следовательно, Сергей Сергеевич сказал ему где, по какой.
— Не может быть, — сказал Макс.
— Простите?
— Я жил там, в детстве, каждое, почти каждое лето.
— Ну, что же здесь удивительного, — ответил Сергей Сергеевич. — Это вообще известное место. Там многие жили, не вы один.
— И все-таки… странно.
Впрочем, сказал Сергей Сергеевич, если уж на то пошло, дача его находится не совсем там. Она стоит, вообще говоря, в лесу, вернее, за лесом (если идти от станции…) — как и еще несколько дач, у шоссе.
— Да, — сказал Макс, — я, кажется, помню. Там еще… поле, и вот, за полем — дома.
Совершенно верно; крайний из этих домов как раз и принадлежит ему, Сергею Сергеевичу.
— Но скажите, скажите, Сергей Сергеевич, там, в самом поселке, у станции, там было когда-то — не знаю, есть ли теперь, но еще три или четыре года назад было — кино. Вы помните?
— Нет.
— Вы не бывали там?
— Нет, никогда. Почему вы спрашиваете?
— Этот зал, здесь, так похож на тот, там.
Вполне возможно. Этот зал, здесь, и в самом деле похож на зал, к примеру, какого-нибудь, деревенского или, скажем, пригородного кино: не правда ли (к Фридриху…)?
— Да, правда, — ответил Фридрих. — Следует, впрочем, заметить, — с легким, почему-то, поклоном, — следует заметить, однако, что никакого кино здесь не было никогда.
— А что здесь было? — спросил Макс.
— Какая-то, с позволенья сказать, контора. Ну что же, идемте?
И они вышли, вдвоем, на маленькую, заметенную снегом площадь; Фридрих, закурив сигарету, таким же странным, сложным, в то же время: легким, простым, на сей раз в другую сторону обращенным движением как будто вдруг вывернутой руки отбросил спичку, улыбнулся, и — скользя по снегу, глядя на Макса:
— Он возьмет вас.
— Куда?
— Как — куда? В свою студию, разумеется… как он ее называет.
— Я и не думал об этом, — сказал Макс.
Фридрих остановился.
— Тогда что же все это значит?
— Не знаю.
Они оба, опять, рассмеялись; они свернули в тот переулок, по которому он, Макс, шел, в прошлый раз, вместе с Сергеем Сергеевичем.
— Нет, он точно возьмет вас. В вас что-то есть такое… какая-то собранность.
— Ах, если бы.
— Есть, есть, уж поверьте. Вы что вообще делаете? Учитесь? Где?
— Роман — это сумма запретов.
— Ну и как? Интересно? Нет? Так я и думал.
— Не только не интересно, но… вполне отвратительно.
— Все вообще отвратительно, вы не находите?
А между тем, они оба смеялись по-прежнему; быстро, легко и весело дошли они до бульвара (неузнаваемого, заметенного снегом…); и только, может быть, вдруг, выходя на бульвар (Фридрих предложил ему пообедать в некоем, как он выразился, полуресторане, полукафе: здесь, рядом с метро…) — Макс, выходя на бульвар, вдруг и по-прежнему удивляясь (с внезапным чувством возвращения к чему-то, ощущением невозвратимости…) — Макс, короче, выходя на бульвар, вновь подумал, должно быть, о том, что — вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом: там, в том, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились, — подумал, может быть, и об августе: начале всего, — подумал, наверное, и обо мне: обо мне, живущем теперь здесь, поворачивая обратно, — подумал, пересекая аллею, и обо всех своих осенних открытиях; и тут же, обо всем забывая, вновь потерялся, должно быть, в тех веселых, быстрых и легких, вопросах, ответах и репликах, обмениваясь которыми свернули они с бульвара, вошли в кафе (как и большинство подобных заведений в том городе, покинутом мною, скорее, в общем, неописуемое…), сели за столик.
— А вы, должно быть, из тех людей, — сказал Фридрих, — которые все читали, все книжки.
— Ах (снова…) если бы.
— Не притворяйтесь. Я вижу. Я вот ничего не читал… почти ничего.
— Вы сами притворяетесь, — сказал Макс.
— Чуть-чуть. Но правда: нет времени.
И посмотрев, действительно, на часы, пробежав глазами меню — здесь не очень вкусно, но быстро, сказал он, вы бывали здесь? — нет, никогда — подозвал официанта — выпьем что-нибудь? я угощаю — отпустил его, постучал пальцами по столу, помолчал.
— Правда, правда: нет времени. То спектакль, то репетиция… в гости тоже надо пойти. А после спектакля ничего уже делать не хочется. Так вот день за днем и проходит. Вы сами не знаете, в какую жизнь вы… ввязываетесь.
— Я ни во что не… ввязываюсь, — Макс улыбнулся. — Но скажите, Фридрих, на самом деле… вам ведь нравится эта жизнь, не так ли?
— Мне?
— Вам.
— Я не знаю. И да, и нет… когда как. В конце концов, мы ведь своей жизни не выбираем. А вам нравится ваша?
— Нет, — сказал Макс, — моя мне не нравится.
— Жаль, — сказал Фридрих. — Ну… приятного, во всяком случае, аппетита.
И — чокнувшись с Максом:
— Давайте сразу закажем кофе, я заплачу и пойдем… мне тут надо заехать еще… в одно место. Нет, конечно, я заплачу… вы меня как-нибудь в другой раз пригласите. Лизу тоже, — он посмотрел вдруг на Макса — и вдруг улыбнувшись: быстрой, резкой, широкой, как будто отделенной от его слов, от него самого и какой-то, пожалуй, откровенно-преднамеренною улыбкой, сразу же и вслед за тем рассмеялся.
— Конечно, — сказал Макс, — конечно.
— Ну да… вот, — (с той же улыбкой и с тем же смехом над нею…). — Бифштекс, скажем прямо, мог бы быть и помягче.
Уже клонился к вечеру день; синел в сумерках снег; они простились возле метро; Фридрих — взяв номер Максова и сообщив ему, в свою очередь, номер своего собственного телефона — сбежал, на бегу заматывая шарф, по ступенькам; обернулся; махнул рукою; исчез; Макс остался один. И оставшись один, тут же все, разумеется, вспомнил, — и вновь подумал, наверное, об августе, обо мне, — подумал, выходя на бульвар, и обо всех своих осенних открытиях. По бульвару, на сей раз, он не пошел, но — из какой-нибудь, по всей вероятности, телефонной кабины — телефонного автомата — позвонив мне (был — я помню — или так мне кажется: теперь и здесь — помню — тот особенный, в трубке, отмечающий падение монеты, щелчок, какой всегда бывает, когда кто-нибудь звонит вам из автомата, кабины…) — спросив меня, может ли он зайти ко мне… вот сейчас (да, можешь, конечно…) — перешел на другую сторону улицы, свернул по ней направо, — налево, — опять направо и еще раз налево, — и пройдя, наконец, мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, — фронтоны, кариатиды — домов, — под аркой и через двор, — поднялся по лестнице, нажал на кнопку звонка… и вот так (думаю я теперь…) — вот так пути повествования (если это повествование…) снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.
И я вспоминаю теперь, здесь (отсюда и со своей стороны…), как я открыл ему дверь, и он, Макс — показался ли он мне: изменившимся? — нет — я не помню — слишком давно это было — Макс, как бы то ни было, сняв пальто, стряхнув снег, вошел в мою комнату (в ту комнату, следовательно, вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, смутные планы, далекие помыслы…) — и тут же — не успел я сказать ему, что я видел его, мельком, в проеме арки, две, допустим, недели назад — тут же и подойдя к окну (сумерки, соседняя крыша, двор, клумба, заметенная снегом…) сообщил мне, что — вот, недели две назад познакомился он — с одним человеком, у которого, как ни странно и как сегодня он выяснил, есть — дом, там, в том поселке, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились… и — кто же это? спросил я — и рассказав мне, следовательно, о своем знакомстве с Сергеем Сергеевичем, режиссером и устроителем, о театре, на маленькой площади, о спектаклях, о репетиции, на которой побывал он в тот день, — отойдя от окна, сев к столу, — вновь сказал, я помню, что — вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом, там, в том поселке… помнишь, если пройти через лес?..
Я помнил: конечно.
— Ты бывал там с тех пор?
— Нет, ни разу. А ты?
— Я тоже: ни разу. Надо бы съездить туда.
— Что же, давай съездим.
И… и как я ни пытаюсь, теперь, я уже не могу теперь вспомнить, о чем мы еще говорили в тот вечер… сливающийся и путающийся, теперь, для меня, с другими — в другие годы, зимы — или в тот же год, в ту же зиму, например — вечерами, проведенными вместе с Максом, вдвоем, в его, Максовой, плывущей над городом, или в моей, как на этот раз, комнате: в этой комнате (с двумя, кстати, под углом друг к другу во двор выходившими окнами…), где (как, кстати, и в моей теперешней комнате, здесь, на берегу моря, на краю мира…) стоял один, письменный, у окна (у одного из окон…) и другой, круглый, посередине, обеденный, соответственно, стол: за ним-то мы почти всякий раз и сидели: если, впрочем, он, Макс, не садился, в глубине комнаты, на диван (с высокой и очень высокою спинкой; здесь, теперь, стоит простая кровать…) — и в таком случае почти всегда, я помню, опирал локоть на валик, висок на ладонь, и ногу закинув за ногу, обхватывал свободной рукою колено. Но я уже не помню, как сказано, не помню и не могу теперь вспомнить, о чем мы говорили в тот вечер; и он, Макс, — так думаю я теперь — отказавшись, скорее всего, от чаю — нет, нет, сказал он, наверное, я ведь обедал, недавно — вновь подошел, должно быть, к окну (к одному из окон, если угодно…) и перебирая книги, лежавшие, возле окна, на столе, спросил меня, может быть, читал ли я — что же? — нет, не помню, не могу теперь вспомнить; в конце концов и как бы то ни было, мы все-таки выпили, наверное, чаю; уже почти ночью я пошел провожать его: как обычно.
Город же (думаю я теперь…) — город преображается ночью; замирает; смиряется; жизнь (неописуемая…) уходит; исчезает; засыпает, быть может; и сквозь эти улицы, переулки, — дома и стены, — карнизы и крыши, — проступают вдруг очертанья какого-то… совсем другого, может быть, города: города, который когда-то здесь был, которого больше нет.
— Самое трудное, — сказал он мне вдруг, — самое трудное — это остаться в одиночестве. Мы очень часто бываем одни, но в одиночестве бываем мы очень и очень редко.
И вот этот… да, вот этот, ночной, разговор я, конечно, запомнил.
Мы шли в его, Максову, сторону, по улицам, пустым и безмолвным; мы дошли, я очень хорошо это помню, до того, обычно: ревущего, переполненного, мучительно-возбужденного, теперь же, ночью: тоже как будто смирившегося, притихшего, почти пустого проспекта, где он, Макс, садился обычно в троллейбус и где теперь, ночью, он мог бы поймать такси; ловить его он не стал; перейдя проспект, вышли мы на бульвар — нет, не тот самый, с его прямой и ровной аллеей, — совсем другой, загибавшийся, исчезавший: в снежном сплетении веток, сугробах, отсветах фонарей.
— Мы почти всегда с кем-нибудь говорим; наша мысль ускользает от нас самих. Не знаю, понимаешь ли ты меня?
Я понимал его — или так мне казалось; я почувствовал вдруг — волнение, его охватившее.
— Проследи за своей мыслью, отстранись от нее на мгновение. Это трудно? Да, это трудно. Но эта отстраненность и есть, собственно, мысль. Все прочие мысли случайны, необязательны. Они есть — их могло бы, наверное, и не быть.
— И — что же?
— И вот, она ускользает от нас, наша мысль… ослабевает, сдается, дробится… и превращается, наконец, в мысль — для кого-то другого, обращается — к кому-то другому.
— К кому же? — спросил я.
— К кому угодно, — сказал он. — К любому, сколь угодно случайному персонажу нашей… если угодно, жизни.
— Все это очень грустно, — сказал я.
— Грустно? — Ужасно. И что с этим делать?..
Он вдруг остановился, я помню: у заметенной снегом скамейки. Там было, я помню, дерево, уже вполне зимнее, черное, лишенное признаков, то ли вяз, то ли липа, с наростом снега на темном стволе и одной, очень длинной, тонкой, нависавшей над скамейкою веткой.
— А есть ведь только это, — сказал он, — эти ветви, эти деревья. Но мы не в силах… ответить им, мы не выдерживаем их… безусловности.
— Да, бывают, — он поставил ногу на сиденье скамейки, — бывают, конечно, мгновения, когда все удается, — когда мы видим настоящее так, как видим обычно лишь прошлое, — когда с отстраненной ясностью движется наша мысль. Бывают: конечно… но: так… вдруг. Они не длятся, вот в чем все дело; они словно выпадают из жизни; они как бы отрицают ее. Все прочее… все прочее тоже не жизнь.
— Смотря что называть жизнью, — сказал я.
— Жизнью, — сказал он, — можно называть все, что угодно, и если угодно — все.
Мы оба рассмеялись, я помню.
— Как бы то ни было, — он уже не смеялся, — это должно быть — жизнью, это внезапное, редкое. Сама жизнь должна быть — как в эти минуты.
— Разве это возможно? — сказал я. — Вот так, по-моему, как раз… не бывает, не может быть.
Он дотронулся до ветки рукою; смахнул с нее снег; посмотрел на меня.
— А мне все равно, — сказал он, — бывает так или нет. Так должно быть; иначе… иначе я не согласен.
И я уже не помню, опять-таки, где мы простились в ту ночь; и в конце концов поймав, должно быть, такси, он довез меня, наверное, до дому; и я вышел из машины; и проводил ее, должно быть, глазами: набирая скорость, уменьшаясь в размерах, быстро-быстро доехала она — вниз по улице — до красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стены; повернула; скрылась за поворотом.