Вскоре после отъезда Чан Кайши из Сиани штаб-квартира КПК и Красной армии переместилась из убогой, в буквальном смысле пещерной Баоани в более привычные и комфортабельные городские условия.
Окруженная древними стенами, Яньань лежит километрах в ста к югу. Чжоу Эньлай впервые посетил город годом ранее, когда приехал на тайную встречу с Чжан Сюэляном. Яньань стоит на излучине мелкой, каменистой реки под охраной тысячелетней пагоды, защищающей жителей от неистовых осенних разливов. Со времен династии Сун город становится важным центром торговли, куда из Монголии приходят груженные мехами и шерстью караваны верблюдов. Дровосеки гонят сюда мулов, впряженных в тяжелые повозки со строительным брусом, а то и целыми стволами деревьев. Из южных мест контрабандой доставляется соль. В тени башни Большого Колокола знахарь раскладывает на прилавке мешочки с порошком из львиных клыков, высушенными змеями и другими «домашними снадобьями». В ярмарочные дни пыльные улицы заполняет кричащая, беспокойная толпа простолюдинов, одетых в синие холщовые шаровары и куртки, с обязательным белым платком на голове. Их наряды вызывают восторженную зависть у спустившихся с голых холмов солдат, радуют глаз партийных чиновников и их жен, которые не прочь в свободный день окунуться в атмосферу бурлящей жизни.
Мао и Хэ Цзычжэнь, еще не до конца оправившаяся от полученных во время Великого похода ран, поселились в доме богатого торговца в западном квартале города, на пологом склоне Фэнхуаншани — «Горы Феникса». Чжан Вэньтянь, номинальный глава партии, занял расположенный в центре обширного внутреннего двора парадный особняк хозяина, где имеется облицованный камнем зал, — там проходят заседания Политбюро. Чжу Дэ и Пэн Дэхуай жили в соседнем дворике поменьше, рядом с канцелярией Военной комиссии ЦК КПК. По сравнению с Баоанью условия просто сказочные. В распоряжении Мао есть даже гостиная, где он принимал посетителей, рабочий кабинет, окна которого вместо стекла затягивала промасленная бумага, и гигантских размеров круглая деревянная бадья — ванна. На этом комфорт заканчивался. Единственным отоплением в холодные северные зимы служил очаг под каном, воду приходилось носить из колодца, а бумаги, составлявшие суть каждодневной работы Мао и весь его политический капитал, хранились на стеллаже, сооруженном из пустых бензиновых бочек.
На протяжении последующих десяти лет пагода, потрескавшиеся городские стены и ворота в них — XII век! — станут символом надежды для прогрессивно мыслящей китайской молодежи и симпатизирующих ей интеллектуалов Запада. По трезвому наблюдению европейца, приглашенного сюда летом 1937 года руководством КПК, Яньань представляла собой «захолустный городок в одном из беднейших районов Шэньси». Ореол романтичности, «присущей молодости отваги и высоких духовных устремлений» придавали ей съехавшиеся сюда необычные люди.
Майкл Линдсей, аристократичный англичанин, чей отец был профессором колледжа Бейллиол[52] в Оксфорде, занимался в Яньани подготовкой радистов для Красной армии. Проведенное там время он будет вспоминать как «самый героический период китайского коммунизма». Журналист Гюнтер Штайн воспевал в своих очерках «бьющий через край энтузиазм пионеров китайских коммун. Эти люди полны веры, что за ними — будущее». Их подчеркнутую приверженность идеям эгалитаризма Томас Биссон, американский исследователь, называл «особым качеством жизни». И лишь случайные скептики находили отдельные темные стороны: единообразие мышления и обилие молодых охранников, множественными тенями окружавших высшее партийное руководство.
«Яньаньский путь» — чисто китайская разновидность коммунизма, которую Мао вызвал к жизни в десятилетний промежуток между окончанием первой гражданской войны и началом второй, — составной частью вошел в легенду о Великом походе. Он стал наиболее рельефным символом того мира, который Мао стремился создать.
Но прежде всего ему требовалось осуществить на практике две долгосрочные задачи, которые он упрямо ставил перед собой с момента прибытия двумя годами раньше в Шэньси: консолидировать политическую власть и выработать собственную марксистскую теорию.
Эти задачи были тесно связаны друг с другом. Начиная с Ленина все коммунистические лидеры строили свой авторитет на теоретическом развитии учения Карла Маркса. Марксизм всегда был ахиллесовой пятой Мао. В то время когда его соперники — «возвращенцы» и их идейный вдохновитель Ван Мин — изучали в российских университетах законы ленинизма, Мао целиком отдавал себя премудростям партизанской войны. Однако довольно быстро он понял, что есть способ превратить свое слабое место в несокрушимую твердыню. Еще десятью годами ранее, зимой 1925 года, он призывал создать «идеологию, отвечающую условиям Китая». На протяжении более чем двухтысячелетней истории страны каждая новая династия коренным образом меняла направление общественной мысли. Следовательно, коммунистам требовалось домашнее, китайское преломление марксизма. Оно дало бы партии возможность глубоко проникнуть в национальную психологию соотечественников, нейтрализовать разрушительное воздействие на нее подковавшихся в России соперников и четко обозначить конечные цели самого Мао.
Первый шаг в правильном направлении был сделан зимой 1935 года в Ваяобу.
Под его нажимом Политбюро тогда пришло к выводу, что идеи марксизма в Китае на практике должны претворяться в строгом соответствии со «специфическими конкретными условиями». Приверженность «левацкому» догматизму коллеги по партии заклеймили на заседании «рабскими действиями по указке Москвы».
Через три месяца Мао будет доказывать, что Компартии Китая следует «опираться на собственные силы и верить в них»; Советский Союз, безусловно, друг, но его помощь носит лишь вторичный характер. Политика двух стран совпадает только там, подчеркивал Мао, где «интересы широчайших народных масс Китая совпадают с интересами народных масс России».
В июне 1936 года в Ваяобу был торжественно открыт Университет Красной армии, разместившийся в крошечной даосской кумирне. Там Мао читал бойцам и командирам лекции по военным и политическим вопросам. Довести курс до конца ему не пришлось: через три недели город перешел в руки националистов. Но в Баоани, где ректором университета стал Линь Бяо, занятия продолжались: в скромной пещере на разбросанных тут и там камнях будут сидеть высшие командиры Красной армии, выцарапывая свои «конспекты» гвоздем на плоском куске песчаника. Ряд прочитанных осенью лекций Мао озаглавил «Проблемы стратегии революционной войны в Китае». В них он впервые затронул тезис об исключительном характере китайских условий — сначала в чисто военном аспекте, но, по сути, в куда более глубоком смысле:
«Наша революционная война… ведется в специфической обстановке Китая, которую отличают ее собственные закономерности… Находятся отдельные товарищи, которые считают вполне достаточным ограничиться изучением опыта революционной борьбы в России и учебниками по тактике, изданными в советских военных академиях. Они не понимают, что эти учебники отражают особенности Советского Союза. Механическое следование им приведет к тому, что мы будем вынуждены не обувь кроить по ноге, а наоборот. Другими словами, мы окажемся битыми… Мы, конечно, дорожим советским опытом, но опыт нашей борьбы для нас еще более ценен, потому что несет на себе отпечаток чисто китайских факторов».
Делая ударение на различиях между Советской Россией и Китаем, утверждая главенство отечественной специфики и «опыта, заработанного кровью наших братьев», Мао сознательно закладывал фундамент идеи настоятельной необходимости подгонки марксизма под нужды китайской действительности. А чтобы подчеркнуть значимость проблемы, он подверг резкой критике «левых оппортунистов 1931-34 гг. — «возвращенцев», — в невежестве и легкомыслии следующих теориям и методам, не имеющим ничего общего с марксизмом. На деле они давно уже превратились в антимарксистов».
Подобная фразеология оставалась безнаказанной, поскольку никаких имен Мао не называл, да и лекции были не публичными, а читались узкому кругу высшей военной элиты. И тем не менее выступления едва укладывались в допустимые для большинства его коллег границы. В феврале 1937 года, когда давний протеже Мао из Аньюани Лю Шаоци, отвечавший теперь за работу партийного подполья на севере Китая, назвал все прошедшее десятилетие периодом «левацкого» авантюризма, в руководстве КПК поднялась буря негодования. Улеглась она только к лету, и Мао, вновь услышав от старого знакомого крамольную фразу, открыто встал на его поддержку. «Доклад Лю Шаоци в целом абсолютно правилен, — заявил он на заседании Политбюро. — Товарища Лю вполне можно уподобить врачу, который ставит неприятный диагноз, указывая на все прошлые проблемы со здоровьем своего пациента». Несмотря на серьезные достижения, заметил Мао, партия вес еще страдает от рецидивов «детской болезни левизны», и для того, чтобы окончательно избавиться от них, «членам КПК предстоит большая работа». Эта поддержка знаменовала превращение Лю Шаоци в наиболее преданного сторонника Мао на протяжении пяти последующих лет.
Когда споры о «левачестве» угасли, Мао продолжил изучение марксизма. В последний раз интерпретацией философских трактатов он занимался двадцать лет назад, еще студентом, и стоящую сейчас перед ним задачу воспринимал с трепетом. За зиму он составил аннотации к обширному собранию трудов советских теоретиков, куда входили и работы «личного» философа Сталина Марка Митина. Весной Мао приступил к чтению лекций по диалектическому материализму.
Успешным назвать это предприятие было бы довольно трудно.
От вступительных лекций, посвященных эволюции европейской философии, от Франции начала XVII века до Германии XIX века, разило жуткой скукой. Мао предупреждал свою аудиторию: «Примите во внимание, что мои сообщения не всегда адекватны, я сам лишь недавно приступил к изучению диалектики». В середине 60-х мучительные воспоминания об этом курсе едва не заставили Мао отказаться от авторства вообще. Однако сказать свое слово ему все же удалось: тезис о «взаимосвязи и неразделимом единстве общего и частного» Мао сделал теоретической базой своей концепции, согласно которой «общие принципы марксизма всегда существуют в конкретных национальных формах». В подавляющем же большинстве случаев по истории европейской философской мысли Мао шел как неофит, продираясь сквозь дебри незнакомых ему понятий.
Два других курса вышли намного удачнее, видимо, потому что при их чтении Мао исходил из собственного опыта. Курс «К вопросу о практике» развивал темы, освещенные в статье, написанной в ходе поездки по сельским районам Цзянси в 1930 году и опубликованной под названием «Никакого обожествления книги!».
«Если вы не занимались изучением некоей конкретной проблемы, вы лишаетесь права рассуждать о ней. Не слишком ли безапелляционное суждение? Ни в коей мере. Поскольку вам не приходилось изучать ни реальное положение дел в данном вопросе, ни исторические предпосылки его возникновения, любые ваши доводы окажутся полной чушью… Есть люди, которые говорят: «А покажите мне, что об этом написано в книге!» Такое обожествление письменного источника чревато опасностью. Мы должны читать труды Маркса, однако почерпнутые в них знания ничего не стоят, если не соотнесены с конкретной ситуацией. Нам необходимы книги, но следует решительно отказаться от их обожествления, идущего вразрез с реальной жизнью. Откуда нам узнать, что мы имеем дело с обожествлением? Только из анализа конкретной ситуации».
В курсе лекций те же мысли Мао выражал в более краткой афористичной форме: критерий истины — практика:
«В мире объективной реальности перемены бесконечны, как бесконечно познание человеком истины в процессе его практической деятельности. Истина отнюдь не исчерпывается марксизмом — он всего лишь открывает новые дороги к ее познанию. Практика и познание, практика и познание. Этот цикл повторяется вновь и вновь, поднимаясь каждый раз на более высокий уровень… Вот в чем заключается сущность диалектического материализма единства познания и действий человека».
Курс «О противоречиях» возвращал Мао в студенческие годы. Единство противоположностей заставило его в конспекте трудов Паульссна написать: «Жизнь есть смерть, а смерть — это жизнь; верх является низом, грязь — чистотой, мужчина — женщиной, а толстое — тонким. Множество суть единство, и перемены бесконечны». Так же, как до него и Ленин, Мао осознал, что это единство представляет собой «основной закон диалектики… и важнейшую теоретическую базу пролетарской революции, фундаментальный закон природы и идеологии человеческого общества». Для формулирования правильной политики, говорил он, необходимо в первую очередь определить, в чем состоят главные противоречия текущего момента и в чем они конкретно проявляются.
Впоследствии различные комментаторы будут доказывать, что Мао обогатил марксизм-ленинизм «китайской национальной спецификой», включив в него понятия древнекитайских философов. Однако более значимым представляется то, что он теоретически обосновал необходимость для КПК поисков своего собственного пути к коммунизму.
Имелся и другой важный аспект, в котором Мао освободился от пут ортодоксии Сталина.
Марксисты всегда утверждали, что экономический строй и соответствующие ему производительные силы определяют политическую и культурную надстройку общества. Однако в определенные моменты, говорил Мао, происходит наоборот: «Когда надстройка становится тормозом развития экономики, решающее значение приобретают перемены в сфере политики и культуры… В целом материальное начало безусловно доминирует над духовным. Но мы должны также признать, что и духовное оказывает свое воздействие на материальное». В этих словах кроется вера, к которой Мао пришел еще в детстве, — вера в безграничную силу человеческой воли. Пройдут десятилетия, и она превратится в незыблемый идеологический фундамент двух величайших попыток трансформировать китайское общество исключительно силой духа: «большим скачком» и «культурной революцией».
В августе 1937 года курс лекций внезапно оборвался. Наступление японских войск на Шанхай заставило Мао вернуться к более насущным практическим вопросам.
Но и философские опыты не оказались преданными забвению. Осенью по приглашению Мао в Яньань прибыл Ай Сыци — ведущая фигура среди молодого поколения китайских марксистов-теоретиков. Один из его последователей, Чэнь Бода, коренастый и энергичный мужчина, чье заикание превращало его характерный фуцзяньский выговор, непривычный для уха северян, едва ли не в абракадабру, стал политическим секретарем Мао. В течение нескольких последующих лет Мао с жадностью читал все труды Маркса, которые только смог достать, и даже по старой школьной привычке завел специальный дневник, где записывал название каждой новой книги.
Позже Мао будет находить истинное наслаждение в философских рассуждениях, и его беседы, как личные, так и чисто политические, станут изобиловать такими таинственными аналогиями и мудреными ссылками на забытых схоластов, что даже членам Политбюро частенько придется ломать голову над услышанным. «К вопросу о практике» и «О противоречиях» позволили Мао утвердить себя как ведущего теоретика партии, имеющего все основания претендовать на высшую власть. Трудно избавиться от впечатления, что философия являлась для него чем-то вроде трамплина. Она всегда оставалась средством достижения цели.
29 ноября 1937 года, когда Квантунская армия методично продвигалась на юг по равнинам Северного Китая, в небе над Яньанью появился небольшой самолет. На первый взгляд он казался японским бомбардировщиком, однако вскоре наблюдатели рассмотрели на его крыльях красные звезды. Мао и остальные члены Политбюро спешно отправились на аэродром. Когда самолет приземлился, из него вышел полноватый и чем-то напоминавший сову Ван Мин, посланный Сталиным с почетной миссией укрепить единый фронт КПК с Гоминьданом. Ван Мина сопровождали невысокий, почти тщедушный и похожий на школьника Кан Шэн, специальностью которого были тайные политические операции, и Чэнь Юнь, двумя с половиной годами раньше отправленный в Москву известить Коминтерн о решениях, принятых руководством партии в Цзуньи.
О возвращении Ван Мина Мао был извещен радиограммой, однако утомительная дорога через Синьцзян отняла у посланца Кремля две недели, и представления о точной дате его прибытия в Яньани не имели.
Вечером армейские повара потрудились на славу: гостей ждал роскошный банкет. В приветственном тосте Мао назвал Ван Мина «ангелом-хранителем партии», а Чжан Вэньтянь сыпал комплиментами, восхищаясь его успешной работой в Коминтерне. Но уже на следующий день началась невидимая борьба. Слишком проницательный для того чтобы бросить открытый вызов авторитету Мао, по ряду важнейших вопросов Ван Мин четко дал понять, что его позиция — это позиция Москвы. Главным поводом для разногласий, звучавших в ходе шестидневного совещания Политбюро, стал вопрос о едином фронте.
Свою стратегию Мао изложил еще тремя с половиной месяцами раньше, в Лочуани. Если Китай хочет разбить Японию, доказывал он, совершенно необходимо объединить все патриотические силы страны. Но в создаваемом едином фронте «КПК должна сохранять свою абсолютную независимость и не упускать инициативу». С точки зрения политики это означало, что партия будет стремиться играть ведущую роль в военных вопросах и неуклонно множить свои ряды. Отношения с Чан Кайши требуют «высочайшей бдительности»: несмотря на формальный союз, Гоминьдан по-прежнему оставался соперником. Чисто военный аспект предполагал подготовку к затяжной войне, где Красная армия вновь уйдет в партизаны и постарается всячески избегать позиционных боев. «Суть партизанской войны — поднять на борьбу широкие массы. Регулярные части должны привлекаться лишь тогда, когда есть стопроцентная гарантия победы. Никогда не вступай в драку, если существует опасность проиграть!» Говоря об этом, Мао напоминал, что силы Красной армии следует разворачивать «исключительно в соответствии со складывающейся реальной обстановкой».
С наступлением зимы события начали подтверждать мудрость этой политики. Основную тяжесть военных действий Чан Кайши попытался переложить на Красную армию. Директива Центрального Комитета предписывала руководящим работникам КПК защищать прежде всего интересы своей партии, а не слепо следовать обязательствам перед Гоминьданом. В телеграммах армейским командирам Мао настаивал: только партизанские действия, никаких непосредственных столкновений с противником. Когда в конце сентября части Линь Бяо в засаде под Пинсингуанем уничтожили тысячную колонну японской армии, душа Мао ликовала от первой победы, а разум его кипел гневом: как осмелился Линь Бяо на такую безрассудную выходку? Через несколько дней Гоминьдан начал кампанию по концентрации уцелевших на юге страны разрозненных партизанских отрядов коммунистов, и сомнения относительно намерений Чан Кайши вспыхнули с новой силой. После того как без боя были отданы оккупантам города в северных провинциях, руководство партии решило, что Гоминьдан готовится заключить с Токио сепаратный мир. Мао лишний раз убедился в необходимости сохранять принятый курс и выступать против «совершенно ошибочной политики Нанкина».
Позиция вернувшегося из Москвы Ван Мина была абсолютно иной. Для Сталина Гоминьдан являлся первейшим средством сдерживания аппетитов Японии, уже тогда не скрывавшей своих интересов к Сибири. Подчиняясь дисциплине Коминтерна, КПК следовало предпринимать все усилия для укрепления отношений Гоминьдана с Советским Союзом. Главное в сложившейся ситуации, настаивал Ван Мин, это «консолидировать и расширять сотрудничество с Чан Кайши, и не на основе соперничества, а исходя из обоюдного уважения, доверия и взаимного контроля». Такие вещи, как «удержание инициативы» и «ведущая роль», не имели принципиального значения. Первоочередная задача — дать отпор японским агрессорам, ей должно быть подчинено все, «ради сохранения единого фронта мы не можем не пойти на любые жертвы».
Когда Ван Мин изложил на декабрьском заседании Политбюро свои взгляды, Мао заметил, что правильность выработанной в Лочуани стратегии подтвердила практика. КПК обязана сохранить независимость, обеспечивающую ей свободу действий, в противном случае партия станет придатком Гоминьдана. Единый фронт и отпор оккупантам вторичны. Марксистская диалектика учит, что единство противоположностей невозможно без взаимной борьбы между ними.
Для Чжоу Эньлая, занимавшегося непосредственными контактами КПК и Гоминьдана, равно как и для многих рвавшихся в бой высших командиров Красной армии, доводы Ван Мина были привлекательны прежде всего потому, что их поддерживала Москва. По рассказам очевидцев, Мао в узком кругу сетовал, что «по возвращении Ван Мина мой авторитет распространялся не дальше пещеры, где я жил». На самом деле Мао имел достаточно сторонников, чтобы заблокировать предложения посланца Страны Советов, а поскольку ни одна из сторон не желала обострять намечавшийся конфликт, ни к какому окончательному решению заседание Политбюро не пришло.
Половинчатым успехом закончились и все усилия Ван Мина укрепить свое личное влияние на политику партии. Чэнь Юнь, Кан Шэн и он сам, полные члены Политбюро, вошли и в Секретариат, состоявший до этого лишь из Мао и Чжан Вэньтяня. Номинальный пост главы партии, занимаемый Чжаном с начала 1935 года, временно был упразднен, и в интересах «коллективного руководства» заседание постановило, что все важнейшие документы КПК будут утверждаться не менее чем половиной членов Секретариата либо всего Политбюро. А поскольку очень скоро Ван Мину пришлось уехать в Ухань, чтобы возглавить работу Бюро партии в бассейне Янцзы и представлять интересы КПК в Гоминьдане, такое постановление означало, что принятие каждодневных решений и рычаги реальной власти оставались в руках Мао и Чжан Вэньтяня. Подчиняясь настоятельным просьбам Коминтерна, Политбюро также дало указание о начале подготовки 7-го съезда КПК. У Ван Мина имелись все основания рассчитывать, что съезд официально закрепит за ним пост второго человека в партии. Однако Мао, назначенный председателем подготовительного комитета, следуя заветам древних, торопился медленно.
Брошенный Ван Мином вызов оказался для Мао самым серьезным за последние два с половиной года. За Ваном стояла целая когорта партийных руководителей, прошедших всестороннюю подготовку в Советском Союзе, и именно их влияние Мао всеми силами старался ослабить. Ван Мин был честолюбив, пользовался огромным авторитетом и имел серьезную поддержку в Москве. Мао для него представлял всего лишь ответственного за работу партии в армии и в тоге политика совершенно не нуждался. В 1931 году, после 4-го пленума КПК, Ван Мин стал одной из наиболее крупных фигур партийного руководства и оставался ею вплоть до того, как передал свои полномочия Бо Гу. Он по-прежнему надеялся подняться на самый верх.
Поначалу предлагавшаяся Ван Мином политика оказалась довольно эффективной. Попытки Германии выступить в роли посредника между Китаем и Японией закончились в январе крахом, что привело к заметному потеплению отношений КПК с Гоминьданом. В У хани начала выходить партийная «Синьхуа жибао» (газета «Новый Китай»). Она впервые за долгие годы дала коммунистам возможность легально пропагандировать свои взгляды в управлявшихся гоминьдановцами районах страны. В городах заметно увеличился рост рядов членов партии.
Японская армия между тем продолжала наступать.
Пал Нанкин. К февралю та же угроза встала перед Сюйчжоу. Следующая цель агрессора — Ухань. Ван Мин считал, что важнее всего сейчас — не отдать город врагу. Если удастся остановить оккупантов здесь, то не за горами и окончательная победа. Следовательно, необходимо крепить единый фронт, создавать «единую, общенациональную армию… с объединенным командованием и общим планом боевых действий». Для победы нужен «национально-революционный союз», куда войдут все партии, включая Гоминьдан и КПК.
Для Мао призыв Ван Мина к «обороне важнейших городов» звучал так же, как гибельный лозунг Бо Гу «Не отдадим врагу ни пяди территории советских районов!», четырьмя годами ранее приведший к потере партийной базы в Цзянси.
На состоявшемся в конце февраля очередном заседании Политбюро Мао дал свой, довольно мрачный прогноз предстоящих боевых действий. Гоминьдан, по его словам, насквозь поражен коррупцией, у КПК не хватит сил разбить Японию в одиночку, но и у Японии недостаточно войск, чтобы оккупировать весь Китай. В таких условиях война неизбежно примет затяжной характер. Поэтому вместо обороны У хани было бы намного грамотнее осуществить стратегическое отступление. Мелкие, ничего не решающие стычки с врагом на протяжении последних месяцев были явной ошибкой. Китаю необходимо беречь силы до дня окончательной и победоносной битвы. В своей речи Мао ни словом не обмолвился о тактике «глубокого заманивания противника», однако присутствующие и без этого прекрасно поняли его: в борьбе с Японией страна должна использовать тот же прием, который помог коммунистам в Цзянси успешно отразить все попытки гоминьдановских войск загнать их в окружение.
Тремя месяцами позже Мао развил эти взгляды в двух статьях, которые будут определять принципы действия Красной армии в течение семи лет, вплоть до окончания войны в 1945 году.
В «Проблемах стратегии партизанской войны» Мао указывал, что когда на большую и слабую страну, то есть Китай, нападает малая, но сильная соседняя, то часть территории — вполне вероятно, значительная ее часть — неизбежно окажется в руках противника. Тогда защитники должны создать свои базы в горах, как делала Красная армия в Цзянси, и вести борьбу подобно партии в шахматы[53], когда каждая из сторон, действуя из укрепленных районов, стремится занять «пустующие клетки».
Во второй статье, «Затяжная война», он предупреждал партию и общество в целом о тяготах и испытаниях, которые несет с собой продолжительный военный конфликт.
Широко обсуждавшаяся в Гоминьдане капитуляция маловероятна, говорил Мао, из-за «упрямства и первобытного варварства» агрессора, возбудившего ненависть во всех слоях китайского общества. Даже если «пойти на определенные уступки противнику, нация в целом будет продолжать борьбу»[54]. Скорой победы ждать тоже не приходится. На начальном этапе войны, который может растянуться на долгие месяцы, если не годы, Китаю предстоит испытать горечь нескольких поражений. Но в связи со сложностями связи и проблемами в снабжении японской армии баланс сил изменится, на первый план выйдет такой субъективный фактор, как решимость населения бороться за свою свободу, свои земли и культуру:
«Так называемая теория «винтовка решает все» является… односторонней. В войне от оружия действительно зависит многое, но далеко не все. Решающая роль остается за людьми. Война означает не только поединок военной и экономической мощи, ее исход определяется также и силой человеческого духа».
Далее Мао обильно цитировал Клаузевица, чьи работы по войне и политике он впервые прочел весной:
«Война является продолжением политики». Но в таком случае это сама политика, это конкретный политический акт. С древнейших времен цивилизация не знала войн, в подоплеке которых не лежали бы политические мотивы… Но у войны есть свои особенности, они-то и не дают возможности поставить между ней и политикой знак тождества. «Война — это специфическая технология достижения определенных политических целей». Когда политика заходит в такую ситуацию, разрешить которую обычные меры не могут, вставшие на пути препятствия уничтожает война. Поэтому вполне допустимо будет сказать, что политика — это бескровная война, а война — кровопролитная политика».
Ключ к победе, делал вывод Мао, лежит в мобилизации широчайших масс населения страны. Они должны стать «бескрайней морской пучиной, где найдет свою погибель враг».
Ван Мину теория Мао представлялась слишком пессимистичной.
В Политбюро произошел новый раскол. Ван Мину, Чжоу Эньлаю и Бо Гу противостояли Мао, Чжан Вэньтянь, Чэнь Юнь и Кан Шэн, довольно быстро разобравшийся, в чью сторону дуст ветер. Уверенный в поддержке Сталина, Ван дал согласие на то, чтобы политический директор Военной комиссии ЦК Жэнь Биши отправился в Москву за новыми инструкциями. Затем он привел Мао в ярость, публично заявив, что предложение обороны Ухани получило единодушное одобрение всего руководства партии.
С этого момента в партии возникло два центра власти: Ухань и Яньань. Оба следовали своей политике и издавали подчас весьма противоречивые инструкции.
Когда Мао заклеймил Гоминьдан как «сборище продажных соглашателей», Ван Мин и Чжоу Эньлай призвали «крепить дальнейшее сотрудничество с Чан Кайши». На предложение Мао перебраться из Ухани в более безопасную сельскую местность оба говорили, что «чувствуют себя как в Мадриде, где республиканцы оказывают героическое сопротивление испанским фашистам».
Популистские настроения Ван Мина привели к беде. В его призыве к населению подняться на защиту города лидеры Гоминьдана усмотрели намерение поднять коммунистический мятеж. В августе чанкайшистская полиция нанесла чувствительный удар по многим подконтрольным КПК городским организациям, наиболее активные из них были запрещены. Усилия Бюро партии в бассейне Янцзы расширить свое влияние оказались сведенными к нулю.
Еще более серьезная неприятность обрушилась на Ван Мина с совершенно неожиданной стороны. Прибывшего в Москву Жэнь Биши встретил проверенный временем сторонник Мао Ван Цзясян, отправившийся в Советский Союз залечивать свои раны и оставшийся там в качестве представителя КПК в Коминтерне. Оба уже работали вместе в Цзянси в 1931 году. Оба были свидетелями превращения Мао в фигуру общенационального масштаба и являлись одно время стойкими приверженцами линии Ван Мина. Но сейчас старые знакомые решили принять сторону Мао. Уже в июле, если даже не раньше, но в любом случае до того, как политика Ван Мина в Ухани зашла в тупик, Сталин и Димитров согласились, что новым руководителем КПК должен стать именно Мао.
Уверенность Ван Мина в безусловной поддержке Кремля на практике обернулась самообманом. Георгий Димитров предупреждал Вана накануне возвращения в Китай: не стоит и пытаться оттеснить Мао Цзэдуна на задний план, поскольку Москва весьма ценит его военный авторитет, а Сталин видит в нем будущего лидера всей партии. Жэнь Биши не составило труда убедить Коминтерн в том, что наступило время отбросить недопонимание в сторону.
Ранним утром во второй половине сентября 1938 года Мао направился к Южным воротам Яньани, чтобы встретить прибывающего на заседание Политбюро из Сиани Ван Мина. То же самое делал он и двумя годами раньше в Баоани, когда тепло приветствовал возвратившегося с поражением из Ганьсу Чжан Готао. Больше такого жеста Мао себе не позволял. Он знал то, что пока еще оставалось тайной для Ван Мина: все ставки в игре уже сделаны. В начале заседания Ван Цзясян зачитал послание Коминтерна, где воздавалось должное усилиям КПК по поддержанию в «весьма сложной обстановке» единого фронта с Гоминьданом. Затем он передал две устные инструкции Димитрова:
«Для придания законченности структуре партии и с целью обеспечения четкого руководства ее деятельностью Коминтерн рекомендует поставить во главе КПК товарища Мао Цзэдуна. Безусловно, такое решение должно быть принято в атмосфере единодушия».
Последовавшие за этим две недели дискуссий были отданы подготовке пленума Центрального Комитета, который последний раз собирался в январе 1934 года. Сейчас Мао ждал лишь возвращения из Москвы Ван Цзясяна — чтобы уточнить позицию Москвы.
В ходе дискуссий он выступил дважды, 24-го и 27 сентября. Как и в предыдущие моменты своего триумфа — в Цзуньи, Хуэйли и Ваяобу, — Мао снял маску благодушия и со страстной убежденностью доказывал, что главной целью директив Коминтерна является «сохранение внутрипартийного единства». Полученные инструкции, говорил он, определяют «ведущие принципы» не только для предстоящего пленума, но и для съезда партии, перед которым стоит задача дать оценку проделанной работе и избрать новое руководство в соответствии с указаниями Г. Димитрова. Партия должна готовить себя к затяжной войне; единый фронт с националистами будет сопровождаться обострением борьбы между КПК и Гоминьданом.
Начавший работу 29 сентября 6-й пленум продлился более месяца.
В речи на открытии пленума Мао определил основные направления своего удара. Ван Мин и его сторонники, заявил он, столь преуспевшие вдалеке от родины в постижении марксизма, оторвались от реальной китайской действительности:
«Если китайский коммунист, плотью и кровью связанный с великой нацией, говорит о марксизме без всякой привязки к событиям, происходящим в стране, то такой марксизм является чистой воды абстракцией. Подобное выхолащивание его сути представляет серьезную проблему, которую партия должна осознать и разрешить как можно быстрее. Нам необходимо отбросить заимствованные за рубежом стереотипы, прекратить толочь воду в ступе и категорически отказаться от догматизма… В этом вопросе партия накопила уже достаточно ошибок, исправление которых не терпит отлагательства».
Пока еще Мао не называл имен, однако ветераны партии прекрасно поняли, кого и что он имел в виду. В их памяти еще были свежи времена, когда вернувшихся из Советского Союза студентов — «возвращенцев» — пренебрежительно называли «ян фаньцзы» — «господами из-за границы».
В конце октября японские войска, как и предсказывал Мао, заняли Ухань, что стало новым свидетельством провала стратегии Ван Мина. Сам он в это время находился на созванной Гоминьданом конференции по вопросам единого фронта и в работе пленума участия не принимал. Воспользовавшись отсутствием своего главного соперника, Мао высмеял излюбленный лозунг Ван Мина «Жертвовать веем во имя единого фронта». Такая установка связывала партию по рукам и ногам именно тогда, когда больше всего ей требовались инициатива и независимость. Всякий, кто отказывался бороться за независимость КПК, вполне заслуживал ярлыка «правого оппортуниста». Неторопливая партизанская война вовсе не деморализует народные массы, напротив, она зовет народ с оружием в руках отстаивать будущее родины и является действенным средством пробуждения политического сознания:
«Каждому члену партии следует понять самое главное: винтовка рождает власть. Наш принцип заключается в том, что этой винтовкой командует партия, винтовке же никогда не будет дано права командовать партией. Оружие обеспечивает нам возможность создавать свои организации, школы, заниматься культурным строительством и вести за собой массы. Имея в руках винтовку, можно получить все… Только силой оружия может рабочий класс и трудовое крестьянство свергнуть диктатуру буржуазии и помещиков, поэтому не будет преувеличением сказать, что винтовка преобразует мир. Мы стоим за прекращение всех войн, но чтобы прекратить войну, необходимо довести ее до конца. Для того чтобы положить винтовку, нужно сначала взять ее в руки».
Эту формулу, впервые произнесенную в августе 1927 года в Ханькоу, руководство партии тогда отвергло. Теперь Мао обвинял Ван Мина и «возвращенцев» в пренебрежении военным аспектом революции, в «серьезных просчетах», допущенных ими во время управления Центральным советским районом в Цзинани.
Осень 1938 года стала для Мао своеобразным водоразделом. Его идеи обрели интеллектуальную завершенность, все, что выходило из-под его пера, свидетельствовало о легкости и уверенности, с которыми Мао вплетал в марксистскую диалектику понятия традиционной китайской философии. С этого времени он воспринимал мир как некое единство, находящееся в положении неустойчивого равновесия противоположностей, внутренние взаимоотношения которых определяют, по его словам, «сущность всех вещей и событий и обеспечивают движение общества вперед». Накануне сорокапятилетия Мао четко осознал: многие представления еще требуют окончательной доводки, однако чем-то радикально новым мир вряд ли удивит его.
В сфере политики его долгая борьба за главенство в партии фактически близка к завершению. Ван Мин еще представлял собой силу, с которой необходимо считаться, однако серьезной угрозой авторитету Мао он быть уже не может. Такое положение дел вполне терпимо, оно позволяло заняться консолидацией вновь обретенной власти.
Подобно Сталину, инструментом претворения своей политики в жизнь Мао сделал Секретариат ЦК, занимавшийся повседневной рутинной работой в перерывах между заседаниями Политбюро. Руководство Секретариатом означало возможность полного контроля над деятельностью высших эшелонов партийной власти. Пост главы Секретариата Мао поделил с Ван Цзясяном, безупречно справившимся с деликатным поручением в Москве. В ожидании 7-го съезда Мао отказался от титула исполняющего обязанности Генерального секретаря партии: ему требовалась реальная власть, регалии пусть придут позже.
С роспуском Бюро КПК в бассейне Янцзы позиции Ван Мина еще более ослабли. Круг его вопросов разделен теперь между Южным бюро, которым руководил Чжоу Эньлай, новым Бюро центральных районов во главе с Лю Шаоци и Юго-Восточным бюро под началом Сян Ина, бывшего соперника Мао.
Ноябрь 1938 года принес в жизнь Мао очередные перемены. Вскоре после окончания работы пленума участились налеты на Яньань, японские бомбардировщики подвергли массированному удару Фэнхуаншань. Дом, где жил Мао, оказался разрушенным почти до основания, и вместе с другими он перебрался в пещерную деревушку на склонах узкой долины Янцзялин в пяти километрах к северу от Яньани. Хэ Цзычжэнь рядом с ним уже не было: годом ранее они расстались. В ноябре Мао женился на молодой киноактрисе из Шанхая, известной зрителям под псевдонимом Лань Пин. Сама же девушка называла себя Цзян Цин.
Женщин, когда-либо деливших свою жизнь с Мао Цзэдуном, очень трудно назвать счастливыми. Крестьянская девушка Ло, ставшая по выбору родителей Мао его первой женой, была с позором отвергнута мужем и умерла, не успев состариться. Верная супружескому долгу Ян Кайхуэй приняла казнь, страдая от сознания, что Мао предпочел ей Хэ Цзычжэнь. Хэ, на долю которой выпали тяжелейшие испытания, оставившая трех своих детей чужим людям и родившая четвертого ребенка мертвым, не разлучавшаяся с Мао в самые мрачные периоды его политической карьеры, выжила после ужасной раны лишь для того, чтобы обнаружить: пути их разошлись в тот момент, когда до нормальной жизни можно было дотянуться рукой.
Эдгар Сноу запомнил ее по Баоани как мягкую и отзывчивую молодую женщину, на плечах которой лежали все заботы о доме: Хэ готовила еду, наводила порядок и ухаживала за крошечной дочерью Ли Минь. Но исходившая от ее облика мягкость была обманчивой. По признанию Мао, Хэ Цзычжэнь имела несгибаемую волю и твердый, неуступчивый характер. «В отношениях между мной и ней часто сверкают искры, — заметил он после одного семейного спора. — Каждый мучается от того, что никак не может примириться с другим». Инициативу миротворца брал обычно на себя Мао: Хэ была слишком упряма для того, чтобы сделать первый шаг.
В дикой глуши Цзянси во время испытаний Великого похода их привязывала друг, к другу естественная для человека потребность выжить — выжить в физическом и политическом смысле. Отсутствие у Хэ Цзычжэнь образования — в шестнадцать лет она была вынуждена бросить школу — вряд ли смущало Мао. Недостаток знаний с лихвой компенсировался врожденной интеллигентностью и сообразительностью Хэ. Она любила Мао. Он тоже ощущал свою привязанность к ней.
Жизнь в Шэньси складывалась иначе. Ночами Мао штудировал философские труды, а дни отдавал попыткам усовершенствовать марксистскую теорию. Он с головой уходил в глубокомысленные беседы с единомышленниками, энергично общался со студентами, приезжавшими в Яньань, чтобы на практике постичь тонкости построения социализма. Хэ Цзычжэнь оставалась в стороне.
Душевное одиночество мучило не ее одну. Ним Уэйлс, супруга Эдгара Сноу, писала о «настоящем кризисе во взаимоотношениях яньаньских мужчин и женщин». Прошедшие весь Великий поход женщины ощущали угрозу своему авторитету и положению со стороны идей свободной морали и вседозволенности, которые в изобилии привозила из космополитических городов побережья молодежь. Последовательный выразитель феминистских взглядов, известная писательница Дин Лин, как и американка Агнес Смедли, была в числе тех, кто испытывал особую неприязнь коммунисток из-за своего «анархического» подхода к вопросам брака и защиты свободы любви, резко контрастировавшего с пуританскими нравами, насаждавшимися партией в Яньани. Именно в пещере, где жила Агнес Смедли, в конце мая 1937 года произошло событие, обострившее конфликт Мао с Хэ до наивысшего предела. Уэйлс, Смедли и ее переводчица, молодая актриса Лили У готовили ужин, когда к ним вдруг зашел Мао. Компания сидела до часу ночи за игрой в рамми[55], которую Эдгар Сноу привез в Баоань годом раньше. Мао очень быстро понял ее тонкости и слыл довольно сильным игроком. Позже Ним Уэйлс записала в своем дневнике:
«В тот вечер у него было превосходное настроение… Агнес не сводила с него своих огромных голубых глаз, в которых временами сверкала искра фанатического обожания. Лили У тоже смотрела на Мао как на героя древних сказаний. Через несколько минут я поразилась, увидев, что Лили, подсев ближе, нежно положила ладонь ему на колено. Видимо, сказалось выпитое за ужином вино. Мао тоже удивился, но он был бы настоящим хамом, если бы позволил себе резко отбросить ее руку. Нет, нежность Лили доставила ему явное удовольствие. Остаток вечера ее пальцы покоились в его ладони».
Трогательная сцена не привлекла к себе особого внимания; Ним Уэйлс вполне удовлетворилась объяснениями Лили, сказавшей, что она действительно выпила слишком много вина. Лили, писала Уэйлс, была «весьма привлекательной, с длинными волнистыми волосами. В Яньань она прибыла совсем недавно и любила при случае пустить пыль в глаза». Единственная из яньаньских женщин, рискнувшая пользоваться губной помадой, Лили вела себя слишком независимо, чтобы Мао не обратил на нес своего внимания[56]. Хэ Цзычжэнь, до которой эта история каким-то образом докатилась, увидела все совершенно в ином свете. Спрятав в глубине сердца свои чувства, она мучилась от ревности.
Вскоре после злополучного вечера Хэ обнаружила, что вновь беременна. Видимо, это стало последней каплей. Хэ было всего двадцать семь лет, она хотела жить полнокровной жизнью, а не только рожать детей от отдалявшегося от нес мужчины. Летом Хэ объявила Мао о своем решении покинуть его.
Лишь после этого ее шага Мао осознал, что перед ним встала новая проблема.
В опубликованных после ее смерти мемуарах Хэ написала, что Мао умолял ее остаться, вспоминая пережитые трудности и старую любовь. В доказательство искренности своих слов он настоял на отъезде Лили У и Агнес Смедли из Яньани, однако и это не поколебало решимости Хэ. В начале августа она отправилась в Сиань.
Мао послал к ней своего охранника, который отвез в подарок вырезанную из дерева шкатулку для косметики и другие столь любимые Хэ мелочи. В письме он еще раз просил ее передумать. Но Хэ осталась непреклонной.
Когда Шанхай, куда она предполагала в конце концов добраться, был сдан японцам, Хэ через всю страну поехала в Урумчи. Весной следующего года, не обращая внимания на мольбы Мао и приказы партии немедленно вернуться в Яньань, она перебралась в Советский Союз, где получила возможность избавиться наконец от сидевших в теле осколков.
Но надежды на новую жизнь не оправдались. В Москве Хэ ждало еще более глубокое отчаяние. Появившийся на свет вскоре после ее приезда сын Мао через десять месяцев умер от воспаления легких. Не успев оплакать потерю, Хэ узнала о женитьбе Мао. Немногочисленным друзьям она говорила, что желает ему только счастья, и полностью отдает себя учебе. Ее неотступно преследовал образ умершего сына. Хэ впала в такую депрессию, что врачам не оставалось ничего иного, как поместить ее в лечебницу для умалишенных. В 1947 году Мао организовал возвращение Хэ в Китай, где она продолжала получать необходимую медицинскую помощь. До конца дней Хэ страдала манией преследования: она была убеждена, что врачи пытаются отравить се.
Так в жизнь Мао Цзэдуна вошла Цзян Цин.
Ей, стройной и довольно искушенной молодой женщине, двадцать три года, у нес большой чувственный рот, обворожительная улыбка и фигура мальчика, напоминавшая Мао Хэ Цзычжэнь — в дни их знакомства, десять лет назад, Хэ выглядела почти так же.
Как и начальник службы безопасности партии Кан Шэн, Цзян родилась в небольшом шаньдунском городке в девяноста километрах от Циндао. Отец ее был плотником, мать подрабатывала служанкой в доме родителей Кан Шэна — зажиточных помещиков. Основной доход приносила ее ночная проституция. Сама Цзян говорила, что росла в ужасающей нищете. Спасаясь от побоев мужа, мать вместе с крошечной дочерью была вынуждена уйти из дома. В шестнадцатилетнем возрасте уже Цзян бросила мать и присоединилась к труппе бродячих актеров. Через три года, весной 1933-го, жизнь привела ее в Шанхай. Здесь Цзян начала сниматься в кино, с течением времени ей стали поручать ведущие роли в таких «левацких» фильмах, как «Кровь на склонах Волчьих гор», и европеизированных драмах типа «Кукольного дома» Генрика Ибсена. Карьеру кинозвезды прервал арест: решив, что Цзян Цин является тайной коммунисткой, гоминьдановцы восемь месяцев продержали ее в тюрьме, после чего неожиданно и без всяких объяснений выпустили. По слухам, освобождением Цзян была обязана таинственному вмешательству неизвестного, но влиятельного иностранца. Она вступала в бессчетное количество любовных интрижек, о которых с удовольствием писали шанхайские газеты, по меньшей мере дважды вступала в брак, причем второй ее муж, Тан На, от отчаяния несколько раз пытался наложить на себя руки.
В Яньань Цзян Цин привели смешанные, не совсем ей самой понятные причины. Перспектива достичь славы в Шанхае затуманилась, а брак с ветреным и впечатлительным Тан На был скорее вынужденным. Цзян хватило сообразительности понять, что продолжение войны с Японией превращает Шанхай в весьма ненадежное пристанище. После инцидента в Сиани Яньань становился весьма модным в глазах радикально настроенной китайской молодежи. Туда же держал путь ее очередной любовник, молодой коммунист-подпольщик Юй Цивэй, помогший Эдгару Сноу добиться расположения руководства КПК. По всему выходило, что лучший для Цзян выбор — это Яньань.
Как и веем вновь прибывавшим, Цзян Цин предстояло пройти проверку на благонадежность. Поначалу возникли проблемы: Цзян никак не удавалось документально подтвердить, что она вступила в партию еще в 1932 году, а ведь были еще весьма неприятные (и до сегодняшнего момента остающиеся невыясненными) вопросы относительно чудесного спасения из гоминьдановских застенков. Но появившийся в октябре Юй Цивэй поручился перед партией за искренность Цзян и ее преданность делу революции. Двумя неделями позже в стенах партийной школы она приступила к изучению марксизма-ленинизма, а еще через шесть месяцев, в апреле 1938-го, устроилась на административную работу в Академию литературы и искусств имени Лу Синя.
Впервые свое внимание на Цзян Цин Мао обратил летом. Существует немало историй о том, как ей удалось добиться этого, но безусловного доверия не вызывает ни одна из версий. Более или менее близкой к истине представляется та, в которой инициатива принадлежала именно Цзян, а не Мао. Официально они были представлены друг другу вскоре после ее приезда, однако тогда Мао еще надеялся восстановить добрые отношения с Хэ Цзычжэнь. Вторая встреча произошла позже, на театральном представлении, когда он осознал, что Хэ к нему уже не вернется. Вспоминая о заигрывании с Лили У, Ним Уэйлс отметила: «Мао был из породы тех мужчин… кто не пропустит мимо ни одной женщины. Ему нравились свободомыслящие дамы…» Постель Мао была холодна, так почему бы Цзян Цин не согреть се?
В августе, ровно через год после прибытия в Яньань (и отъезда Хэ Цзычжэнь), Цзян перевели на работу в Военную комиссию — личным помощником Мао. Осенью они поселились вместе, а в ноябре Мао дал несколько обедов для коллег из Политбюро, на которых Цзян вела себя как полноправная хозяйка дома. Так, можно сказать, была отпразднована их «свадьба»: никаких официальных церемоний, как и никакой правды в получившей широкое распространение после смерти Мао истории о том, что высшее партийное руководство поставило перед ним тогда три жестких условия: Цзян Цин не должна занимать ответственных постов, не будет мозолить глаза широкой публике и посвятит себя исключительно личной заботе о Мао.
Прошлое Цзян давало основания для серьезных сомнений. Могла ли она, с ее весьма двусмысленными шанхайскими похождениями, со сбивчивыми рассказами о вступлении в партию и неумолкавшими слухами о сделке с Гоминьданом, быть достойной подругой вождя? Сян Ин, руководивший Юго-Восточным бюро партии, ведавшим и делами в Шанхае, встревоженно сообщал личному секретарю Мао Е Цзылуну о ходивших по городу разговорах о Цзян Цин. Вывод Сян Ин сделал следующий: «Ее личность для Председателя не подходит». Многие в окружении Мао были более сдержанны, но придерживались того же мнения.
Реакция самого Мао оказалась двойственной.
Официально он утверждал, что Кан Шэн провел детальное расследование и не обнаружил в биографии Цзян Цин ничего порочащего. В этом трудно усмотреть что-либо необычное: помочь своей землячке означало не только оказать услугу ей и Мао. Подобная лояльность открывала Кану перспективу возможного влияния на руководителя партии через его соседку по подушке.
Мао и в самом деле решил, что Цзян Цин останется в тени и будет управлять его личными секретарями, как делали до нее Хэ Цзычжэнь и Ян Кайхуэй. Цзян, вполне вероятно, не пришла от этого в восторг, но Мао такое положение дел полностью устраивало. В ней его привлекали молодость и очевидная сексуальность. Но прежде всего ему требовался помощник — не лицедей. Несмотря на разговоры о равенстве между женщиной и мужчиной, соперников Мао не выносил и меньше всего готов был терпеть их в собственной постели.
На какое-то время ему удалось заткнуть рты всем сомневавшимся. Цзян Цин вязала Мао свитера, готовила острые, столь любимые им блюда хунаньской кухни. Вот что вспоминал Ли Иньцяо, бывший тогда телохранителем Мао:
«У нес были иссиня-черные волосы, перехваченные на затылке лентой и падавшие хвостом до середины спины, тонкие брови, ярко блестевшие глаза, аккуратный носик и крупный, щедрый рот… В Яньани все смотрели на нее как на кинозвезду. Цзян мастерски писала иероглифы кистью, каллиграфия ее считалась отменной. Еще она очень любила ездить верхом и играть в карты. Сама кроила и шила себе одежду и выглядела в ней великолепно… Тогда Цзян была очень общительной и не чуралась простых людей. Она стригла телохранителей и учила их вставлять нитку в иголку. В походе всегда готова была подбодрить уставшего шуткой. Зимой все кутались в вороха теплой одежды, Цзян же обязательно ее перешивала, чтобы подчеркнуть свою тоненькую фигурку. Она была очень гордой, ей нравилось чувствовать себя в свете прожекторов. Больше всего на свете Цзян любила, когда ею восхищались».
В августе 1940 года, к великой радости Мао, у Цзян родилась дочь Ли На. Она стала его девятым по счету ребенком. Выжили из них всего четверо. Материнские заботы, однако, пришлись Цзян Цин не по вкусу, и она категорически заявила, что не согласится ходить, подобно Хэ Цзычжэнь, «вечно брюхатой». Годом позже, когда наступила новая беременность, Цзян настояла на аборте. Операция прошла не совсем гладко: у нее началась горячка, и вскоре врачи поставили более точный диагноз: туберкулез. После этого Цзян Цин согласилась на стерилизацию.
Ратовавший за самые прогрессивные идеи, Мао оставался в душе стойким приверженцем традиционных китайских взглядов на потомство: чем больше детей, тем счастливее родители. Он был недоволен.
Давали о себе знать и другие различия. У Мао давно сложилась привычка работать по ночам и спать до полудня. Хэ Цзычжэнь с этим мирилась, Цзян Цин не захотела. В Янцзялинс Мао стелил себе в кабинете, чтобы до утра сидеть над книгами без всяких помех. И в 1942 году, уже перебравшись в долину Цзаоюань, чуть к северу от Яньани, где вместе с Чжу Дэ проживали все руководители Красной армии, он спал отдельно.
Окружающие видели в Цзян Цин молодую преданную супругу и мать. Но ее личная жизнь с Мао была весьма беспокойной. Его приводили в бешенство назойливые притязания Цзян на особое к себе отношение со стороны руководства партии. Мао начинал кричать и топать ногами, называл ее сукой и гнал от себя прочь.
За исключением Кан Шэна, Чэнь Бода и двух-трех самых преданных друзей для всей партийной элиты Цзян Цин так и не смогла стать своей. Охранник Ли Иньцяо помнил, как однажды в его присутствии Цзян за обеденным столом разразилась воплями: «Негодяи и ублюдки!» Увидев изумление на его лице, она торопливо пояснила, что проклятия относятся не к телохранителям, а к бон-зам из Политбюро, отказывавшимся признать за супругой Мао ее собственный политический авторитет. Двадцать пять лет спустя, когда во время «культурной революции» Цзян Цин действительно получила почти неограниченную власть, она жестоко отомстила обидчикам.
В 1947 году в минуту слабости Мао признался Ли Иньцяо, что давно разочаровался в своей верной подруге. «Семейная жизнь у меня опять не сложилась, — со вздохом сказал он, — слишком опрометчиво заключил я наш союз. Цзян Цин — моя жена. Будь она лишь сотрудницей, я бы тотчас избавился от нее… Но с этим уже ничего не поделаешь. Приходится терпеть». К этому времени сын Мао Аньин и его дочь Ли Мин жили уже в доме отца[57]. Он перестал бы быть мужчиной, если бы дети, напоминавшие о лучших, более счастливых временах, не заставляли его вспоминать о прежних женах. Сравнения были не в пользу Цзян Цин. Но и в отсутствие детей от браков с Ян Кайхуэй и Хэ Цзычжэнь отношения с Цзян становились все хуже. Несмотря на то что супруги продолжали появляться на публике вместе, с конца 40-х годов Мао постоянно стремился найти женщину по душе на стороне.
В то время как личная жизнь Мао оставляла желать лучшего, звезда его политической карьеры всходила с головокружительной быстротой.
Как он и предсказывал на 6-м пленуме партии, Гоминьдану не потребовалось много времени, чтобы доказать свою несостоятельность как союзника. Не прошло и двух месяцев, как лидеры националистов приняли секретное решение о развале Коммунистической партии. Буквально через пару недель Мао издал контрдирективу, в которой говорилось: «Мы не станем нападать первыми, пусть это сделает наш противник. Но отпор ему будет дан мощный и незамедлительный».
На протяжении следующего года «трения», как иносказательно назывались постоянные стычки между частями гоминьдановцсв и подразделениями Красной армии, обострились.
Виновными в этом следует признать обе стороны. Коммунисты расширяли сферы своего влияния за счет Гоминьдана; Чан Кайши был полон решимости всячески препятствовать их экспансии. Но единый фронт противоборствующие союзники разрушать не хотели. Мао опасался, что оказавшийся в полном одиночестве Гоминьдан пойдет на сговор и подпишет с Японией сепаратный мир. Чан Кайши пугала перспектива потери военной помощи России. Тем не менее националисты ужесточили. и без того суровые ограничения на деятельность членов КПК в контролируемых гоминьдановцами районах; территория вокруг Яньани оказалась в кольце необъявленной блокады.
Долго накапливавшееся напряжение достигает апогея осенью 1940 года, после наступления, предпринятого Красной армией против японцев и названного «кампанией ста полков».
С военной точки зрения операция была весьма успешной. На поле боя убитыми и ранеными японские войска потеряли более двадцати шести тысяч человек. Однако Чан Кайши воспринял победу как свидетельство недопустимо возросшей боеспособности Красной армии. Зимой он принял решение преподать коммунистам урок. В январе 4-я армия, дополненная бывшими партизанскими бригадами с юга, занималась передислокацией своих частей на другой берег Хуанхэ. В Аньхое несколько ее подразделений подверглись нападению из засады значительно превосходивших сил Гоминьдана. За неделю кровопролитных боев коммунисты недосчитались более девяти тысяч бойцов и командиров.
Отношения между двумя партиями оказались на грани полного разрыва. Между Яньанью и Чунцином, где располагалась штаб-квартира Чан Кайши, были прекращены всякие контакты, КПК отозвала своих офицеров связи и из других провинциальных центров. Но и в этих экстремальных условиях единый фронт был для партии слишком ценным завоеванием, чтобы пожертвовать им без попыток мирно разрешить конфликтную ситуацию. Благодаря ему Красная армия на самых законных основаниях увеличила свою численность с пятидесяти тысяч до полумиллиона человек. Ряды КПК множились столь стремительно, что Политбюро оказалось вынужденным временно приостановить прием в партию, поскольку существовавшая структура просто не успевала за темпами роста. Для Мао фронт стал «магическим оружием», расчищавшим коммунистам дорогу к власти. Чан Кайши тоже понимал это. Но его руки были связаны. Война с Японией, сделавшая, собственно говоря, единый фронт возможным, означала, что Гоминьдан не может в одностороннем порядке прекратить ее. По всей стране поднялась бы мощная волна обвинений: «Чан Кайши предпочитает убивать не японцев, а коммунистов».
В конечном итоге вступление в июне 1941 года в мировую войну Советского Союза, а в декабре — и США заставило КПК и Гоминьдан продолжить совместную борьбу против Японии. Китай уже стал частью формировавшегося Тихоокеанского альянса, и на какое-то время важность нового статуса отодвинула на задний план распри внутри страны. Обе противоборствующие стороны прекратили стрелять друг в друга и в ожидании неизбежного возобновления конфликта после победы над общим врагом исподволь накапливали силы.
Для Мао подобная ситуация послужила новым толчком к укреплению своей личной власти.
Избранный им для этого метод на сей раз заключался в переоценке всей предыдущей деятельности партии. Требовалось доказать даже самым упорным скептикам, что Ван Мин и его сторонники ступили на тропу ошибок еще в 1931 году, задолго до вопроса о едином фронте, а последовательным и правым оставался один Мао.
Начиная с 1931 года в течение четырех лет войны с Японией значительная часть черновой работы была уже проделана. В октябре 1939 года Мао писал о необходимости нести в массы правду об истории партии. Это, говорил он, поможет «консолидировать КПК идеологически, политически и организационно» и гарантирует от «повторения ошибок прошлого». Только после Цзуньи коммунисты «твердо стали на позиции большевизма». Для Ван Мина и тех его последователей, что руководили партией на протяжении почти пяти лет до совещания в Цзуньи, такие формулировки означали одно: Мао ждет от них полного отречения от своих прежних взглядов.
Пытаясь уйти от брошенного ему вызова, Ван Мин предложил заключить сделку: он признает нынешнее верховенство Мао в партийных делах, а тот, в свою очередь, перестанет высказывать сомнение в былых заслугах Вана.
Компромисс поначалу достиг цели. Однако уже в декабре 1940 года Мао составил подробный перечень «ультралевацких ошибок, допущенных группой Ван Мина в Цзянси»:
«Имело место полное отстранение от экономической жизни класса капиталистов (ультралевацкая политика в области труда и налогообложения) и зажиточного крестьянства (которому отписывались самые негодные земли); физическое истребление голодной смертью помещиков (взамен конфискованной земли им не предоставлялась другая). Суровым гонениям подверглась интеллигенция; серьезный левый уклон присутствовал в подавлении контрреволюционной деятельности; органы местного самоуправления были монополизированы коммунистами… Ультралевачество проявилось в военной политике (идея захвата крупных городов, пренебрежение партизанской войной) и нанесло значительный ущерб внутрипартийной жизни (нападки на товарищей по партии и чрезмерно строгие наказания провинившихся). Все эти ошибки нанесли КПК и делу революции в целом весьма трудно поправимое зло».
Однако так же, как и прежде, Мао не называл никаких имен. Когда Лю Шаоци рекомендовал ему классифицировать перечисленное как «ошибочную политическую линию», Мао благоразумно отказался. «Дыне нужно дать созреть, — говорил он. — Зачем срывать ее неспелой? Придет время, и она сама отвалится от стебля. Чрезмерная строгость только вредит политике».
Но уже осенью следующего года Мао решил, что пора начинать столь долго планировавшееся политическое наступление.
Яньаньское «движение по упорядочению стиля» («чжэнфэн»), как назвали его чуть позже, продлилось без малого четыре года. К моменту его завершения Мао уже не был «первым среди равных» — он стал тем, кто решал все, вознесенным на пьедестал демиургом, чей венец озаряет своим сиянием всех бывших его коллег.
Мао перешел в атаку на расширенном заседании Политбюро, собравшемся 10 сентября 1941 года. Свою речь он начал с критики «субъективизма», означавшего неспособность адаптировать политику партии к реальным условиям Китая. Этот тезис звучал в его выступлениях уже с весны. Но теперь Мао позволил себе быть более конкретным. Одним из проявлений такого субъективизма, говорил он, была «лилисаневщина» начала 30-х годов, но куда более опасными для партии оказались решения руководства, избранного на 4-м пленуме КПК. Хуже того, отмечал докладчик, проблема осталась неразрешенной и поныне: субъективизм, сектантство и догматизм продолжали наносить огромный вред делу партии; на борьбу с ними необходимо мобилизовать самые широкие массы.
Через шесть недель, когда заседание закончилось, Мао получил почти все, к чему он так стремился. Ван Мин и Бо Гу будут признаны виновными в «левацком» уклоне, а многим их соратникам, в том числе и Чжан Вэньтяню, придется подвергнуть себя суровой самокритике.
Причиной подобного успеха послужило несколько факторов. Многократным повторением слышанных всеми на протяжении пяти лет формул Мао удалось внедрить свои призывы к особому, китайскому, пути развития революции в коллективное сознание партии. Начиная с Цзуньи, подчеркивал он, партия чувствовала себя окрепшей, авторитет ее возрастал, в то время как в предыдущий период, под руководством «возвращенцев», она стояла на грани если не самоуничтожения, то распада. Болес того, Мао заверил своих коллег в том, что целью готовящегося движения будет «исправление» идей, а не их носителей. Главный принцип — «Лечить болезнь, а не больного». О «беспощадных ударах», наносившихся идейными соперниками в ходе прошлых кампаний, не может быть и речи.
Позже это сентябрьское заседание Политбюро Мао назвал одним из десятка шагов, которые привели его на вершину политической власти. За своими плечами он впервые тогда почувствовал несокрушимую когорту партийных руководителей (в нее не вошли лишь Ван Мин и Бо Гу, отказавшиеся признать свои ошибки). Необходимые предпосылки и условия для «движения по упорядочению» были созданы.
Вплоть до заседания Политбюро основным объектом всей политической эскапады Мао являлись высшие эшелоны партийной элиты. О скрытой борьбе в партии, насчитывавшей к тому времени около восьмисот тысяч членов, знали от силы сто — сто пятьдесят человек. Даже Пэн Дэхуай, полный член Политбюро, впоследствии признавал, что суть происходившего до конца раскрылась ему только год спустя. Рядовые же члены КПК и представления не имели о том, чем занята верхушка партии.
Но в феврале 1942 года ход кампании стал достоянием общественности.
Двумя выступлениями в Центральной партийной школе Мао задал основное направление последней партийной инициативы.
«Мы — коммунисты, — говорил он слушателям, — следовательно, должны идти в ногу и заботиться о равнении наших рядов». Далее следовало описание тональности марша, под который ряды будут продвигаться вперед:
«Марксизм-ленинизм и китайская революция связаны меж собою так же, как стрела и стоящая перед нею мишень. Отдельные товарищи пускают свои стрелы во все стороны сразу, не выбирая цели, наугад… Другие бережно держат стрелу в руках и восхищаются: «Какая чудесная вещица», не решаясь натянуть тетиву. Стрела марксизма-ленинизма должна поразить свою мишень… В противном случае с какой стати изучать нам эту науку? Марксизм-ленинизм нужен нам не потому, что он радует глаз или кроет в себе некую мистическую силу, которая помогала даосам покорять демонов и общаться с духами. В марксизме-ленинизме нет ни особой красоты, ни сверхъестественной силы. Он просто полезен, исключительно полезен… Те, кто относится к нему как к религиозной догме, слепы в своем невежестве. Им нужно прямо сказать: «Ваша догма бессмысленна», или, что прозвучит грубее, но будет более точным: «От вашей догмы толку меньше, чем от кучи дерьма». Собачье дерьмо годится на удобрение, а то, что, посидев, оставляем мы с вами, кормит собак. Но догма? Она не нужна в поле и не устроит собак. Для чего же она тогда?»
В будущем, заверил Мао аудиторию, партийца будут оценивать по тому, насколько грамотно он умеет применять концепции и методы марксизма-ленинизма при решении практических задач. Прочитанные же «сотни томов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, равно как и способность цитировать их страницами» не стоят ровным счетом ничего.
Книжная мудрость, которую Мао всегда ненавидел, получила достойную отповедь:
«Приготовить пищу и грамотно накрыть стол во все времена почиталось настоящим искусством. Как же нам быть со знаниями, почерпнутыми в книгах? Если человек не занимается ничем, кроме чтения, то он будет в состоянии распознать три, скажем, пять тысяч иероглифов. Ему останется лишь протянуть к прохожим руку за подаянием. Читать книгу намного проще, чем готовить пищу, намного быстрее, чем заколоть свинью. Ведь свинью сначала нужно поймать. Она умеет бегать (смех в зале). Хорошо, человек догоняет свинью, втыкает ей в шею нож. Свинья визжит (смех в зале). Лежащая на столе книга не имеет ног, она не завизжит (смех). Что может быть проще? Вот почему я советовал бы тем из вас, кто привык читать книги и не сталкивался с реальной жизнью, попытаться осознать собственные упущения и умерить свое честолюбие».
В подобном духе Мао мог вещать бесконечно долго. Длинные и пустые, полные абстракций речи гневно обличали разрушавший партийную дисциплину «индивидуализм» и тормозивший развитие общества «зарубежный формализм»:
«Мы должны оседлать весь Китай, ощутить его собственными задницами. Мы должны изучать мировой капитализм и мировой социализм, но если нам потребуется уяснить, какое отношение они имеют к истории нашей партии, совершенно не важно, куда опустится ваша задница… Когда мы изучаем Китай, в центре нашего внимания должен быть именно он. Среди некоторых товарищей распространилось настоящее поветрие: они берут за образец другую страну и превращаются в заезженную пластинку, без конца перепевая куплет о необходимости копировать ее опыт…»
Эта суровая критика предназначалась не столько уже побежденному Ван Мину и его последователям, сколько тому образу мышления, который они представляли. На протяжении двенадцати месяцев, пока рядовые члены партии на лекциях и в семинарских кружках впитывали в себя идеи Мао и вытекавшие из них взгляды на историю КПК, происходило смещение интеллектуального центра коммунистической идеологии. Источник марксистско-ленинской мудрости дарил свои животворные струи уже не Москве, а Яньани.
В марте 1943 года организационная структура партии со значительным опозданием была приведена в соответствие с политической реальностью, сложившейся в результате «движения по упорядочению стиля». Мао стал Председателем Политбюро и нового Секретариата, состоявшего теперь из трех человек: его самого, Лю Шаоци, фактически занявшего второй пост в партии, и Жэнь Биши, оказавшего Мао столь значительную услугу в Москве пятью годами ранее. Ван Цзясян был назначен заместителем руководителя отдела пропаганды, а Кан Шэн, чья карьера пошла в гору после того, как он в 1938 году перешел на сторону Мао, получил должность заместителя руководителя организационного отдела, подчинявшегося Лю Шаоци. Ван Мин, входивший в состав высшего руководства КПК с 1931 года, оказался полностью отстраненным от принятия важнейших решений.
Однако наиболее серьезное нововведение не так бросадось в глаза, как раздача постов, образно говоря, оно было набрано самым мелким шрифтом. Как и в предыдущие годы, в перерывах между заседаниями Политбюро право принятия решений принадлежало Секретариату ЦК. Но теперь, в случае расхождения мнений его членов, окончательное слово оставалось за Мао. Фактически это означало куда больше, чем право решающего голоса или даже право вето: даже если двое членов Секретариата будут против, Мао уже ничто не помешает навязать свою волю партии.
В военное время подобная концентрация полномочий в руках одного человека имела под собой определенные основания. Соратники Мао могли успокаивать себя тем, что носителями высшей власти в любом случае являются коллегиальные органы: Политбюро и Центральный Комитет. Суть же заключалась в том, что партия оказалась как бы под гигантским катком. Перед ним капитулировал даже Бо Гу. Единственным уцелевшим утесом высился Ван Мин, чья отчужденность служила зримым предупреждением веем потенциальным ослушникам. Наблюдая за взлетом Мао и зная, что их собственное будущее зависит от тонкостей личных взаимоотношений с ним, руководители КПК не имели никакого желания противостоять неизбежному, по их мнению, процессу.
В 1943 году Мао получил в партии такой статус, которого до него не имел ни один китайский коммунист.
Но пока его влияние распространялось лишь на подконтрольные КПК территории, весьма незначительные на просторах гигантской страны. Следующий шаг был воистину творческим: предстояло создать миф вокруг личности Мао и развить идеи, которые позволят ему в течение шести последующих лет завоевать поддержку не только партии, но и населения всего Китая.
Как и «культурная революция», начавшаяся четверть века спустя, «чжэнфэн» являл собой не просто составную часть процесса борьбы за власть. По сути, он был попыткой коренным образом изменить образ мышления людей.
Логические предпосылки кампании лежали в политике единого фронта, требовавшей от партии всемерного расширения своего влияния. В декабре 1935 года в Ваяобу Политбюро под нажимом Мао согласилось с тем, что членство в партии должно быть открыто для всех, «кто готов бороться за дело КПК — вне зависимости от социального происхождения». После возражений Коминтерна этот лозунг был без шума снят. Но на практике принцип «открытых дверей» продолжал действовать. Чтобы завоевать симпатии так называемых промежуточных классов — патриотически настроенной буржуазии, мелких и средних землевладельцев, интеллигенции, — составлявших политическую основу Гоминьдана, КПК несколько смягчила радикализм своего курса. В мартовской статье 1940 года «О новой демократии» Мао указывал, что к конечной цели партии — построению социализма — лежит еще очень долгий путь. Текущая задача, которая тоже неизбежно потребует многих лет, — это борьба с империализмом и феодализмом.
Успех политики классового сотрудничества превзошел самые смелые ожидания. К началу 40-х годов, всего через три года после инцидента на мосту Марко Поло, численность КПК увеличилась едва ли не в двадцать раз. Большинство новых членов вступали в партию из соображений патриотизма, а вовсе не по коммунистическим убеждениям.
Со всей очевидностью вставала проблема: как этот рыхлый массив превратить в спаянную железной дисциплиной политическую силу?
«Большевизация» партии в 30-е годы проходила в атмосфере страха. Поднятая им волна отвращения к идеям коммунизма оттолкнула многих и исключала всякое повторение печального опыта. К окончанию Великого похода Мао признал, что для разрешения внутрипартийных противоречий необходим другой, более гладкий путь. В 1935 году он сказал Сюй Хайдуну, что люди, вынесшие на своих плечах столь чудовищные испытания, не могут быть предателями. Предпринимались различные попытки создать новые эффективные методы типа движения «нового листа», в ходе которого члены партии, совершившие ошибки, признавались в них публично и давали клятву начать жизнь сначала. Но ответ на сложный вопрос Мао в конце концов нашел в классическом наследии прошлого.
«Если стиль жизни партии будет безукоризненно правильным, — заявил он в начале «чжэнфэна», — то за нами последует вся нация». Путь к умам людей проходит через «силу добродетельного примера», как писал Конфуций. В Цзянси, как и в годы «культурной революции», эта сила обозначалась цветом — красным. Однако в отличие от Конфуция, утверждавшего, что «народ можно заставить подчиниться, но нельзя заставить понять почему», Мао, будучи коммунистом, настаивал: «истинным героем является народ», в гуще своей порождающий революционные идеи:
«Правильное руководство исходит от масс и направлено в массы. Другими словами, требуется взять идею из народа, проанализировать ее, превратить в стройное и концентрированное учение и вернуться с ним в массы. Вот тогда они воспримут его душой и сердцем и на практике убедятся в его истинности. Затем то же самое нужно проделать еще раз, другой, третий — и так до бесконечности. Поднимаясь по этой спирали, идеи будут очищаться, обогащаться и наполняться жизненной силой».
В ходе «чжэнфэна» такой подход был осуществлен внутри самой партии. «Озарение», которого ждал Мао, должно было прийти к коммунистам по их собственной воле: «Члены партии обязаны постоянно задавать себе вопрос: почему? Им следует тщательно взвешивать любые явления и проблемы, вдумчиво проверять, соответствуют ли они реальному положению дел. Мы не можем позволить себе роскошь действовать вслепую, однако нельзя превращаться и в рабов идеи».
Такие взгляды не мешали Мао настаивать на необходимости строгого партийного единомыслия. Долгом каждого коммуниста считалось «полное подчинение центральному руководству».
Пристрастие Мао к подобным противоречиям стало отличительной чертой всей его политики. Этот дьявольски хитроумный и одновременно на редкость простой ход обеспечивал ему возможность управлять ходом любой идеологической кампании в соответствии с личными политическими нуждами. Он всегда мог изменить направление удара, вынудить реальных или воображаемых соперников полностью раскрыть свои взгляды — с тем, чтобы уже без особого труда расправиться с ними.
«Чжэнфэн» никогда и не планировался как размеренная, доброжелательная кампания. Он должен был стать решающей схваткой — не только с Ван Мином и его представлениями, но и с теми в партии, кто испытывал хотя бы внутреннее сопротивление идеям самого Мао. «Изгнать заразу и спасти страждущего» — отличный принцип, но Мао никогда не обещал, что этот процесс будет безболезненным. «Первым делом, — пояснял он, — пациент должен ощутить потрясение, шок. Ты болен! — обязан кричать ему врач. Подопечный обмирает от страха и покрывается испариной; с этого момента он встает на путь исцеления». Конфуцианские методы убеждения становятся для Мао излюбленными, но, так же как и совершенномудрые правители древности, он не забывал и о легистских способах принуждения тех, кто отказывался подчиниться его воле. Конечно, речь шла не о Ван Минс и других высших чиновниках партии, чей статус служил достаточной защитой от репрессий, — объектами нападок были, как правило, более уязвимые души, чей пример служил потом суровым назиданием остальным.
В 1942 году одним из наиболее непокорных упрямцев был в Яньани исполненный идеализма молодой литератор Ван Шивэй.
Искренность — чтобы не сказать доверчивость — являлась отличительной чертой китайских интеллектуалов на протяжении веков. Среди писателей и художников, примкнувших к партии с началом антияпонской войны, призыв Мао сомнениями проверить древние истины послужил поводом развернуть широкую дискуссию на страницах стенных газет — «дацзыбао», — носивших названия типа «Ши юй ди» («Стрела и мишень»), «Цин цибин» («Легкая кавалерия») или «Сибэй фэн» («Ветер с северо-запада»). Нечто похожее имело место двадцатью годами раньше, в ходе «Движения 4 мая».
Писательница Дин Лин опубликовала весьма резкую статью, где в самых непочтительных выражениях высмеяла лицемерие партийных чиновников в вопросе равноправия женщин. Ее коллега поэт Ай Цин с ехидной издевкой писал о том, как комиссары требовали от него превратить «стригущий лишай» в название полевого цветка. Однако наиболее болезненный удар Мао ощутил, прочитав сатирическое эссе Ван Шивэя «Дикая лилия», напечатанное партийной «Цзефан жибао» (газета «Освобождение») в марте. Ван осмелился рассказать о скрытой от посторонних глаз стороне жизни в Яньани: о «трех классах одежды и пяти сортах пищевых продуктов», полагавшихся высшим чинам партии в то время, когда «больные и раненые оставались без чашки лапши, а молодежь довольствовалась двумя чашками рисового отвара в день». Упомянул он и о плотских утехах высоких начальников, об их абсолютном равнодушии к нуждам простых коммунистов.
Даже сейчас, полвека спустя, китайцу трудно понять, расставил ли Мао сознательно западню, в которую угодил Ван Шивэй и другие, или реакция литераторов, оказалась для него полной неожиданностью.
Типичным для Мао являлось то, что он не оспаривал ни одну из гипотез. В его воспоминаниях Ван Шивэй представал то как необходимая «чжэнфэну» мишень, то в качестве его невинной жертвы, дискредитировавшей благородные политические цели. Так или иначе, случай с Ван Шивэем стал образцовым в процессе подавления политического инакомыслия. По подобной же модели строились акции устрашения творческой интеллигенции на протяжении всего последующего правления Мао и даже после его смерти.
Сценарий репрессий Мао озвучил в мае лично, на специально созванном совещании работников литературы и искусства. Сатира и критика, заявил он, абсолютно необходимы, но и писатели, и художники должны для себя решить, на чьей они стороне. Те, кто (подобно Ван Шивэю) тратит свою энергию на обличение так называемых темных сторон диктатуры пролетариата, являются «мелкобуржуазными индивидуалистами» и «трутнями в рядах настоящих революционеров». Цель искусства — служить интересам пролетарской культуры, а основная задача людей творческих профессий — стать трибунами масс, целиком отдав свою жизнь и талант священному делу революционной борьбы.
Через четыре дня над Ван Шивэем устроили показательное идеологическое судилище, которое явилось прототипом многотысячных публичных процессов 60-х. Две недели у товарищей по партии ушло на беспристрастно-суровое обсуждение его ошибок. Тон ему задал политический секретарь Мао Чэнь Бода. Он сравнил Ван Шивэя с присосавшейся к телу пиявкой, а обращался к нему не иначе, как к «зловонной куче дерьма», повод чему нашел в многозначности слогов, составлявших имя писателя. Ван Шивэю вторил Ай Цин: «Взгляды Вана насквозь реакционны, а предлагаемые им лекарства — настоящая отрава. Данный индивидуум не заслуживает высокого звания гражданина, не говоря уже о «товарище». Даже строптивая Дин Лин сочла более благоразумным осудить коллегу. Однако, согласно логике «чжэнфэна», обычного «промывания мозгов» было недостаточно. Вану предстояло пройти через процедуру публичного унижения, устроенную собратьями по перу. «Суд» над ним знаменовал начало практики коллективных трибуналов, на долгие десятилетия ставших неотъемлемой частью политики китайских коммунистов в отношении всех инакомыслящих.
Позже Ван Шивэй был исключен из Ассоциации китайских литераторов, что фактически лишало его возможности писать. «Все остальные, — вспоминал впоследствии один из участников судилища, — избавившись от этого непомерного идеологического бремени (читай: спасши свои шкуры), получили возможность вдохнуть полной грудью».
И все же Мао еще не до конца был уверен, что преподанный писателям урок пошел им на пользу. Несмотря на оказанное давление, Ван Шивэй так и не отрекся от своих убеждений, настаивая на том, что все им написанное идет исключительно во благо партии. По информации Кан Шэна, Вану симпатизировали девяносто процентов яньаньской интеллигенции. «Чжэнфэн» продолжался, его руководители прилагали отчаянные усилия для того, чтобы окончательно демонизировать личность писателя. В ходе судилища Вана уже обвинили в троцкизме, антипартийной идеологии, назвали «грязной и продажной душонкой» и уличили в том, что голова его «полна… контрреволюционного дерьма». Но при всей тяжести подобных обвинений партия рассматривала Ван Шивэя как «совершившего серьезные ошибки товарища, которого еще можно спасти». В октябре отношение к нему кардинально изменилось. Вану официально предъявили обвинение в «шпионаже в пользу Гоминьдана» и создании «антипартийной банды пятерых», которая «прокралась в ряды КПК с целью подрыва их единства». Через несколько дней его арестовали сотрудники выполнявшего функции секретной полиции общественного отдела партии и вместе с двумя сотнями других политически неблагонадежных отправили в тайное узилище КПК в Цзаоюани.
«Антипартийная банда пятерых» была чистой воды фальсификацией, а в подобных делах Кан Шэн знал толк. Ван и четверо других участников банды — две молодые супружеские пары — были едва знакомы, их связывала лишь общность либеральных взглядов. «Конспирация», — сказал тогда Кан Шэн. Даже Мао, давший добро на арест, попытался позже снять с себя всякую ответственность, объяснив происшедшее «досадной ошибкой». Впрочем, такая линия поведения была для него обычной. «Чжэнфэн» показал всей партии, что терпимость руководства имеет свои пределы, и те, кто забыл об этом, чьи дела, как объявил Мао, из разряда «заблуждений» будут переквалифицированы в «пособничество врагу», очень скоро ощутили, что на смену бархатной перчатке конфуцианства пришел острый топор логистов.
Начиная с осени 1942 года Кан Шэн получил полную свободу действий в качестве палача партии.
«Движение по проверке кадров» ставило целью очистить ряды КПК от «шпионов и вредных элементов», наличие которых объяснялось возросшей активностью секретных агентов Гоминьдана. «Шпионов у нас не меньше, чем волосков в бараньей шкуре», — говорил Мао. Как и в деле Ван Шивэя, понятие «шпион» трактовалось весьма широко. Основанием для подозрений могли служить критические высказывания, «либерализм» в отношении инакомыслящих, отсутствие энтузиазма при участии в мероприятиях партии, родственные связи с членами Гоминьдана. В декабре «движение по проверке» с благословения Мао превратилось в «движение по спасению», в ходе которого подозреваемых пытками склоняли к признаниям, чем и «спасали» их от более тяжких злодеяний. Такая практика полностью соответствовала формуле Мао «изгнать заразу и спасти страждущего», однако весьма немногие в партии приветствовали ее жестокость.
К июлю 1943 года были арестованы более тысячи «вражеских агентов», и более половины из них признали свою вину. Кан Шэн докладывал руководству КПК, что около семидесяти процентов вновь принятых «политически неблагонадежны». Из двухсот слушателей армейского училища «пособниками Гоминьдана» оказались сто семьдесят. Даже в аппарате Секретариата, средоточии политической власти Мао, у десяти из шестидесяти сотрудников обнаружились серьезные «политические проблемы». Многие коммунисты позору и пыткам предпочли добровольный уход из жизни. Около сорока тысяч человек (пять процентов от общего количества членов КПК) были исключены из партии.
Происходившее до боли напоминало развернутую Мао в 1930 году кампанию по борьбе с «АБ-туанями». Смертных приговоров, правда, выносилось теперь куда меньше, но общий принцип — признание под пыткой — сохранился без изменений.
В окружении Мао с этим были согласны многие. Вернувшись летом 1943 года из Чунцина в Яньань, Чжоу Эньлай высказал свое недоверие Кан Шэну, утверждавшему, что подпольные организации партии в гоминьдановских районах наводнены шпионами. Расследовать ситуацию поручили Жэнь Биши. Представленный им Мао доклад никогда не публиковался, однако не вызывает сомнения то, что он содержал резкую критику методов Кана, поскольку уже в августе Председатель отдал следователям общественного отдела КПК приказ умерить пыл. Двумя месяцами позже Мао распорядился: «Никаких казней и как можно меньше арестов — вот какой политики мы должны придерживаться». На этом «движение по спасению» закончилось. В декабре 1943-го, через год после его начала, выяснилось, что девяносто процентов арестованных были ни в чем не повинны и подлежали реабилитации. Многие, к сожалению, посмертной.
Тот факт, что «движение по спасению» вышло из русла и превратилось в шквал репрессий, является весьма примечательной характеристикой руководящего стиля Мао.
Одной из объективных предпосылок этого, как и в Футяни, было усилившееся противодействие националистов. Но еще более значимым являлось убеждение Мао в том, что лидер не имеет права казаться мягким. В 1943 году, накануне своего пятидесятилетия, Мао был уже далеко не новичок во власти. Неудачи 20-х — начала 30-х годов научили его: в политике, как и на войне, противник должен быть уничтожен, поскольку, раненный, он когда-нибудь встанет на ноги и продолжит борьбу. Это вовсе не означало возврата к старой и уже дискредитировавшей себя политике «беспощадных ударов», вину за которую Мао возложил на Ван Мина. Однако методы убеждения оказывались куда более эффективными, если накладывались на чувство страха убеждаемого. Революция — это не званый ужин.
Жертвой столь двойственной позиции Мао и стал Ван Шивэй.
После его ареста Мао отдал приказ: Вана не убивать, но и не выпускать на свободу. Писатель остался в заключении — «молодой человек со смертельно серым лицом, который говорит так, будто читает, водя пальцем по строкам». Он служил живым предостережением тем, кто позволит себе усомниться в правильности указанного Председателем пути.
Весной 1947 года, когда коммунисты ушли из Яньани, Хэ Лун был по-прежнему командиром одной из воинских частей. Многие европейские исследователи обычно представляли его Робин Гудом Красной армии, сорвиголовой и романтиком, ненавидевшим богачей и заботившемся о бедняках. В реальности же Хэ Лун, подобно другим генералам, был весьма жестким, крутого нрава военачальником. Такие, как он, презирали интеллигентов типа Ван Шивэя — вздыхавших о свободе литераторов в то время, как бойцы проливали свою кровь. Ранним весенним утром в деревеньке на берегу Хуанхэ Ван Шивэю по приказу Хэ Луна отрубили голову. Когда Мао узнал об этом, он поджал губы и не проронил ни слова.
Превращение Мао в верховного вождя партии сопровождалось ускоренным ростом культа его личности. Уже в конце 20-х годов деревенские жители юга Китая, говорившие на кантонском диалекте, слагали мифы о всемогущем главаре бандитской шайки Мо Такчунс, за которым безуспешно охотились власти. Но решение сделать из него глашатая китайского коммунизма в глазах всей нации окончательно сформировалось после публикации книги Эдгара Сноу «Красная звезда над Китаем». В предисловии к ней Сноу написал, что Мао отмечен печатью «высокого предназначения».
Эту же печать ощущал на себе и сам Мао. Зимой 1935 года в стихотворении, посвященном картинам природы северных районов Шэньси, Мао говорил о своих устремлениях. Начинал он так:
Панцирь льда покрывает безбрежные дали,
Вихри снега метут по закованной в броню земле…
В змей серебряных пляске гор хребты закружились,
Белоснежные исполины отвечают на вызов небес.
Далее следовали его размышления о великих правителях древности, перед чьими глазами стоял тот же пейзаж, — об основателях династий Цинь, Хань, Тан и Сун, о великом Чингисхане. Все они достигли вершин могущества, писал Мао, и все превратились в прах. «Истинного героя, — говорил он, — можно найти только в современности».
От такого сравнения захватывало дух.
В то время когда вся Красная армия едва насчитывала несколько тысяч голодных и плохо вооруженных бойцов, Мао уже видел себя провозвестником новой, коммунистической эры и был вполне готов возложить на свою голову венец легендарных завоевателей прошлого.
К окончанию Великого похода в нем окрепло ощущение собственной неординарности. Мао начал сознавать, что судьба приготовила ему нечто исключительное. При наличии соответствующих условий до культа вождя оставалось сделать лишь один шаг.
В июне 1937 года новый печатный орган КПК газета «Цзефан» («Освобождение») впервые опубликовала его портрет. Это был отпечаток вырезанной в дереве гравюры, на которой лицо Мао озаряли лучи восходящего солнца. В Китае такой мотив традиционно ассоциировался с богоподобным императором. Через полгода в Шанхае вышел первый сборник его трудов. Летом 1938-го появилась еще одна веха: Линь Бяо, верный его наперсник, написал о своем «гениальном руководителе», и эта метафора на протяжении последующих лет стала настолько избитой, что от нее тошнило и самого Мао.
Произошли определенные перемены и в его взаимоотношениях с окружающими.
В самом начале яньаньского периода гости с Запада были очарованы спартанской обстановкой и простотой царивших в лагере коммунистов нравов. Мао тогда мог без всяких церемоний зайти к соседу поужинать или скоротать вечер за игрой в карты. «Постепенно у нас зарождалось, — писал впоследствии Отто Браун, — то, что сейчас назвали бы «светской жизнью». По субботам устраивали танцы, которые Мао — несмотря на ремарку Агнес Смедли «он совсем не чувствует ритма» — чрезвычайно любил, поскольку всегда наслаждался женским обществом. Американский коммунист Сидней Риттенберг вспоминал об одном из таких вечеров:
«Я остановился у двери, из-за которой доносились низкие звуки контрабаса, пары скрипок, кларнета и, по-видимому, саксофона… Внезапно дверь распахнулась, и я смог заглянуть внутрь. Прямо напротив себя, у стены, я увидел портрет Председателя Мао — в полный рост. Я сразу же узнал его высокий лоб, брови и маленький, почти женский рот. В дверном проеме на фоне белой стены его львиная голова выглядела сурово, чуть ли не устрашающе. Зрелище длилось всего мгновение. Музыканты заиграли фокстрот, портрет ожил, подал руку партнерше и заскользил по полу».
За фасадом неприступности, в ненавязчивой, американизированной, как ее описывал один из европейцев, атмосфере громкого смеха и дружеских похлопываний по спине формировался новый партийный ритуал совместного отдыха высших чиновников.
Весной 1938 года Виолетта Кресси-Маркс, одна из представительниц поколения неустрашимых женщин-исследователей, которая провела промежуток между двумя мировыми войнами в путешествиях по Востоку, описывала, как у ворот резиденции Мао в Фэнхуаншани ее встретил боец с ручным пулеметом, другой же стоял у входа в дом, вооруженный «самой огромной обнаженной саблей из всех мной когда-либо виденных». Ушли в прошлое те дни, когда в Цзинганшани или даже в Жуйцзинс Мао и другие высшие руководители партии делили кров с простыми крестьянами. Повсюду утверждался явственный иерархический стиль. Теперь уже не Мао шел к кому-то за советом — визитеры приходили к нему сами. Ближе к лету того же года он реквизировал единственный в городе автомобиль «скорой помощи», дар Нью-Йоркской ассоциации китайских прачечных, чтобы превратить его в свою личную машину. Остальные члены Политбюро продолжали ходить пешком.
Немногие в партии приветствовали избыток превосходных степеней — «самый находчивый», «наиболее квалифицированный», «талантливейший», «авторитетнейший», — которые все чаще звучали в адрес Мао. Лю Шаоци, его преданный и последовательный сторонник, был вынужден даже обратиться к коллегам с осторожным предупреждением: «Мы не должны пропагандировать слепое подчинение, нельзя творить себе кумиров».
Но в ноябре 1942 года из далекой Европы пришла весть, заставившая партию забыть о последних сомнениях. Сталинградская битва, которую Мао назвал «красным Верденом», повернувшая ход войны и сделавшая неизбежным разгром Германии и ее союзников, приблизила неотвратимый момент возобновления борьбы между КПК и Гоминьданом.
10 марта 1943 года выходит в свет книга Чан Кайши «Судьба Китая», в которой автор заявил о своих претензиях на верховную власть в стране. Буквально через несколько дней Мао стал Председателем Политбюро и, следовательно, руководителем всей партии. «Судьба Китая» стала обязательным учебным пособием в школах и университетах. «Красные зоны» своей Библией сделали труды Мао по китаизации марксизма.
Два месяца спустя, после того как Сталин в знак благодарности за помощь своих западных союзников распустил Коминтерн, позиции Мао еще более упрочились. Теперь КПК и в теории, и на практике превратилась в независимую политическую партию.
Отбросивший в сторону все колебания Лю Шаоци в июле зажег огни настоящей феерии преклонения перед Председателем. В хвалебной и почти агиографической статье он утверждал, что единственный способ избежать повторения тягчайших ошибок — это «обеспечить всеобъемлющее руководство делами партии со стороны товарища Мао Цзэдуна». Статья стала сигналом, по которому в хор безудержного славословия влились голоса всех членов Политбюро, включая Чжоу Эньлая и Чжу Дэ. Двое американских журналистов, Теодор Уайт и Аннсли Якоби, посетившие Яньань несколькими месяцами позже, сообщили своим редакциям, что Мао «вознесен на вершину всеобщего поклонения» и стал объектом «слащавых до отвращения панегириков». Еще более их поразило поведение коллег Мао, «людей, занимавших далеко не последние посты, которые превозносили его многословные речи так, что складывалось впечатление, будто они испили из источника всеобщей истины».
Это было время, когда впервые в употребление вошел термин «идеи Мао Цзэдуна» («Мао Цзэдун сысян»), когда начали печататься сборники его «Избранных трудов». Тогда же в первый раз прозвучал гимн «Алеет Восток»:
Алеет Восток, поднимается солнце,
В Китае родился Мао Цзэдун.
Он — борец за счастье народа,
Он — великий спаситель страны.
Со стен общественных зданий в городах и деревнях всей «красной зоны» на прохожих смотрел портрет Мао, его именем назывались школы: «Школа молодых партийных кадров имени Мао Цзэдуна» в Яньани, «Школа имени Мао» в Шаньдуне. Детей с пеленок учили распевать: «Мы — послушные ученики Председателя Мао».
Зимой следующего года в ЦК нескончаемым потоком пошли письма героев труда, в которых Мао называли взошедшей над страной «спасительной звездой», что в сознании китайцев напрямую ассоциировалось с Небом, оказывающим покровительство верховному правителю. Весной 1944 года Мао, как императора, пригласили бросить в землю первые зернышки проса, и он проложил на поле символическую борозду.
Отсутствовала лишь одна составляющая.
На протяжении всей (или долгой) истории Китая подведение итогов правления предыдущей династии всегда служило политической основой передачи власти представителю новой. Дополнительным примером для Мао являлось правление Сталина в России. Одним из первых актов кремлевского горца после «Великой чистки» стало издание в 1938 году его собственной версии истории партии — «Краткого курса истории ВКП(б)». Через год книга была переведена на китайский язык и подлежала обязательному изучению членами КПК. Несколько позже целые ее страницы использовались в качестве «текстов для проработки» в ходе «чжэнфэна». Этот факт не обошли своим вниманием коллеги Мао.
Но пока он еще не подошел вплотную к трудному процессу «систематизации истории партии», как это тогда деликатно называлось.
Проблема заключалась в том, что Мао, как Сталин и как все правители Китая, органически не переносил соперников. Ему было недостаточно того, что прежние лидеры, Чэнь Дусю и Ли Лисань, уже были дискредитированы. Его не утешало то, что политическая линия Ван Мина и Бо Гу была признана вредной и отвергнута. Искоренение несогласных с его точкой зрения взглядов должно было быть полным и окончательным. История Китая изобиловала примерами подобного рода. Цяньлун, великий император династии Цин, еще в XVIII веке осуществил поразительную по жестокости кампанию истребления еретиков, не оставив от их учения камня на камне. Мао инстинктивно ощущал, что его власть не сможет быть незыблемой и беспрекословной без того, чтобы все его потенциальные соперники и высшие чины партии не признались бы публично в своих прошлых ошибках.
Прошло еще полтора года, прежде чем он начал верить в то, что руки его прочно удерживают штурвал.
С конца 1943 по весну 1944 года ближайший соратник Мао Лю Шаоци проводил неустанные разоблачения пагубного курса, принятого 4-м пленумом ЦК, который привел к руководству партией Ван Мина. Каждый, кто был связан с ним по роду своей деятельности — начиная от Чжоу Эньлая и Чжан Вэньтяня, — обязан был покаяться и выслушать нелицеприятную критику своих товарищей.
Для Чжоу эта процедура представляла особые мучения. Мао по крайней мере дважды лично обрушивался на него с нападками, обвиняя в недостатке принципиальности и готовности пойти на поводу у более сильной партийной группировки. В Цзянси Чжоу примкнул к «возвращенцам», а после 1937 года стал поддерживать Ван Мина. Сейчас Мао решил, что пришло время преподать Чжоу урок[58]. От Жэнь Биши, одного из самых надежных помощников Председателя, потребовали осудить сам факт его знакомства с Ван Мином. Кан Шэну поставили в вину ошибки в руководстве «движением по спасению» — так же, впрочем, как и его предшественнику Дэн Фа, архитектору кровавой чистки в Фуцзяни. За исключением отсутствовавших Ван Цзясяна (в то время он находился в Москве) и Ван Мина (был болен) каждый чиновник должен был покаяться и принести клятву верности идеям Мао Цзэдуна. Эта процедура не коснулась лишь Лю Шаоци, ставшего на сторону Мао еще в незапамятные времена.
В апреле 1944 года, заставив оппозицию смолкнуть, Мао был уже готов остановить шабаш самобичевания. Ван Мин и Бо Гу, заявил он, не понесут за свои антипартийные ошибки никакого наказания — в отличие от старых большевиков на родине вождя мировой революции.
На какое-то время в КПК воцарился мир.
Через некоторое время на совещании кадровых работников партии Мао сдержанно извинился за «излишнюю жесткость» в ходе «движения по спасению» и в знак искупления своей вины отвесил собравшимся поклон. Однако он недооценил глубину ненависти, вызванной в душах коммунистов этой кампанией: для того чтобы аудитория взорвалась аплодисментами прощения, ему пришлось поклониться еще два раза.
В заново переписанной истории КПК борьба Мао против «ошибочных взглядов» Чэнь Дусю, Цюй Цюбо, Ли Лисаня и Ван Мина, равно как и его триумфальная победа в 1935 году представали в виде единого и непрерывного процесса. Созданный таким образом миф дожил до 70-х, и, возможно, дольше: если Председатель всегда был прав в прошлом, то как он сможет оказаться неправым в будущем?
До того как ЦК КПК в апреле 1945-го одобрил подтверждающее этот тезис «Решение по некоторым вопросам истории нашей партии», прошел ровно год. Документ редактировался четырнадцать раз, так как почти каждый сановник захотел внести собственную интерпретацию тех событий, непосредственным участником которых он являлся. Многие моменты оказались настолько спорными, что планировавшееся на 7-м съезде их обсуждение было перенесено на предстоящий пленум, направить ход которого в нужное русло было намного проще, чем переубедить делегатов съезда. В целях сохранения единства Бо Гу ввели в состав комиссии по подготовке проекта, что само по себе означало его согласие с критикой в свой адрес. Ван Мина также удалось убедить обратиться в Центральный Комитет с покаянным письмом. Как и предполагалось, 7-й съезд КПК прошел в обстановке полного согласия и нерушимого единства партийных рядов. По настоянию Мао Бо Гу и Ван Мин были переизбраны в состав ЦК, хотя оба и значились в самом конце списка. Сохранил свое членство и обвиненный когда-то в левацком уклоне Ли Лисань — на протяжении последних пятнадцати лет он жил в СССР, всеми забытый, и о съезде партии даже не подозревал.
Мао Цзэдун на съезде стал уже Председателем всей партии, а не только лишь Политбюро и Секретариата ее Центрального Комитета. Пост второго человека в КПК удерживал за собой Лю Шаоци, его объявили наиболее вероятным преемником Мао. Третьим оказал Чжоу Эньлай, хотя, чтобы напомнить старому сопернику об ошибках прошлого, его имя Мао внес в список членов ЦК едва ли не последним: пусть не забывает, что нынешним постом он обязан Председателю, а не поддержке своих сторонников. Четвертым назван Чжу Дэ, пятым — Жэнь Биши.
По завершении работы съезда Мао получил в свое распоряжение тот сплав харизмы, политической и идеологической власти, ради обладания которым он, начиная с Цзуньи, не жалел титанических усилий. На протяжении прошедших лет наиболее внимательные из его гостей подспудно ощущали назревающие перемены. В 1939 году Эдгар Сноу нашел Мао пребывавшим в состоянии почти отрешенной безмятежности, Эванс Карлсон увидел его глубоко погруженным в мысли, но удачнее всех подметил Сидней Риттенберг. «В компании Чжоу, — писал он, — я чувствовал себя, как с другом. В присутствии Мао я сидел рядом с Историей».
В Европе к лету 1944 года на стороне сил союзников был уже неоспоримый военный перевес. Капитулировала Италия, в Нормандии высадились войска США и Великобритании. С востока непобедимые германские дивизии теснила разжавшаяся наконец стальная пружина Советской армии. Конвульсивные попытки изменить ход войны в Азии предпринимала Япония. Ее наступление в Китае еще продолжалось, однако на оставшейся части тихоокеанского театра боевых действий гордые воины микадо терпели поражение за поражением. Когда верховное командование в Токио только начинало задумываться о немыслимом — о непосредственной обороне родных островов, — Сталин и Рузвельт уже строили планы послевоенного устройства мира.
22 июля 1944 года над Яньанью появился самолет с опознавательными знаками ВВС США. Он стал причиной потрясения, сравнимого разве что с прилетом сюда Ван Мина. Посадка пилоту явно не удалась: левое колесо шасси чиркнуло по неровной земле в нескольких метрах от посадочной полосы. Маленькую машину резко накренило, а сорвавшийся от удара лопасти о землю пропеллер пропорол фюзеляж. К счастью, самолет не загорелся.
Вот таким оказалось начало так называемой миссии Дикси — первой и до начала 70-х годов последней попытки Америки установить официальные связи с китайскими коммунистами. Благодарение Богу, никто из членов миссии не пострадал, и после кратких приветственных слов Чжоу Эньлай отвез небольшую группу американцев в предназначенный для них особняк. Общение завязалось сразу по прибытии на место: хозяевам пришлось то и дело повторять, что при необходимости задать вопрос или обратиться с просьбой гостям вместо пренебрежительного «бой!» необходимо вежливо позвать «чжаодайюаня» — «ответственного за гостеприимство» дежурного. Для членов партии это была первая почти дипломатическая встреча с представителями Запада и явными некоммунистами. Тон ей задал сам Мао, приказав накануне в редакции «Цзефан жибао» украсить заголовок очередного номера газеты радушной фразой «Добро пожаловать, друзья!». Его и других руководителей американцы в ответ пригласили на просмотр нескольких голливудских мюзиклов и фильмов с участием Чарли Чаплина, которые на время заменили субботние танцы.
Решение направить «миссию наблюдателей», как официально представились прибывшие, было частью трехсторонней договоренности между Рузвельтом, Сталиным и Чан Кайши, причем каждая из сторон рассчитывала добиться преимуществ за счет двух других.
Американцев приводила в отчаяние неспособность продажного и стремительно терявшего популярность режима генералиссимуса вести сколь-нибудь эффективные боевые действия. Они настаивали на прекращении вражды между Гоминьданом и коммунистами с целью скорейшего разгрома общего врага.
Опасаясь возникновения в Китае протектората США, Сталин стремился сохранить с правительством националистов договорные отношения, которые гарантировали бы нейтралитет восточного соседа в гипотетическом конфликте среди великих держав. Кроме того, ему было необходимо добиться признания «особых интересов» России в Маньчжурии — речь шла о КВЖД и военно-морских базах на побережье. Перспектива урегулирования раздоров между КПК и Гоминьданом Сталина полностью устраивала.
Генералиссимус Чан Кайши упрямо противился любым переговорам с коммунистами, однако давление Вашингтона и Москвы вынудило его сдаться. 7 ноября 1944 года личный посланник президента Рузвельта генерал-майор Патрик Дж. Хэрли вылетел в Яньань для посредничества при выработке условий будущих переговоров.
В правительстве США никому и в голову не пришло предупредить руководство КПК о бравом военном, уже находившемся в пути. Когда самолет США, еженедельно доставлявший миссии Дикси продовольствие из Чунцина, совершил посадку, то волею случая оказавшийся на аэродроме Чжоу Эньлай был поражен, увидев сходящего по трапу «высокого, седовласого, исключительно красивого мужчину в превосходно сшитой военной форме с таким количеством орденских планок, которых хватило бы на все войны с участием США». Узнав, кем является высокий гость, Чжоу бросился к Мао Цзэдуну, отдавшему распоряжение срочно выслать навстречу прибывшему кавалерийскую роту в качестве почетного эскорта. Но главные сюрпризы того дня еще ждали своей очереди. Сирота из Оклахомы, Патрик Дж. Хэрли, сколотивший миллионное состояние на сделках с нефтью, являл собою живое воплощение американского капитализма, был тщеславен как индюк и обожал позировать перед фотокамерами. Позже члены миссии вспоминали, что, приняв от них рапорт, «генерал горделиво выпрямил свою внушительную фигуру, набрал полную грудь воздуха, взмахнул фуражкой и огласил безмолвную равнину Северного Китая воинственным индейским «яхуу-у-у», от которого в жилах стыла кровь». Мао и Чжу Дэ онемели от изумления.
Трехдневный визит Хэрли явился свидетельством полного непонимания Китая, что было характерным для политики США вплоть до прихода в Белый дом через четверть века Ричарда Никсона.
Хэрли вручил Мао лично им составленный проект соглашения, полный звучных фраз о «создании правительства из народа, для народа и самим народом». Генерал был абсолютно убежден, что если документ подпишут коммунисты, то под давлением Вашингтона Чан Кайши не останется ничего иного, как сделать то же самое. Он ошибался. Весьма скоро генералиссимус дал ясно понять, что не собирается принимать выдвинутые Хэрли условия: легализацию Коммунистической партии и равноправные отношения между Красной армией и вооруженными силами националистов. Еще менее устраивала его позиция Мао, который настаивал на создании коалиционного правительства. Чисто военная прямолинейность Хэрли была для Чан Кайши тем более непереносимой, что американец публично заявил в Яньани: «Предложения Мао Цзэдуна разумны и справедливы. Окончательный вариант проекта мы подписываем с верой в будущее».
Через две недели переговоры зашли в тупик. Когда руководитель миссии Дикси полковник Дэвид Баррет попытался в декабре сдвинуть их с мертвой точки, Мао обрушил на него поток упреков:
«Генерал Хэрли прибыл в Яньань, чтобы узнать, на каких условиях КПК согласится сотрудничать с Гоминьданом. Мы выдвинули пять пунктов, и генерал нашел их разумными и справедливыми. Чаи Кайши не согласился с нашими предложениями, и теперь США прямо просят нас принять требования Гоминьдана, для чего партии потребуется пожертвовать своей независимостью. Такое нам трудно понять… Если Америка намерена продолжать поддержку прогнившего режима — это ее право… КПК — не Гоминьдан. Мы не нуждаемся ни в чьей поддержке. Компартия твердо стоит на ногах и предпочитает оставаться свободной».
Позиция Мао, как докладывал в Вашингтон Баррет, была «до косности неподатливой», несколько раз он впадал в откровенную ярость: «Он кричал и размахивал руками: мы не пойдем ни на какие уступки! Чан — подонок! Будь он здесь, я бы бросил ему эти слова в лицо! Спокойный и рассудительный Чжоу Эньлай поддержал Мао. Беседа оставила у меня ощущение, что я имел дело с двумя умными, жесткими лидерами, абсолютно уверенными в своей силе».
Именно на это и рассчитывал Мао. Но выводы Баррета были слишком лестными для коммунистов. В конце 1944 года Красная армия насчитывала семьсот тысяч человек и контролировала территорию с населением около девяноста миллионов. У Чан Кайши имелось полтора миллиона солдат, которые держали в повиновении двести миллионов жителей. «Силы Гоминьдана представляют значительную опасность», — сказал Мао несколько месяцев спустя.
На этом фоне миротворческие потуги Хэрли, пусть и неуклюжие, оказали Мао великую услугу. Чан Кайши увяз в дискуссиях, которые способствовали законному признанию права КПК на существование. Не считаться с этим для Чан Кайши означало настроить против себя не только США, но и тех своих соотечественников, кто поддерживал Гоминьдан скорее по патриотическим, нежели по политическим мотивам.
Длительные размышления американского правительства дали Мао возможность мягко отретушировать образ КПК в глазах мировой общественности. Приезжавших вслед за «миссией Дикси» в Яньань иностранных гостей он смог убедить в том, что китайские коммунисты представляют собой партию умеренных, объединившую в основном сторонников аграрных реформ. Шестью месяцами ранее ему помог в этом Сталин, заявивший послу США в Москве Авереллу Гарриману, что Мао и его соратники «настоящие патриоты, но липовые коммунисты», поскольку с «марксизмом-ленинизмом у них плохо». По сути дела, его утверждение было недалеко от истины, так как «новая демократическая платформа» Мао базировалась на том, что ближайшей целью КПК являлось не построение социализма по советскому образцу, но создание «общества со смешанной экономикой». После визита Хэрли позиция КПК стала еще более проамериканской. Мао даже начал рассуждать, не «будет ли правильнее называть себя демократической партией» — без всякого упоминания о коммунизме. Он считал США «самой подходящей страной» из тех, кто в состоянии помочь Китаю в деле модернизации, и даже испугал американского корреспондента вопросом, не согласится ли «Сирс энд Роубек»[59] на открытие своих почтовых филиалов в Китае.
Вряд ли слова Мао были искренними, но пропагандистский заряд в них был заложен мощный. В январе 1945 года китайские коммунисты вступили в тайные контакты с Госдепартаментом, пытаясь выяснить его отношение к возможности встречи Мао и Чжоу Эньлая с Франклином Рузвельтом в Вашингтоне. Претензии Чан Кайши на то, что в Китае он является единственным, с кем уважающие себя западные правительства могут иметь дело, оказались несостоятельными. США, надеялся Мао, сохранят свой нейтралитет в конфликте между коммунистами и Гоминьданом. После провала миссии Хэрли обострение этого конфликта стало неизбежным.
Все карты смешала начавшаяся месяцем позже Ялтинская конференция[60].
Рузвельт и Сталин согласились рассматривать режим Чан Кайши в качестве буфера между странами Тихоокеанского бассейна — зоной влияния США, и северо-восточной оконечностью азиатского континента, где сильны были позиции Советского Союза. Частью сделки стало обещание Сталина (Мао не мог и подозревать об этом) не оказывать поддержки КПК в ее конфликте с правительством националистов. В соответствии с договоренностью обе стороны начали оказывать давление на своих «подопечных», подталкивая их к вступлению в коалицию.
Мао сделал вид, что согласился. В докладе на 7-м съезде партии он представил детальную стратегию мирного захвата власти. Но полностью скрыть свой скептицизм ему не удалось. В тот же день он обратился к делегатам со сбивчивой, неподготовленной речью, где назвал Чан Кайши «хулиганом» и человеком, «забывшим умыться»:
«Наша позиция была и остается одной: мы предлагаем ему взять кусок мыла, привести себя в порядок (то есть заняться реформами) и не порезаться при бритье. Но чем человек старше, тем труднее ему избавиться от своих привычек… И все-таки мы говорим: если ты умоешься, мы сможем пожениться — ведь мы так любим друг друга… Необходимо помнить об одном: нам нужно крепить оборону. Если на нас нападут, мы должны быстро, решительно и окончательно разгромить противника».
Съезд принял решение увеличить Красную армию с девятисот тысяч (в июле 1945 года) до одного миллиона человек, начать подготовку к акциям гражданского неповиновения в городах и перейти от партизанских вылазок к тактике мобильных военных действий. Шифротелеграммами Мао предупреждал военачальников о приближающемся возобновлении гражданской войны. Оставшееся время следовало посвятить тщательнейшей к ней подготовке.
Через три месяца Советский Союз объявил войну Японии. На следующий день, 10 августа, Чжу Дэ приказал Красной армии начать прием сложивших оружие японцев. Тогда Чан Кайши предложил командирам Квантунской армии сдаваться только частям националистов. Мао немедленно обратился за поддержкой к Сталину. Реакция Кремля прозвучала как удар грома. 15 августа, всего за несколько часов до капитуляции Японии, министр иностранных дел правительства националистов Ван Шицзе и Вячеслав Молотов подписали договор о союзнических отношениях.
Для Мао это вероломство Сталина было уже вторым. Впервые «отец народов» подвел его в 1936 году, когда потребовал освободить Чан Кайши из-под ареста в Сиани. Сейчас вновь советский лидер в угоду собственным планам пожертвовал интересами КПК. О переговорах между Гоминьданом и Москвой Мао было известно, но он ничего не знал про договоренности, достигнутые в Ялте. Теперь картина прояснилась: в случае гражданской войны партия будет предоставлена сама себе.
Чтобы внести изменения в свою политику, КПК хватило одной ночи. О критике Гоминьдана или США никто уже и не помышлял. В долгий ящик отправились планы подготовки городских восстаний. Красная армия помогала экспедиционным войскам США разоружать японские формирования. 28 августа на борту самолета американских ВВС в сопровождении генерала Хэрли Мао полетел в Чунцин, чтобы начать мирные переговоры с Гоминьданом. Вместо себя он оставил Лю Шаоци. Корреспондент ТАСС в Яньани Петр Владимиров записал в своем дневнике, что к самолету Мао «шел как на казнь…».
Схватка ему предстояла в высшей степени непростая. За спиной Чан Кайши ощущал твердую поддержку Америки и благожелательный нейтралитет СССР. В ходе переговоров гоминьдановские части имели возможность медленно занимать оставляемые японцами районы, Красная армия туда не допускалась. В случае любого вмешательства Чан Кайши мог обвинить коммунистов в нарушении договоренностей и перейти к активным военным действиям.
Последняя встреча Чан Кайши и Мао произошла в Кантоне, девятнадцатью годами ранее, когда Мао возглавлял там Институт крестьянского движения. С тех пор оба сильно изменились: на фотографиях Мао одет в мешковатые синие штаны и такой же френч со стоячим «суньятсеновским» воротником, из-под светло-серого тропического шлема свисают длинные, неопрятные волосы. Генералиссимус безукоризненно причесан, на нем свсжсвыглаженная военная форма. Столь же разительно отличие и их взглядов. Сходство лишь в одном: оба ненавидят и презирают друг друга. В глазах Чан Кайши Мао — предатель. Если оставить безнаказанным сго, то кто же тогда сохранит лояльность правительству? Особую досаду вызывало то, что, согласившись на переговоры, Чан Кайши как бы уравнивал Мао с собой — для коммунистов одно это было уже победой.
За шесть недель переговоров лицом к лицу они встречались четыре раза. В подписанном меморандуме оба обещали «приложить все силы для предотвращения гражданской войны», с целью обсуждения новой конституции Чан обязался созвать общепартийную политическую конференцию. Иных соглашений достичь не удалось из-за отказа Мао пойти на предварительные условия, в соответствии с которыми КПК должна была отдать Красную армию и местные органы управления под контроль Гоминьдана.
Однако более важной сейчас представляется произошедшая во время переговоров перемена в международной обстановке.
В августе, перед началом встречи в Чунцине, СССР и США полностью соблюдали положения договоренности о невмешательстве во внутренние дела Китая. Но уже к октябрю, когда переговоры закончились, на северо-восточном побережье страны начали высадку пятьдесят тысяч американских пехотинцев, ставивших целью под предлогом разоружения японской армии занять Пекин, Тяньцзинь и другие главные города — чтобы не дать возможности войти в них частям Советской армии, уже продвигавшимся на юг по просторам Маньчжурии. Через восемь месяцев после окончания Ялтинской конференции идея китайского буфера начала терять всякое конкретное наполнение. Тлевшие в Европе искры холодной войны относило все дальше на восток.
Маньчжурия превращалась в арену столкновения интересов двух новых соперников.
14 ноября вооруженные отряды националистов при поддержке морской пехоты США атаковали части Красной армии, защищавшие Шаньхайгуань, важный стратегический пункт на восточной оконечности Великой китайской стены, державший под контролем основные пути сообщения центральных районов страны с севером. Шестью днями позже Линь Бяо сообщил, что Красная армия оставила город и вернуть его нет никакой возможности. Сложившаяся ситуация чуть ли не в деталях повторяла летнюю. Обе стороны стояли на грани полномасштабной гражданской войны.
В этот момент Сталин еще раз выбил почву из-под ног коммунистов.
Перед ним стояла задача любыми мерами ослабить напряжение, возраставшее в отношениях между СССР и США на протяжении двух предшествовавших месяцев. Сейчас, решил Сталин, представился удобный случай продемонстрировать Америке добрую волю России — за счет КПК. Военачальники Советской армии получили приказ проинформировать китайских коллег о том, что в течение недели они должны вывести свои войска из важнейших городов. «Если вы не уйдете, — предупредил советский генерал уполномоченного представителя КПК в северных районах страны Пэн Чжэня, — мы заставим вас это сделать танками». Красноармейским саперам, минировавшим железные дороги с целью помешать продвижению частей Гоминьдана, было приказано прекратить все работы.
К этому времени КПК уже знала, насколько она может полагаться на Москву. Но и при этом удар ей был нанесен сильнейший. Обычно невозмутимый Пэн взорвался: «Армия одной коммунистической партии посылает танки против армии другой! Такого еще не бывало!» Но что китайским коммунистам оставалось делать? В августе они могли лишь подчиниться.
Мао в тех событиях почти не принимал участия — у него опять разыгралась неврастения.
Впервые после 1924 года политическое чутье изменило ему. Он не знал, каким будет его следующий шаг.
Обретя летом всю полноту власти в партии и став в ней почти божеством, освободившись от всякого контроля со стороны Москвы, Мао вдруг почувствовал себя беспомощным — его руки и ноги оказались прочно связанными интересами великих держав. Августовский договор Сталина с Чан Кайши предотвратил возобновление гражданской войны, к которой Мао уже был психологически готов. На встрече в Чунцине он предстал перед генералиссимусом политически голым. Единственное, что оставалось возможным, — это борьба с Гоминьданом. Ожидать поддержки Советским Союзом неприемлемого для его руководства курса являлось попросту бессмысленным.
Пока Мао пребывал в жесточайшей депрессии, работой Центрального Комитета продолжал управлять Лю Шаоци. Записавшимся на прием к Председателю говорили, что он находится на отдыхе. «Весь ноябрь, — вспоминал Ши Чжэ, переводчик Мао, — мы изо дня в день видели его лежащим в прострации на кровати. Руки и ноги Мао конвульсивно подергивались, он был постоянно мокрым от пота и все время просил нас сменить покрывавшее голову полотенце. Это не помогало. Врачи говорили, что они бессильны».
К жизни Мао Цзэдуна вернул не кто иной, как президент США Гарри Трумэн.
Конгресс США все сильнее беспокоила проблема морских пехотинцев, которые, казалось, вот-вот с головой увязнут в чужой гражданской войне. 27 ноября, после того как конгрессмены потребовали от правительства США вывода американских солдат из Китая, Хэрли подал в отставку. На его место Гарри Трумэн назначил генерала Джорджа Маршалла, автора легендарного плана помощи послевоенной Европе. Новая политика Маршалла преследовала две основные цели: прекращение огня между Красной армией и войсками националистов и вытеснение из Маньчжурии советских частей.
Когда информация об этом достигла Яньани, в глазах Мао впервые загорелся лучик надежды. Если американцам так хочется мира в Китае, то они должны будут остановить наступление Чан Кайши на позиции коммунистов.
21 декабря Маршалл прибыл в Чунцин. За десять дней ему удалось заставить обе стороны вновь сесть за стол мирных переговоров. В соответствии с полученными от Мао инструкциями Чжоу Эньлай согласился с принципиальным условием Гоминьдана: войска националистов получали право свободного прохода в освобождаемые Советской армией районы Маньчжурии и продолжали самостоятельно разоружать капитулировавших японцев на юге. 10 января 1946 года подписали соглашение о прекращении огня; в силу оно вступило тремя днями позже. Тем временем Чан Кайши созвал политическую консультативную конференцию, которая должна была сыграть роль фигового листа и придать правительству националистов видимость демократически избранного органа власти. Однако вместо этого немыслимый ранее единый блок коммунистов, умеренных гоминьдановцев и представителей третьих партий принял резолюцию, призывавшую к выборам национальной ассамблеи и участию членов КПК в работе коалиционного правительства, где Гоминьдану было отведено не более половины министерских портфелей.
Мао пришел в восторг: миссия Джорджа Маршалла лишний раз подтвердила безошибочность его интуиции! От войны маятник вновь качнулся в сторону политической борьбы. В февральской директиве 1946 года Мао подчеркивал: «Очень скоро наша партия войдет в состав правительства». О войне можно забыть. Теперь, говорил Мао, главная задача КПК заключалась в том, чтобы избавиться от синдрома «закрытых дверей», заставлявшего многих товарищей «сомневаться в том, что настала новая эра — эра мира и демократии».
Вечером того же дня Мао устроил банкет в честь Джона Родерика, журналиста Ассошиэйтед Пресс, первого иностранного репортера, которого он видел за долгие месяцы. Придя в прекрасное расположение духа, Мао без устали превозносил Трумэна, чьи инициативы «внесли огромный вклад в дело укрепления китайско-американской дружбы». Родерика поразило магнетическое воздействие Мао на окружающих, его «уверенная, авторитетная и едва ли не высокомерная манера держаться». Такая личность, подумал американец, обратит на себя внимание в любой толпе, его окружает та же аура власти, что «исходила от Александра Македонского, Наполеона и Ленина».
Увы, «закрытые двери» так и не раскрылись. Чан Кайши оказался не готов претворить в жизнь принятую конференцией резолюцию, а США были не в состоянии заставить его сделать это. Интуиция все-таки подвела Мао.
Однако благодаря энергии Маршалла переговоры тем не менее продолжались. В конце февраля стороны с изумлением обнаружили, что им удалось достичь соглашения по вопросу создания общенациональной армии — даже в лучшие времена единого фронта это представлялось совершенно немыслимым.
Несмотря на прогресс в ходе переговоров, вскоре появились первые признаки замедления мирного процесса.
В марте Уинстон Черчилль произнес в Фултоне ставшую знаменитой речь о «железном занавесе». Начался затяжной период обострения отношений между Советским Союзом и США. Пока советские воинские части покидали Маньчжурию, Чан Кайши убедил Белый дом в том, что, если на их место не придет армия Гоминьдана, весь Северо-Восточный Китай окажется во власти коммунистов. Почти уверенный в скорейшем политическом урегулировании конфликта между двумя партиями, Мао поначалу воспринял действия генералиссимуса как попытку усилить свою позицию на переговорах. Но 16 марта, убедившись в том, что войска националистов уже продвигаются на север, он вновь возвратился к мысли о неизбежности военного столкновения. Неделей позже Линь Бяо получил приказ начать контрнаступление — вне зависимости от того, как такой шаг скажется на переговорах. 18 апреля Красная армия заняла Чанчунь, а через десять дней ее части вступили в Харбин.
Борьба за Маньчжурию, таким образом, началась. Правда, до войны — в полном значении этого слова — дело пока не доходило. На протяжении целого месяца Мао требовал от военачальников ни в коем случае не открывать огонь первыми: пусть нападают гоминьдановцы.
«Чан Кайши ведет активную подготовку к широкомасштабной гражданской войне, — писал он 15 мая в директиве ЦК, — но США его действия не одобрят. Задача партии — предотвратить или хотя бы оттянуть вооруженный конфликт». Последние надежды на это исчезли у него через две недели. ЦК КПК заявил, что миссия Маршалла закончилась полным провалом. При поддержке США «Китай оказался во власти гоминьдановского террора».
Уже в июне разгорелись ожесточенные боевые действия. Месяцем позже пламя гражданской войны охватило весь Центральный и Северный Китай.
Оглянувшись назад, Мао мог бы сказать, что год для него был полон трагических неудач.
Его власти в партии ничто не угрожало. Для всей КПК, как и для миллионов являвшихся ее фундаментом крестьян, Мао оставался «спасительной звездой», «красным солнцем Востока». Товарищи по партии могли, конечно, за его спиной недоумевать по поводу неожиданных зигзагов политики: война, мир, опять война, однако открытый вызов не решался бросить никто. Мао стал незаменимым лидером, символом светлого коммунистического будущего страны.
Отсутствие опыта общения с великими державами, одна за другой совершаемые на протяжении года ошибки мучили Мао и заставляли его испытывать чувство глубокого унижения.
Чан Кайши, стоявший во главе признанного мировым сообществом правительства, в течение пятнадцати лет осваивал тонкую науку управления и строительства отношений с другими странами. Мао же всю свою жизнь вел повстанческую борьбу. Он никогда не был за границей, ни разу не встречался ни с кем даже из советского руководства. До прибытия в Китай «миссии Диксона» ему не приходилось иметь дела с официальными лицами Запада. Наивная вера в то, что американцы заставят Гоминьдан пойти на компромисс, отзывалась в Мао болью и двадцать лет спустя. И после победы над Чан Кайши он весьма настороженно подходил к вопросу об установлении дипломатических отношений с Западом.
Уверенность в себе вернулась к Мао лишь тогда, когда ареной соперничества великих держав стала Европа, когда советские войска покинули Маньчжурию и сквозь густой туман внешнеполитических метаморфоз вновь проступили хорошо знакомые проблемы Китая. Иметь дело со старым противником на известной до пяди равнине Центрального Китая — что может вселить более острое осознание собственных сил? Директивами Центрального Комитета Мао возвращал к жизни надежные, проверенные в боях принципы, которые были столь эффективны в Цзянси и в борьбе с японцами: глубокое заманивание, удары по наиболее слабым местам противника. «Отступить, чтобы сохранить силы, — это не только естественно, это необходимо, — сказал Мао своим коллегам летом. — В противном случае о победе нечего и мечтать».
Весной следующего года, когда угроза нависла уже над Яньанью, переводчик Ши Чжэ растерянно спросил Мао, как можно избежать сдачи города врагу. Мао рассмеялся в ответ: «Не будем совершать глупости. Зачем же нам избегать этого? Чан считает, что стоит захватить берлогу, как медведь окажется в его руках. На деле же он все потеряет. Еще в древности говорили, что нельзя получать, не давая ничего взамен, это — неуважение к ритуалу. Чан получит Яньань, а отдаст нам весь Китай».
Через два дня, на рассвете 18 марта 1947 года, Мао и другие члены ЦК в сопровождении охраны выедут из Яньани на север.
Антракт закончился. Сцена для окончательной битвы была уже готова.