Мао никогда не был силен в экономике.
Обзоры, которые он составлял в Цзянси в начале 30-х, говорили главным образом о классовой борьбе в деревне, но не о динамике сельскохозяйственного производства. Даже ставя перед собой цель показать рыночную жизнь небольшого торгового городка, Мао не шел дальше утомительного перечисления местных товаров, пусть детально составленного, но демонстрировавшего полное непонимание экономических причин взлетов и падений крестьянского хозяйства.
Десятилетием позже, в Яньани, предложенная им платформа «новой демократии», кое-как отвечавшая политическим нуждам единого фронта и войны против японских захватчиков, предусматривала создание смешанной экономики с преобладанием капиталистических элементов. Два нововведения, которые коммунисты предприняли в сфере производства в начале 40-х годов — организация кооперативов и движение за самообеспечение в Красной армии, — тоже были продиктованы политическими соображениями. Первое означало шаг в сторону от индивидуальных крестьянских хозяйств к коллективному труду, второе ставило целью облегчить бремя, которое армия взвалила на плечи гражданского населения. Эти начинания не оказались забытыми и в Народной Республике. Когда НОА зимой 1951 года заняла Тибет, главной заботой Мао была способность армии обеспечивать своих солдат достаточным количеством продовольствия. В противном случае, предупреждал он, подчинить Тибет не удастся: местное население рано или поздно поднимет бунт.
Значение, которое Мао придавал «опоре на собственные силы», явилось продуктом его оставшегося, по сути, крестьянским мировоззрения, подтвержденного опытом выживания в «красных зонах», находившихся под постоянной угрозой полной блокады. Его символом веры была экономическая автаркия — как на провинциальном, так и на национальном уровне. Вся предыдущая история учила Китай тому, что зарубежные страны могут выступать только в роли эксплуататоров, а посему имеет смысл держаться подальше от них. На протяжении всего периода его правления внешняя торговля сводилась к минимуму. Займы Китай брал лишь у Советского Союза, да и то в строго ограниченных количествах. Когда в 1949 году Москва предложила Пекину кредит в триста миллионов долларов сроком на пять лет, мировое общественное мнение приписало скромность этой суммы скаредному характеру Сталина. Мао же с облегчением вздохнул: долг страны будет в конечном счете не столь большим.
Незадолго до победы он публично высказался по поводу ожидающих Китай в недалеком будущем экономических проблем. «Нам придется научиться многому тому, чего мы никогда не знали, — предупредил он. — Учиться экономике мы будем у каждого, вне зависимости от того, кто это такой… Признаемся в собственном невежестве и не станем делать вид, будто разбираемся в том, о чем не имеем и представления».
Так Китай и поступил через три года, когда перед руководством страны встала задача выработки детальной стратегии экономического развития. Мао обратился за помощью к Советскому Союзу, на опыте которого позже составит пятилетний план развития народного хозяйства. Претворение плана в жизнь начнется со строительства советскими специалистами более сотни крупнейших промышленных объектов.
Значительно позже Мао пожаловался, что в то время победил «догматический» подход. «Будучи несведущими в подобных делах и не имея никакого опыта, — брюзжал он, — мы могли только слепо заимствовать чужие методы… Не важно, правы были советские товарищи или ошибались, мы внимательно их слушались и с почтением подчинялись». Однако в 1953 году советы из России представляли для Мао все, к чему он стремился. Весной он лично потребовал от партийных работников повсеместно начать кампанию «учебы у Советского Союза».
Только в двух важнейших аспектах Китай позволил себе отойти от советского опыта. Вместо сталинской программы насильственной коллективизации Мао выдвинул неторопливый, постепенный подход к политике сельского хозяйства. Жителям деревни предлагалось создавать «бригады взаимной помощи», в рамках которых несколько семей осуществляли совместное владение домашним скотом и орудиями труда. Затем шли «кооперативы сельскохозяйственных производителей». Их члены получали вознаграждение, пропорциональное количеству затраченного труда и площади переданной в общее пользование земли. Высшей ступенью обобществления были «сельскохозяйственные кооперативы», где все земельные угодья и орудия труда переходили в коллективную собственность деревень. Члены кооператива получали плату только за свой труд. «Генеральная линия перехода к социализму» в промышленности и торговле, провозглашенная Мао летом 1953 года, несла на себе явственный отпечаток платформы «новой демократии». На построение социализма, говорил Мао, уйдет «пятнадцать или немного более лет» в городах и восемнадцать лет в деревне. Частным же предпринимателям, чей пыл в значительной мере был охлажден движением «пяти против», предстояло заключить партнерские отношения с государством, что давало им право получать в будущем четвертую часть всей прибыли.
Предложенные Мао принципы реорганизации звучали вполне разумно. Даже слишком разумно для страны, раздираемой классовой ненавистью и ведомой вперед группой радикально настроенных революционеров. Практика подтвердила их избыточную разумность.
Уже в 1951 году в руководстве разгорелись споры относительно темпов строительства новой экономики. Министр финансов Бо Ибо выступил резко против ускорения хода коллективизации. Его поддержал Лю Шаоци. Годом позже Гао Ган, возглавивший партийную организацию Маньчжурии, с одобрения Мао предложил диаметрально противоположный подход: скорейшее завершение коллективизации, говорил он, является настоятельной необходимостью, поскольку «стихийное сползание крестьянства в капитализм» приведет к тому, что Китай через два-три года окажется от социализма дальше, чем в самом начале пути. Очередное столкновение взглядов этих двух фигур произошло на почве налоговой политики. Бо Ибо считал, что она должна быть одинаковой в отношении государственных и частных предприятий, Гао Ган называл это «стремлением к классовому миру». Мао вновь поддерживал его точку зрения. Бо Ибо, уверяет он партию, оказался хорошей мишенью для «засахаренных стрел» и пошел на поводу у «буржуазной идеологии». Если партия хочет добиться победы своей линии, то такие «правоуклонистские тенденции» должны получить достойный отпор, а «вопрос выбора между капитализмом и социализмом требует окончательного прояснения».
Таким образом исподволь готовилось поле для новой битвы. Разногласия, вскрывшиеся в ходе споров в начале 50-х, — стабильный экономический рост или стихийный капитализм, идеология или объективная реальность, общественная или частная собственность — проявлялись еще долгие годы в кампании по борьбе с правым уклоном, в реализации политики «большого скачка» и в невиданной по масштабам «великой культурной революции». Задолго до победы брошенные в почву семена раздора дали всходы уже в самом начале правления Мао.
Дискуссия между Бо Ибо и Гао Ганом послужила толчком, который вызвал новую волну политической борьбы внутри китайского руководства, стихшей было после того, как в конце 30-х годов Мао наголову разбил Чжан Готао и Ван Мина.
В партийной иерархии все выше поднималась звезда Гао Гана. Будучи на шесть или семь лет моложе Лю Шаоци и Чжоу Эньлая, Гао представлял собой тип энергичного, способного и прямодушного руководителя, но важнее всего было то, что его весьма ценил Мао. К тому же Гао Ган обладал огромным честолюбием. В Маньчжурии он и шагу не делал без российских советников, при этом подчеркивая проамериканскую позицию Лю й Чжоу. За нападками на Бо Ибо крылось стремление подорвать авторитет Лю Шаоци. Поздней осенью 1952 года, когда Мао вызвал Гао Гана в Пекин, где тот возглавил Государственную плановую комиссию, плохо скрываемая неприязнь между двумя партийными руководителями все чаще выплескивалась наружу. К весне Гао начал активный поиск путей вытеснения Лю Шаоци из высшего эшелона власти.
В этом Мао оказал ему моральную поддержку, хотя и трудно сказать, насколько она была осознанной. Своей медлительностью и осторожностью Лю Шаоци и Чжоу Эньлай раздражали Мао, и зимой 1952-го в частных беседах с Гао Ганом он неоднократно сетовал на их сопротивление политике ускорения реформ. Из его слов Гао понял: в своей критике старших товарищей он может ничего не опасаться.
Уверенность в собственных силах придавали ему и другие факторы. Мао начинал ощущать, что бремя государственных обязанностей становится для него непомерным. В 1952 году он поговаривал о желании «отойти на второй план» и передать бразды каждодневного управления партией и правительством более молодым товарищам — самому ему требуется время для работы над стратегическими вопросами дальнейшей политики. Однако эти слова вовсе не означали готовности делиться полномочиями власти. Напротив, как раз в это время Мао сосредоточивал в своих руках весь контроль за принятием важнейших решений. В мае 1953 года он пришел в ярость, узнав, что возглавлявший Общий отдел ЦК КПК Ян Шанкунь без всякого одобрения лидера партии издавал собственные указания и директивы. «Это грубейшая ошибка и серьезное нарушение дисциплины! — метал громы и молнии Мао. — Документы ЦК могут рассылаться по местам только после того, как с ними ознакомлюсь я. В противном случае они остаются пустыми бумажками». Такая реакция показала, какие глубокие перемены произошли в самооценке Мао. В 1943 году коллеги дали ему право в исключительных обстоятельствах единолично принимать решения от имени Секретариата ЦК. Спустя десять лет без личного одобрения Мао им уже не позволялось делать абсолютно ничего.
Разговоры о «втором плане» послужили для Гао Гана сигналом к действиям. Упустить время означало дать Лю Шаоци возможность закрепиться в роли официального преемника лидера. Устремления Гао подогревались и новостями из Москвы: если относительно молодой Георгий Маленков смог, оттеснив Молотова и Кагановича, стать на место Сталина, то почему для него, Гао Гана, невозможно то же в Китае?
Результатом его размышлений стал настоящий дворцовый заговор.
Первым на свою сторону Гао Ган привлек руководителя партийной организации Восточного Китая Жао Шуши, раскрыв перед ним перспективу занять кресло премьера. Затем, по исключительно удачному стечению обстоятельств, в руки Гао попал список предполагаемого состава нового Политбюро, подготовленный для очередного съезда партии одним из подчиненных Лю Шаоци. Перечисленные в нем кандидатуры указывали, что большинство членов окажутся теми, кто, как и сам Лю, провел почти всю гражданскую войну на территории, контролировавшейся Гоминьданом, — за счет истинных борцов революции, утверждавших линию партии в «красных зонах». Документ стал для Гао чем-то вроде гранаты, размахивая которой и рассчитывая на поддержку Мао, он начал сколачивать группу единомышленников среди возмущенных готовящейся несправедливостью бывших соратников.
В расставленные сети попали Пэн Дэхуай и Линь Бяо. Но Дэн Сяопин, имевший с Гао Ганом продолжительную беседу о распределении высших партийных постов, почуял что-то неладное и поставил в известность Мао. О том же известил Председателя и Чэнь Юнь, который набрался достаточно опыта в Москве, наблюдая за ходом сталинских чисток. Обоим Мао приказал сохранить информацию в тайне.
Он решил устроить собственную засаду. На Декабрьском заседании Политбюро он заявил о желании уйти на несколько недель в отпуск, а исполнение своих обязанностей передал, как обычно, Лю Шаоци. И Гао Ган заглотил наживку. Почему бы, спрашивал он, в отсутствие Председателя не чередовать исполнение его обязанностей между всеми членами Политбюро? На это Мао ответил, что не прочь подумать над предложением. На протяжении нескольких недель Гао убеждал своих коллег в необходимости перемен, в частности, предлагал свою кандидатуру на новый пост заместителя Председателя партии — Генерального секретаря.
К очередной встрече членов Политбюро, состоявшейся 24 декабря, Мао пришел к выводу, что слышал уже достаточно, и обрушился на Гао Гана с обвинениями в «беспринципном разжигании фракционной борьбы», «подпольщине» и безудержной жажде власти.
Заговор распался как карточный домик.
В течение последующих месяцев получили свое и победители, и побежденные.
Уверенный в том, что Мао попросту предал его, Гао Ган в феврале 1954 года предпринял попытку самоубийства. В августе последовала новая попытка, при помощи яда. Отрава оказалась действенной. Арестованный Жао Шуши двадцатью годами позже умер в тюремной камере от воспаления легких.
Поклявшись, что они думали, будто Гао Ган действовал с одобрения Мао, Пэн Дэхуай и Линь Бяо отделались лишь упреками, но их отношения с Лю Шаоци еще долгое время оставались весьма натянутыми. Дэн Сяопин стал Генеральным секретарем ЦК КПК, а чуть позже вошел и в состав Политбюро. Не забыл Мао и о Чэнь Юне: двумя годами позже 8-й съезд КПК сделал его вице-председателем партии.
К весне 1954 года КПК уже излечилась от «антипартийного поветрия Гао Гана и Жао Шуши», как назвал события Мао. Особых официальных последствий попытка их демарша не имела. Однако если Мао, по сути, сознательно, дал Гао Гану понять, что Лю и Чжоу не являются для партии незаменимыми, у него имелись на то свои причины. Оба были в высшей степени компетентны и преданны Мао не меньше, чем делу коммунизма. Оба по его приказу сделали бы абсолютно все. Анализируя прошлое, представляется несомненным то, что Мао никогда не вынашивал намерений избавиться от них. Другое дело — дать обоим почувствовать зыбкость почвы под ногами. Непомерное честолюбие Гао Гана позволило Мао поколебать баланс сил, заставить подчиненных более чутко прислушиваться к своим словам и идеям. Гао Ган был не настолько наивен, чтобы совсем уж превратно истолковать намерения Мао: он просто зашел слишком далеко[65].
Но чистка отбросила длинную тень. То, что Пэн Дэхуай, Линь Бяо и поначалу Дэн Сяопин могли поверить в козни Мао против Лю Шаоци и Чжоу Эньлая, является убедительной характеристикой уровня доверия, которое формировалось имперским стилем лидера руководства партии. Мессианская ипостась Мао означала, что предан он лишь одному: будущему Китая — такому, каким он себе его представлял. Соратники, с кем он плечом к плечу прошел через долгие тридцать лет борьбы, оставались для Мао орудиями осуществления собственных замыслов.
Спор, начатый Бо Ибо относительно темпов продвижения вперед, так и не закончился выработкой единого мнения по вопросу коллективизации. Инстинктивно Мао ощущал: необходимо спешить. Однако каждый раз, когда он призывал увеличить скорость, радетельные чиновники на местах сгоняли крестьян в нищие кооперативы, где социализм представлялся в виде обеда из «общего котла». Бедняки жили за счет преуспевающих до тех пор, пока у последних не оставалось ничего, и тогда кооператив ждал крах.
Весной 1953 года с благословения Мао развернулась кампания против «оголтелого прорыва». Но как только ситуация начала стабилизироваться, вновь появился призрак «стихийного капитализма»: крестьяне-середняки и те, кто был побогаче, стали использовать наемный труд, давать деньги в рост, заниматься куплей-продажей земли. В ответ на это партия объявила движение против «оголтелого отступления», и коллективизация опять резко рванула вперед, причем с куда более пагубными последствиями. Богатые крестьяне резали скот, чтобы не делиться им с бедняками. Наводнение 1954 года уничтожило в бассейне Янцзы большую часть урожая, но местные партийные руководители ревностно настояли на продолжении политики продразверстки. В деревнях начались голодные бунты. На юге страны коммунистов осыпали проклятиями более жестокими, чем раздавались когда-то в адрес Гоминьдана.
В январе 1955 года Мао в третий раз нажал на тормоза. Процесс коллективизации, говорил он, явно опережает рост объективных возможностей крестьянства. Суть новой политики сводится к трем иероглифам: «Остановиться, собраться с силами, продолжить развитие». Число кооперативов возросло с четырех тысяч осенью 1952 года до шестисот семидесяти тысяч, в них входила седьмая часть всех крестьянских хозяйств. На последующие полтора года, заявил Мао, этого более чем достаточно. Чтобы стабилизировать положение, Лю Шаоци одобрил роспуск четверти существовавших кооперативов; значительно сократились обязательные задания по продразверстке.
Остановись Мао на этом, ситуация действительно могла бы исправиться. Но уже в апреле он решил отправиться в инспекционную поездку по югу страны — увидеть село своими глазами. Там, с подачи местных чиновников, довольных блестящей возможностью сказать главе страны то, что ему так хотелось услышать, Председатель пришел к выводу: партия явно переоценила сопротивление крестьян процессу коллективизации.
Единственным осмелившимся указать Мао на ошибочность подобного взгляда был Дэн Цзыхуэй — старый, с начала 20-х годов, и проверенный его товарищ, которому было поручено осуществлять общий контроль за перестройкой сельского хозяйства.
В глубине души Мао признавал его правоту. В порыве нечастой откровенности он обронил: «Крестьяне хотят свободы, но нам-то нужен социализм». Однако заманчивая картина необъятной нивы, разбуженной обобществленным трудом, была настолько притягательной, что Мао не мог позволить препятствиям, пусть даже материальным и объективным, выйти на первый план впечатляющего полотна. Проблема, угрюмо поделился своим мнением с подчиненными Дэн, заключалась в том, что Председатель «полагает материальные условия деятельности кооперативов второстепенными». Мао не прислушался к его доводам. «По твоей твердолобой голове хоть из пушки стреляй», — сказал он и на Июльской конференции секретарей провинциальных партийных организаций так и сделал:
«По всей стране ширится и набирает силу движение масс к социализму. Однако в наших рядах находятся товарищи, которые ковыляют, уподобляясь старухе с перебинтованными в детстве ногами. Слишком быстро, чересчур быстро идем, ноют они. Необоснованные жалобы, беспочвенные запугивания и сердитые окрики — вот какими средствами пользуются они, ведя крестьянство к социализму.
Не такую политику называем мы правильной. Это политика ошибок.
На социалистический путь встало сельское население численностью более пятисот миллионов, данный факт имеет мировое значение. Наш долг — активно и с энтузиазмом возглавить великий поход масс к социализму. Мы не имеем права тащиться в хвосте».
После того как последние сомнения Мао исчезли, а его оппоненты смолкли, конечные плановые показатели были увеличены в несколько раз. Он лично предрек, что к концу 1957 года половина сельского населения страны будет состоять в кооперативах. Чиновники на местах были полны решимости достичь поставленной цели еще раньше. В июле 1955 года в кооперативы вошли семнадцать миллионов крестьянских хозяйств, через полгода — семьдесят пять миллионов, или шестьдесят три процента всего сельского населения. Своему личному секретарю Мао сказал, что не чувствовал себя таким счастливым со времени победы над Чан Кайши. Накануне шестьдесят второго дня рождения он с торжеством заявил:
«В первой половине 1955 года атмосфера в стране была довольно тяжелой, будущее Китая казалось затянутым мрачными тучами. Зато через шесть месяцев у нас произошли разительные перемены, общий климат стал совершенно иным… Стремительный процесс коллективизации сметает со своего пути все преграды. К концу следующего года победа социализма уже ни у кого не будет вызывать сомнений».
И действительно, в декабре 1956 года в стране насчитывалось лишь три процента крестьян-единоличников. Социалистическое преобразование деревни, которое планировалось завершить не ранее 1971 года, фактически состоялось на пятнадцать лет раньше.
В идеологическом плане это была грандиозная победа. Политически она являла собой забавную смесь социализма с капитализмом, а в области экономики грозила полным обвалом хозяйственной деятельности всей страны: Мао и многие другие вслед за ним убедились — при наличии воли к успеху материальные его предпосылки ничего не значат.
Коллективизация подорвала жизненные силы деревни на поколения вперед, гигантским катком пройдясь по сельскому хозяйству и задушив всякую инициативу, лишив интереса к труду наиболее энергичных и подтолкнув к дальнейшему безделью самых ленивых. На место прежней власти помещиков она поставила вездесущий контроль партии, члены которой пользовались правами и привилегиями, не опасаясь ни народных восстаний, ни опустошительных набегов бандитов — всего того, что на протяжении веков служило стихийным регулятором жизни китайской деревни.
Построив социализм в деревне, Мао вновь обратил внимание на города, где буржуазия «уже находится в изоляции и ждет своего последнего часа». Обещание сохранить смешанную экономику до середины 60-х оказалось напрочь забытым:
«В этом вопросе не ждите от нас пощады! В этом вопросе марксизм действительно жесток и лишен всякой жалости. Он ставит перед собой цель искоренить капитализм, феодализм и империализм… Отдельные товарищи еще проявляют непозволительную мягкость, им не хватает решимости. Другими словами, они не такие уж и марксисты. Покончить с буржуазией и капитализмом в Китае — это великое дело… Наша цель — уничтожить капитализм, стереть его с лица земли и загнать в безвозвратное прошлое».
Слова эти Мао произнесет на закрытом совещании руководящих работников партии в октябре 1955 года Во время встреч с китайскими предпринимателями он занял куда более гибкую позицию, которую один из шанхайских бизнесменов не без остроумия определил, как «учить кота лакомиться перцем».
Лю Шаоци всегда проповедовал твердость и несгибаемость духа. Первым о перце заговорил именно он. «Просите кого-нибудь крепко держать кота, пихаете ему в пасть перец и проталкиваете его в глотку палочками», — пояснял Лю в тесном кругу соратников. Мао пришел в ужас: применение силы недемократично, животное следует убедить есть по собственной воле. В этот момент подал голос Чжоу: «Я поморил бы кота голодом, затем завернул бы стручок перца в полоску мяса. Изголодавшаяся тварь проглотила бы предложенное целиком». И опять Мао отрицательно качает головой: «Обманывать — грех. Никогда не лгите! Нужно просто разрезать перец и натереть половинкой коту задницу. Почувствовав жжение, он начнет лизать ее — и будет счастлив, если ему не помешают это делать».
Следуя той же логике, вместо того чтобы осуществить национализацию своим декретом, Мао обратился за советом к представителям частного сектора. Предприниматели, достаточно обожженные кампанией «пяти против», наперебой уверяли Мао, что ждут не дождутся национализации, и чем быстрее она начнется, тем лучше.
Но и при этом стремительность, с которой шел ее процесс, поражала воображение.
6 декабря 1955 года Мао объявил, что все частные предприятия должны перейти в собственность государства до конца следующего года, то есть на двенадцать лет раньше первоначально планировавшегося срока. На практике же в Пекине частный капитал допустил государство к управлению своими предприятиями в первые двенадцать дней нового, 1956 года. В ознаменование новой победы Мао и другие высшие руководители партии и правительства организовали 15 января двухсоттысячный митинг на площади Тяньаньмэнь. Примеру столицы поспешила последовать и периферия. К концу января 1956 года под надежным контролем партии и государства оказалась почти вся промышленность городов.
Столь ошеломительный успех стал сигналом для очередного «скачка вперед».
Объявив «правоуклонистский консерватизм» главным препятствием на пути прогресса, Мао определил новые цели. По истечении нескольких десятилетий, говорил он, Китай должен превратиться в «ведущую державу мира» и обогнать США в промышленном, техническом, научном и культурном развитии. «Я вовсе не считаю достижения Америки чем-то немыслимым для Китая. Если США производят сто миллионов стали в год, то мы в состоянии выплавлять несколько сот миллионов».
В качестве первого шага Мао призвал выполнить пятилетний план досрочно. Сельскому хозяйству ставится задача удвоить за двенадцать лет производство зерна и хлопка. Выдвинутый в последние месяцы 1955 года лозунг «Больше, лучше, быстрее» изменен на «Больше, лучше, быстрее и экономнее». «Скачущий социализм», как назвал его один европейский исследователь, стал для Мао излюбленной моделью экономического развития.
25 февраля 1956 года Никита Сергеевич Хрущев, годом ранее взявший бразды правления в свои руки, стоя в сверкающем позолотой зале Кремлевского дворца, с трибуны XX съезда КПСС известил съехавшихся со всей страны делегатов о том, что они уже давно знали, но не решались произнести вслух. Он сказал, что Сталин, чье имя приводило в трепет каждого гражданина страны, был одержимым манией преследования психопатом, что культ его личности поставил Советский Союз в войне против Германии на грань поражения, а патологическая подозрительность обрекла миллионы невинных людей на мучительную смерть в лагерях.
«Секретный доклад», как называлась речь Хрущева, был сделан за день до окончания съезда, на закрытом заседании, вход на которое для делегатов братских коммунистических партий оказался недоступен. Через неделю Дэн Сяопин и Чжу Дэ, возглавлявшие делегацию КПК, отправились домой, увозя с собой наспех переведенный экземпляр.
Принимая во внимание весьма непростые отношения Мао со Сталиным, можно было ожидать, что он будет приветствовать посмертное развенчание диктатора. Отчасти так и получилось: подобная критика, заметил Мао, «разрушила существовавший миф и распахнула самые тайные ларцы. Она принесла свободу… дала людям возможность высказывать свои мысли, не пугаясь последствий». Но лишь отчасти. В целом же Мао испытывал серьезные сомнения в правильности выбранного Хрущевым подхода. На состоявшейся в конце марта встрече с советским послом Мао много говорил о допущенных Сталиным ошибках в отношениях с Китаем и почти ни словом не упомянул о его культе личности. Наоборот, он подчеркивал, что Сталин являлся «величайшим марксистом и честным борцом за дело революции», который хотя и совершал ошибки, но лишь по «отдельным, весьма немногочисленным вопросам». Вскоре его точка зрения получила детальное освещение в передовой статье «Жэньминь жибао», озаглавленной «Об историческом опыте диктатуры пролетариата». Опубликованная почти через полтора месяца после доклада Хрущева статья впервые изложила позицию КПК:
«Несмотря на все совершенные ошибки, диктатура пролетариата для широких народных масс намного ближе и привлекательнее диктатуры буржуазии… Кое-кто полагает, что Сталин был кругом не прав, от начала и до конца. Это — глубокое заблуждение. Оценивать личность Сталина мы должны с точки зрения истории, тщательно анализируя слабые и сильные стороны великого вождя, извлекая из выводов правильные уроки. На его достижениях, равно как и на его ошибках, лежит отпечаток особенностей международного коммунистического движения, отпечаток времени».
Под руководством Сталина, подчеркивала газета, Советский Союз достиг «впечатляющих успехов», затмить которые не могут и ошибки, совершенные в последние годы жизни вождя.
Статья явилась первым шагом в медленном процессе распутывания сложного клубка взаимоотношений между двумя странами.
Она ясно давала понять, что в будущем Китай намерен весьма выборочно следовать советскому опыту. В ней, пусть иносказательно, ставились вопросы о роли бывших подчиненных Сталина, волею судеб превратившихся в его преемников, в приписываемых ему преступлениях. Весьма прозрачные эвфемизмы положили начало язвительной переписке между А. Микояном и Пэн Дэхуасм. «Проговорись кто-нибудь из нас раньше времени, и мы бы все отправились на тот свет», — признавался Микоян, на что Пэн снисходительно бросал в ответ: «Какие же вы коммунисты, если так боитесь смерти?» Однако самым главным было то, что статья в «Жэньминь жибао» знаменовала фундаментальную перемену в отношениях Пекина с Москвой. В ней звучал голос не младшего, не подчиненного, но равного. Мао брал на себя смелость судить о поспешных, торопливых шагах нового советского руководства.
Не различия в подходе к решению идеологических вопросов, а это утверждение равенства плюс стремление Хрущева сохранить за Советским Союзом роль «старшего брата» привели к тому, что не минуло и десяти лет, как отношения между Москвой и Пекином оказались в глухом тупике.
В течение всего 1956 года опасения Мао относительно того, что, по словам одного из современных писателей, «вместе с водой, которой обмывали тело Сталина, выплеснули и ребенка», только окрепли. После летнего восстания в Польше на смену полугодом ранее поставленному по указке Хрущева руководству Объединенной рабочей партии к власти пришла группа «либералов» во главе с пострадавшим в свое время от сталинского режима Владиславом Гомулкой. Еще более тревожные вести пришли вскоре из Венгрии, где «твердого сталинца» Матиаса Ракоши заменил на посту Первого секретаря Социалистической рабочей партии реформист Имре Наги.
Считая, что корни польской проблемы кроются в «великорусском шовинизме», которого уже достаточно натерпелся и Китай, Мао поддержал Гомулку. В октябре он направил в Москву Лю Шаоци, и тому удалось отговорить Хрущева от ввода в Польшу частей Советской армии. Однако когда Будапешт заявил о своем выходе из Варшавского Договора, военного блока, объединившего все европейские соцстраны, реакция Мао была совсем другой. Признать за братской партией право выбора собственного пути к социализму — одно дело, но сидеть сложа руки перед лицом контрреволюции — нечто совершенно иное. Лю Шаоци вновь поехал в Кремль, на этот раз поторопить советского лидера с отправкой войск для подавления восстания.
Мятежные настроения, охватившие социалистический лагерь в Европе по вине советского руководства, еще более принизили авторитет последнего в глазах Мао.
15 ноября 1956 года, вскоре после того как советские войска вступили в Венгрию, Мао поделился с избранным на 8-м съезде партии новым составом ЦК КПК своими соображениями о важнейших событиях уходящего года:
«Полагаю, что в мире есть всего два настоящих «клинка»: Ленин и Сталин. Но имя Сталина русские опозорили и предали забвению… Китай же не уронил чести этого оружия. Прежде всего мы воздаем Сталину должное и лишь затем критикуем его ошибки…
Что же касается Ленина, то разве на него не пытаются бросить в известной мере тень некоторые советские руководители? По-моему, пытаются. По-прежнему ли значимы для них завоевания Великой Октябрьской социалистической революции? В докладе XX съезду КПСС Хрущев говорит, что захват власти можно осуществить и парламентским путем, следовательно, странам мира уже незачем и нечему учиться у Октябрьской революции. Коль открываются такие перспективы, ненужным оказывается и ленинизм…
Каким капиталом располагает сейчас Советский Союз? У них есть Ленин и Сталин. Но теперь они отказались от Сталина и готовы расстаться с Лениным: то ли с его ногой, то ли с рукой, оставив себе лишь голову. Мы же продолжим изучение марксизма-лсни-низма и всегда будем верны идеям Октябрьской революции».
Эти слова прозвучали намного резче всего того, что Мао говорил прежде, пусть даже только на закрытых заседаниях Политбюро. Хотя приведенные высказывания и не получили огласки, в их же духе была выдержана и еще одна передовая «Жэньминь жибао», опубликованная в конце декабря под заголовком «Еще несколько слов об историческом опыте диктатуры пролетариата». Путь, указанный Октябрьской революцией, в частности насильственный захват пролетариатом власти, является «непреложной истиной». Любая попытка свернуть с этого пути должна быть расценена как ревизионизм.
Когда в январе 1957 года Чжоу Эньлай приехал в Москву, он без особого удивления обнаружил, что советские товарищи «недовольны».
К тому моменту между двумя партиями явственно обозначились четыре группы вызывавших разногласия проблем, и все они были связаны с XX съездом КПСС. Речь прежде всего шла об оценке Сталина: Мао настаивал, что «на три части он был плох, зато на семь частей — великолепен». Затем спор перешел на хрущевскую концепцию «парламентского перехода к социализму», тесно увязанную с третьим пунктом: мирным сосуществованием. Империализм, с точки зрения Мао, питал непримиримую враждебность к социалистическому лагерю. Передовая статья в «Жэньминь жибао» подчеркивала: «Империалисты всегда будут стремиться уничтожить нас. Поэтому мы не имеем права забывать о классовой борьбе в масштабах всего мира». Для подобного заявления у Китая были веские основания: его место в ООН по-прежнему занимал Тайвань[66], а последний контакт с Америкой произошел на поле боя в Корее. У Советского Союза имелось свое видение проблемы. С Соединенными Штатами и другими капиталистическими странами Москва общалась через Организацию Объединенных Наций и по дипломатическим каналам, не видя в этом ничего необычного. Соревнование и контакты с Западом Кремль находил делом куда более привлекательным, нежели стерильное одиночество времен «холодной войны».
Последним и наиболее тревожным для Москвы моментом — поскольку нельзя было предугадать, куда несогласие может привести, — был упор Мао на противоречия. Кремль никогда его не понимал. Сталин называл позицию Мао немарксистской. Теперь же Мао заявлял, что сталинские злоупотребления властью свидетельствуют: противоречия возникают и сталкиваются между собой и при социализме. «Жэньминь жибао» подтверждала существование «противоречий в социалистических странах между различными группами населения, между членами коммунистических партий и между правительствами и народными массами», так же, впрочем, как и «противоречий между социалистическими странами и коммунистическими партиями». С точки зрения КПСС, всегда считавшей «нерушимое единство» величайшим из земных благ, подобная ересь была хуже ящика Пандоры. Опубликованное в завершение визита Чжоу Эньлая коммюнике упорно констатировало: «Во взаимоотношениях с братскими социалистическими странами никогда не имелось, как не имеется и сейчас… сколь-нибудь серьезных противоречий. Если в прошлом… возникали отдельные спорные вопросы, то к настоящему времени они полностью разрешены».
За исключением этих разногласий, в начале 1957 года не было ничего, что предвещало бы надвигающийся разрыв.
Сетуя на нежелание советского руководства признать собственные промахи, на его «субъективизм, узость взглядов, стремление покровительствовать и вмешиваться в дела других братских партий», Чжоу осмотрительно добавлял, что, «несмотря на перечисленное выше, китайско-советские отношения стали намного прочнее, чем при Сталине». С оптимизмом смотрел в будущее и Мао: «Не все еще у Советов продались буржуазии!» — отмечал он. Власть, конечно же, ослепила Хрущева, и даже если Кремль упорствует в своих заблуждениях, «в один прекрасный день пелена спадет с их глаз, и они увидят мир таким, какой он есть». Но начавшаяся между двумя партиями дискуссия должна была неизбежно продолжиться; обе стороны приложили значительные усилия для поиска общих точек зрения.
На протяжении первой половины 50-х годов китайская интеллигенция оставалась «черным классом», враждебным или по меньшей мере без энтузиазма относившимся к революции.
Движение за реформы общественной мысли, начавшееся в период Корейской войны, сопровождалось резкими выпадами в адрес отдельных представителей интеллигенции и суровой критикой их работ. Одним из первых объектов идеологической «проработки» стал философ Ху Ши, чьи лекции Мао посещал в молодости, когда работал помощником библиотекаря в Пекинском университете. Власти провели целый ряд кампаний против фильмов, таких, к примеру, как «Тайная история цинского двора», объявленного «капитуляцией перед империализмом», и «Жизнь У Сюня» — повествовании о нищем, который в прошлом веке истратил собранные подаяниями деньги на строительство школы для бедняков, — это было названо «капитуляцией перед феодализмом». Путь к истине интеллигенции указывала и история с либеральным литератором Лян Шумином, опрометчиво критиковавшим коммунистов за их политику налогообложения крестьянства. На собрании Центрального совета правительства, куда Ляна пригласили в качестве гостя, Мао лично клеймил его в течение часа:
«Господин Лян привык считать себя «человеком чести»… Неужели у вас и вправду есть честь? В таком случае очистите свою совесть рассказом о вашем прошлом — о том, как вы нападали на Коммунистическую партию, на народ, как безжалостно разило людей ваше перо… Есть два способа убить человека: пулей и пером. Последний привлек вас своим артистизмом и отсутствием крови. Вы — талантливый убийца.
Лян Шумин является оголтелым реакционером, и все же у него хватает духу отрицать это. Кому вы служите, Лян Шумин? Что за всю свою жизнь вы сделали для народа? Ничего, даже самой малости. Лян Шумин — это лишенный совести интриган и лицемер».
Пользоваться такими методами — все равно что колоть орехи паровым молотом. Для Мао любое проявление неортодоксальности несло в себе семена будущей оппозиции. Лян отделался устной выволочкой. Однако двумя годами позже, когда Мао решит преподать интеллигенции более действенный урок, на смену ежовой рукавице убеждения придут неприкрытые репрессии.
Во второй половине 1955 года по стране прокатилась волна «охоты на ведьм», имевшая целью искоренение «последователей Ху Фэна» и приведшая к многочисленным самоубийствам в литературных и научных кругах. Так же, как и вина Ван Шивэя, преступление Ху заключалось в отказе подчиниться воле партии. Его судьба послужила еще одним суровым предостережением всем потенциальным ослушникам.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что, когда в апреле 1956 года Мао призвал творческих работников сделать новый вклад в развитие отечественной культуры, его лозунг «Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ!» услышали буквально единицы. После шести лет безостановочного промывания мозгов меньше всего на свете китайская интеллигенция стремилась в те годы к открытому обмену идеями и мыслями.
Но уже тогда имелся целый ряд факторов, обусловивших неожиданно резкую и мало кому понятную смену курса.
В стране налаживалась мирная жизнь. Партия прочно держала в руках рычаги власти. Ударными темпами осуществлялся перевод экономики на рельсы социалистических методов хозяйствования. Но мертвая хватка, которой режим держал все аспекты повседневной жизни нации, уже начала замедлять развитие общества. Главной темой выступлений Мао весной 1956 года стала децентрализация власти. «Дисциплина, которая душит творчество и инициативу масс, нам не нужна, — решительно говорил он. — Для продвижения вперед необходима известная либерализация. Абсолютная строгость во веем не имеет смысла».
Рано или поздно подобная оттепель все равно началась бы. Мао писал: «Если войны не вызревают исподволь в условиях мира, то почему они вспыхивают столь неожиданно? Если во время войны не зарождается стремление к миру, то почему он наступает внезапно, как бы сам по себе?»
Однако в начале 1956 года появились еще две силы, под воздействием которых партия была вынуждена ослабить свои железные объятия. Первая — это острая нехватка квалифицированных кадров, инженеров и ученых, что ставило крест на планах Мао ускорить экономическое развитие. С целью как-то исправить положение подняли заработную плату научных работников, им выделили лучшие квартиры, предприняли попытки вернуть на родину уехавших в Европу и Америку профессоров. Вскоре Мао осознал, что партийная бюрократия должна прекратить вмешиваться в жизнь академических кругов, поскольку ничего в ней не понимает. Необходимо дать интеллектуалам возможность работать так, как они хотят.
Второй силой был «Секретный доклад» Хрущева и решение Китая отказаться от слепого копирования советского опыта. Впервые за долгие годы творческая элита китайского общества с удивлением обнаружила, что границы свободы раздвинулись. В области образования, управления производством, в генетике и музыке появилась вдруг возможность эксперимента.
Летом 1956 года перемены были еще слишком незначительны, чтобы бросаться в глаза. Наиболее заметным признаком могла служить обогатившаяся палитра красок рссьма спартанской повседневной жизни общества. Молодые женщины начали носить разноцветные блузы. Жившие в Китае иностранцы отмечали, что на улицах можно встретить девушек в традиционных ципао (длиннополых облегающих халатах), обрезанных на пару сантиметров выше колена. В общественных местах людям разрешили танцевать — под музыку Гершвина и Штрауса. «Жэньминь жибао» вместо четырех полос стала выходить на восьми, а Лю Шаоци умолял журналистов разбавить скуку статей занимательными очерками.
В политике последствия оттепели были минимальными. Обожествление личности Мао продолжалось. Единственная перемена произошла в сентябре на 8-м съезде КПК, постановившем изъять из Конституции страны параграф о том, что теоретической основой развития общества являются «идеи Мао Цзэдуна»[67]. Скорее всего это был лишь небольшой сбой, объяснявшийся переменами в партийном руководстве, произошедшими после того, как Мао заявил о своем намерении уйти «на второй план». Он действительно начинал ощущать свой возраст. В письме к вдове Сунь Ятсена Сун Цинлин он написал: «Приходит время, и человек понимает, что он уже не тот, что был раньше».
Вновь созданный пост Почетного Председателя партии остался свободным — в ожидании семидесятилетнего юбилея Мао.
Затем последовал польский кризис и мятеж в Венгрии.
Руководство коммунистических партий с ужасом ожидало развития событий, опасаясь распространения заразы и развала лагеря социализма. Не стал исключением и Китай. Зимой 1956 года Мао вновь и вновь обращался к партии, убеждая се, что страшная напасть обойдет КПК стороной.
Что послужило причиной взрыва? — спрашивал он Центральный Комитет и сам же отвечал: коммунисты Польши и Венгрии не смогли до конца очистить свои ряды от контрреволюционных элементов. Китай не повторит этой ошибки. Другим фактором стал разросшийся бюрократизм, в обеих странах стеной отгородивший партийных работников от народных масс. Данная проблема не была решена и в Китае:
«И сейчас среди нас находятся те, кто считает, что, придя к власти, они имеют полное право расслабиться в кресле и лениво пинать народ ногой. Эти люди вызывают в массах отвращение, в них готовы швырять камни. На мой взгляд, они этого заслуживают, такие действия масс я бы приветствовал. Иногда ситуацию может исправить только хороший удар кулаком. Наша партия должна извлечь урок… Нам требуется высокая бдительность, ни в косм случае нельзя допустить закрепления бюрократического стиля руководства. Мы не можем позволить себе превратиться в оторванную от масс аристократию. У народа есть все основания отрешить бюрократа от власти… Говорю вам: самое лучшее — убрать таких работников. Они должны быть убраны».
Решение проблемы Мао видел в очередной кампании по очищению партийных рядов. Осуществить ее следовало так, чтобы она, подобно предохранительному клапану, выпустила весь народный гнев. Ошибка венгерских коммунистов заключалась в том, подчеркивал он, что они не смогли своевременно урегулировать противоречия между теми, кто руководит, и теми, кто подчиняется. В результате накопившийся антагонизм принял самые крайние формы. «Если есть гнойник, он неизбежно прорвется, — продолжал Мао, — вот из чего мы обязаны извлечь наш урок».
Отсюда следовало, что рабочие в Китае должны иметь право на забастовки: «Это поможет разрешить противоречия между государством, директорами заводов и массами». Пусть студенты выходят на демонстрации: «Ничего страшного, мир полон противоречий».
Таким образом, к концу 1956 года оформились два важнейших элемента кампании «ста цветов»: движение, призванное сделать партию более чуткой к мнению масс, и некоторое ослабление тотального контроля с целью дать выход недовольству общества. Нерешенным оставался лишь один вопрос: время начала кампании. Мао предлагал лето следующего года.
И тут появился новый фактор.
Некоторые молодые литераторы, вдохновленные процессом начавшейся либерализации культурной жизни, набравшись смелости, решили проверить, сколь далеко простирается терпимость партии. Консерваторов их действия привели в ярость. 7 января 1957 года группа политработников НОА опубликовала в «Жэньминь жибао» письмо, где выражала резкое возмущение приверженностью традиционным литературным жанрам в ущерб принципу социалистического реализма. Напрочь забытым, предостерегали авторы, оказался и тезис Мао о том, что искусство должно быть поставлено на службу политике. Захлестнувший прессу поток восторженных откликов на публикацию свидетельствовал: взгляды армейских ценителей литературы получили широкую поддержку общества.
Видя, что поставленные им цели подверглись искажению, Мао, как обычно, встал на дыбы.
Его публичная реакция была достаточно сдержанной. Через пять дней после публикации письма он направил в редакцию журнала «Шикань» («Поэзия») подборку своих написанных в классическом стиле стихов. Такой шаг Мао ненавязчиво дал литературоведам в погонах понять: традиционные формы по-прежнему имеют право на жизнь.
Перед более привычной аудиторией Председатель позволил себе быть прямолинейным. Чуть позже на совещании партийных работников он заявил, что военные критики все перепутали. Свободы вовсе не слишком много — ее чересчур мало. В Китае должны открыто печататься труды противников марксизма, к примеру, статьи Чан Кайши, ведь «если не прочитать ничего из им написанного, то и противопоставить ему будет нечего». Тираж «Цанькао сяоси» («Новости для справок») — сборника новостей западных информационных агентств, закрытого издания для узкого круга высших чиновников — следует увеличить в сотни раз, чтобы общество имело представление об образе мыслей империалистов и буржуазии. Пусть писаки типа Лян Шумина свободно выражают свои идеи: «Коли в животе у них скопились газы — дайте им выпустить их! Только тогда человек сможет определить, насколько приятен этот запах… Кто, почувствовав вонь, захочет остаться рядом?»
Никакая изоляция недопустима, провозглашал Мао. Намного разумнее сделать массам «прививку» чуждых идей, это только закалит их политический иммунитет. Наш принцип должен быть один:
«Правда всегда противостоит фальши и кристаллизуется в борьбе с ней. Прекрасное противостоит уродству, и борьба с ним делает его еще более неотразимым. То же самое можно сказать и о добре и зле… А можно сказать короче: дивные цветы противостоят ядовитым сорнякам и расцветают в борьбе с ними. Чревата опасностью та политика, которая запрещает людям смотреть в глаза лжи, уродству и злу… Она приведет к тому, что человек окажется не готовым к жизни и не сможет ответить на вызов врага».
Метод использования «негативных материалов в процессе обучения» был в ходу у партии с начала 30-х годов. Сейчас же Мао призывал распространить этот метод на все население страны. Если в результате возникнут некие шероховатости, предупреждал он, то опасаться их не стоит:
«Не будет ли выглядеть немного странным, если мы, коммунисты, которые не убоялись ни империализма, ни Гоминьдана, испугаемся теперь расшалившихся студентов или склоки крестьян по поводу дел в их кооперативе? Ведь страхи ничего не решат. Чем больше человек боится, тем больше привидений видит вокруг… Думаю, что если кому-то захочется пошуметь, — пусть его, пока самому не надоест. Мало месяца — дадим ему два. Что в этом такого? Не дадите ему выдохнуться, и через некоторое время все повторится… Станет ли от этого лучше? Лучше станет тогда, когда мы полностью вскроем проблему и отделим зерна от плевел. Невозможно постоянно держать человека в душной клетке. Прежде чем разрешить какой-либо вопрос, необходимо вскрыть все противоречия».
На аудиторию, состоявшую из секретарей провинциальных комитетов партии, которые первыми бы имели дело с любыми «шероховатостями», доводы Мао особого впечатления не произвели. Прошло всего несколько недель, и он признал, что «от пятидесяти до шестидесяти процентов членов партии и до девяноста процентов высшего руководства» с ним не согласны. А заявления типа «не вижу ничего страшного в том, что среди населения в шестьсот миллионов найдется миллион доставляющих неудобства», или «в случае масштабных беспорядков всегда можно вернуться в Яньань, откуда мы все вышли», внушали ответственным партийным работникам еще бóльшую тревогу.
Десятью или двенадцатью годами раньше молчание, означавшее сдержанную оппозицию, возможно, и охладило бы несколько пыл Мао. Но в 1957 году он был уже выше этого. Важнейшие решения, принятые им без оглядки на мнение сомневавшихся коллег — вступление в войну в Корее, ускорение темпов коллективизации, — с триумфом доказали свою безошибочность на практике. Нынешние колебания аппарата только заставляли Мао еще энергичнее настаивать на своем. Весной он все чаще повторял парафраз утверждения Ленина, впервые прозвучавший еще в 1937 году: «Единство противоположностей — штука временная, а борьба антагонизмов абсолютна». Гармония преходяща, зато схватка не прекращается никогда. Студент, сорока годами ранее написавший: «Дело не в том, что нам так уж нравится хаос — просто натуре человека приятны неожиданные перемены», — теперь заявлял своим коллегам: «Это же хорошо, что жизнь становится все сложнее. В противном случае она была бы невыносимо скучной… Вечный мир и отсутствие всяких конфликтов привели бы к отмиранию способности мыслить».
Имелись у Мао и другие, более прагматичные причины стоять на своем. Недостаток ученых и инженеров, подтолкнувший процесс либерализации, был всего лишь верхушкой айсберга. Численность китайского пролетариата составляла двенадцать миллионов человек, а мелкой буржуазии вместе с крестьянством было пятьсот пятьдесят миллионов. Развитие экономики требовало приложения громадной человеческой энергии. Но такая энергия, доказывал Мао, должна находиться под строгим взаимным контролем обоих полюсов, когда представители мелкой буржуазии могут свободно критиковать политику коммунистов, а те, в свою очередь, осуществляют «воспитание» своих идеологических противников.
Впервые эти идеи прозвучали публично 27 февраля 1957 года в речи, посвященной «справедливому разрешению противоречий среди населения». Обращенная к аудитории из двух тысяч человек — ученых, писателей, лидеров демократических партий — речь длилась более четырех часов.
Мао начал с пафосного одобрения трудного процесса идейной «перековки» интеллигенции. Обществу требуется преобразовать свое сознание, говорил он, но в прошлом эта деликатная операция «проводилась слишком грубо, и многие люди испытывали страдания». Однако теперь подход коренным образом изменился:
«Лозунг «Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ»… означает признание того факта, что в нашем обществе наличествует великое множество противоречий… При веем желании невозможно вырастить прекрасные цветы и обойтись без сорняков. Как можно запретить сорняку тянуться к свету? Сделать этого нельзя: все равно он будет расти. Иногда бывает очень трудно отличить хрупкий цветок от ядовитого сорняка… Возьмем, к примеру, марксизм. Было время, когда марксизм считался ядовитым сорняком… Выводы Коперника, опыты Галилея, теория эволюции Дарвина — все это поначалу отвергалось. Какую опасность представляет собой то, что вместе с цветами вырастают и сорняки? Никакой… Среди дурных всходов появляются и хорошие, подобно Галилею и Копернику. И наоборот, цветы, похожие на марксизм, вполне могут оказаться его противоположностью».
Применение «грубых методов» для решения идеологических проблем, заявлял Мао, несет больше вреда, чем пользы. Что будет, если брожение умов не прекратится? «Могу смело сказать: пусть агитируют, пусть исчерпают души до конца… В школе я тоже был смутьяном — потому что не видел решения своих проблем… Путем запретов и изоляции шел Гоминьдан. Нам же необходимо нечто противоположное».
Речь была не сразу опубликована в газетах, однако пленку с ее записью слушали совещания партийных работников и собрания интеллигенции по всему Китаю.
Реагировали на нес слушатели по-разному. Кто-то испытывал «такое возбуждение, от которого не мог спать всю ночь». Бизнесмен из Шанхая Роберт Ло вспоминал: «Я как бы впал в транс. Мне все казалось возможным. Впервые за долгие годы я не стал гнать от себя надежды». Однако большинство с трудом скрывали скуку. Как гласит китайская пословица, «укушенный змеей и веревки боится». Антрополог Фэй Сяотун писал о «погоде ранней весны, чреватой внезапными заморозками». Историк Цзянь Боцзань был откровеннее. Интеллигенция, говорил он, не знала, верить Мао или нет: «Приходилось гадать, шел ли его призыв от сердца или представлял собой красивый жест. Приходилось гадать, до какого момента цветам будет позволено цвести и не развернется ли политика вспять, когда хрупкие растения окажутся в полном цвету. Приходилось гадать, является ли кампания конечной целью или она лишь средство выявить потаенные мысли с тем, чтобы потом подвергнуть «очищению» их носителя. Можно было только догадываться, какие проблемы разрешены к обсуждению, какие — нет». В результате, добавлял ученый, большинство предпочитали хранить молчание.
Молчуны имели бы веские основания гордиться своим благоразумием, если бы знали, о чем говорил Мао в тиши партийных кабинетов перед тем, как объявить о начале кампании «ста цветов». На публике он заявлял, что буржуазия и демократические партии добились «потрясающих успехов», в узком кругу жаловался: «У восьмидесяти процентов моих слушателей буржуазные корни, ничего удивительного в том, что они выступают против политики партии и правительства». Многолюдные собрания Мао убеждал: необходимо позволить расти и ядовитым сорнякам, успокаивая в то же время своих коллег: все они будут вырваны с корнем и пойдут на удобрения. Народ слышал: контрреволюционеров осталось «очень, очень мало», а руководство партии знало: и они подлежат решительному устранению. Обращаясь к широкой аудитории, Мао говорил, что ничего страшного в смуте нет — и пояснял ближайшим соратникам: пусть «дурные элементы проявят себя, тогда их будет проще изолировать».
Для диалектического склада ума Мао подобные приемы являлись аверсом и реверсом одной медали. «В единстве противоположностей, — подчеркивал он, — одна всегда главенствует, другая всегда находится в подчинении». Проблема заключалась в том, что из логики Мао вытекало: стороны могут меняться местами.
В течение марта и апреля Мао без устали готовил начало кампании, прилагая воистину геркулесовы усилия. Явная неоднозначность его позиции осложнялась еще и тем, что партийные чиновники среднего и низшего звена даже не особо скрывали свое враждебное отношение к провозглашенному курсу. В конце концов именно они являлись естественной мишенью любой антибюрократической кампании. Последняя инициатива Председателя превращала их в «козлов отпущения», которым придется держать ответ за обещанную Мао смуту.
Вершина партийной пирамиды — Политбюро — хранила загадочное молчание. Режиссером готовящегося действа был исключительно Мао. «Я выхожу к народу в одиночестве», — сказал он позже и оказался в известном смысле прав. До тех пор пока коллеги поддерживали его на публике (что они и делали), не имело никакого значения, что Лю Шаоци и руководитель Пекинского горкома партии Пэн Чжэнь в глубине души были абсолютно равнодушны к предстоящему спектаклю, а Чжоу Эньлай и Дэн Сяопин исполнились горячего энтузиазма. «Расцвет и соперничество», как для краткости называли кампанию, не подлежали примитивному администрированию. В людей необходимо было вселить потребность высказаться, партийных же чиновников требовалось убедить дать им такую возможность.
С этой целью Мао совершил трехнедельную поездку на поезде по восточным провинциям страны, где выступал, по его словам, в роли «коммивояжера». Много времени уходило у него на беседы с ответственными работниками, в ходе которых он убеждал: кампания пройдет спокойно и гладко, подобно «тихому моросящему дождичку, а никак не мощному ливню». Никто не допустит превращения ее в широкомасштабные выступления масс. Немало внимания он уделял встречам с непартийными организациями: пусть улягутся и их страхи. Поездка помогла Мао четче определить цели кампании и средства их достижения.
Теперь, с фактическим окончанием классовой борьбы против помещиков и буржуазии, объяснял он своим собеседникам, на передний план выходят противоречия между народом и партией. «В прошлом мы бок о бок с массами воевали против общих врагов. Но сейчас их уже нет, остались только народ и партия. Если не к нам люди пойдут со своими болями и проблемами, то к кому же? Если мы хотим разрешить существующие противоречия, люди должны приучиться мыслить самостоятельно. Не позволить им этого означает подорвать жизненные силы всей нации. Нам нужна широкая кампания критики и самокритики, в которой ведущая роль будет принадлежать демократическим партиям. Именно они должны едко высмеивать наши недостатки. Если КПК сплотится, то выдержит эту атаку… Коммунисты обязаны выстоять и под градом насмешек».
По всем внешним признакам — а большая часть интеллигенции по ним и судила — прожект Мао опьянял своей свободой, особенно когда Председатель начинал говорить о «значительной эрозии монополии на власть». И сейчас, подчеркивал Мао, никто не запретит некоммунисту стать ректором университета или возглавить редакцию газеты, однако на практике все полномочия сосредоточены в руках заместителя-коммуниста. Необходимо сделать так, чтобы нечлены КПК на деле участвовали в выработке и принятии решений. «Отныне за все будет отвечать руководитель — вне зависимости от своей партийной принадлежности».
К середине апреля титанический труд начал приносить первые результаты.
Мао дал твердое обещание: «Расцвет и соперничество» ограничатся критикой, которая послужит лишь «укреплению партийного руководства» и никак не спровоцирует «дезорганизацию и смятение умов». Не оставил он без внимания и вопрос страхов интеллигенции относительно того, что кампания послужит чем-то вроде расставленной партией западни. Причем комментировал ситуацию так, что даже наиболее встревоженные чиновники отмстили: Председатель ни разу не отверг категорически подобную вероятность. Испытав блаженное облегчение, партийная иерархия сменила скрытое недовольство на благожелательный интерес.
Даже «Жэньминь жибао», чье затянувшееся молчание преданно отражало мучившие КПК сомнения, тоже начала вписываться в общую орбиту. Для этого Мао пригласил главного ее редактора, Дэн То, в свою спальню и, лежа на огромной, заваленной стопками книг кровати, прочел ему полную упреков часовую лекцию. Вызванный туда уже к середине разговора заместитель редактора Ван Жоши, аккуратный и немного щеголеватый мужчина, вспоминал позже, что его поразила неприглядная картина развалившегося на постели в ночном халате Председателя. «Почему вы держите политику партии в тайне от народа?! За этим что-то кроется. Раньше газетой заправляли педанты, а сейчас — мертвецы! — с гневом кричал он, повернув голову к Дэн То. — Если у тебя запор, слезь с толчка и дай облегчиться тому, кто в состоянии это сделать!» Когда обиженный редактор предложил подать в отставку, Мао с пренебрежением махнул рукой. Ban Жоши было приказано написать восхвалявшую «сто цветов» передовую, которая и появилась на первой полосе газеты 13 апреля. С того дня среди населения пошли разговоры: партия будет приветствовать критику в свой адрес.
Через неделю заседание Политбюро приняло решение приблизить официальное начало кампании. Руководителям провинциальных парткомов в течение пятнадцати дней было предложено отчитаться о готовности. Но и этот срок показался Мао слишком длинным. Фактически, говорил он, «расцвет и соперничество» полным ходом идут уже два месяца. В дни празднования Первого Мая «Жэньминь жибао» вышла под красной шапкой: «Пусть расцветают…» За нею лозунг подхватили все газеты страны.
Кампания началась.
«Сто цветов» явились самой амбициозной попыткой коммунистического режима привить тоталитарной системе ростки демократии. Даже сам Мао не знал, к чему она приведет. «Давайте встанем под ледяной душ и посмотрим, что из этого выйдет, — говорил он. — Главное — войти во вкус, потом уже никаких проблем не возникнет». О том, что произойдет, если процедура отрезвляющей критики придется партии не по вкусу, Председатель не обмолвился ни словом.
Ученые, литераторы, артисты, предприниматели, отдельные рабочие и даже кое-кто из мелких чиновников начали в мае забывать о своих страхах и выступали с различными заявлениями, точнее сказать, позволяли вопреки внутреннему голосу убедить себя в необходимости выступить.
Несмотря на заверения ЦК КПК в том, что участие некоммунистических организаций возможно лишь на строго добровольной основе, местные партийные руководители считали своим долгом сделать все, чтобы кампания на подконтрольной им территории, не дай Бог, не застопорилась. Получивший образование в США профессор У Нинкунь, преподававший английский язык в Высшей партийной школе, вспоминал жалобы ответственного работника на то, что во время факультетских собраний «почти не находится желающих высказаться. Те, кто поднимается на трибуну, говорят одни банальности». Сотруднице управления милиции города Чанша было заявлено: «Хотите вступить в партию — выступите с чем-нибудь серьезным». Один из руководителей ассоциации торговцев самой оживленной пекинской улицы Ванфуцзин рассказывал, как секретарь районного комитета партии потребовал от него «показать пример другим и выступить с критикой». Поразмыслив, руководитель согласился. Подобных примеров можно насчитать миллионы.
Основным объектом критики было то, что коммунисты, которых интеллигенция встретила в 1949 году как освободителей от гоминьдановского произвола, не пробыв у власти и восьми лет, превратились в класс новой бюрократии, монополизировавший власть и абсолютно оторванный от народа. Говоря об уроке Венгрии, Мао оказался прав: в глазах населения страны партийные чиновники действительно являлись стоящей над массами аристократией. Наиболее лаконично сложившиеся порядки охарактеризовал Чу Аньпин, главный редактор влиятельной непартийной газеты «Гуанмин жибао», заметивший, что КПК «выкрасила страну в один цвет и сделала ее своей вотчиной».
Фигуры поскромнее позволяли себе еще большую резкость. Члены партии ведут себя как представители «высшей расы», писал один из профессоров. Они пользуются многочисленными привилегиями и видят в простом народе «послушных подданных или, вернее, рабов». По словам преподавателя экономики, «партработники, лет десять назад носившие соломенные сандалии, теперь шьют себе униформу из тонкой шерсти и разъезжают в лимузинах… Люди сторонятся их как зачумленных». Далее он продолжал так:
«Если Коммунистическая партия мне не доверяет, я отвечаю ей взаимностью. Китай в равной мере принадлежит каждому из шестисот миллионов, в том числе и тем, кого называют контрреволюционерами. Он не является собственностью одних только членов партии… Работай вы, коммунисты, хотя бы удовлетворительно, все в стране будет тихо и спокойно. В противном случае массы погонят вас поганой метлой, расправятся с вами. И это станет проявлением истинного патриотизма, поскольку коммунисты уже перестали быть слугами народа. Крах КПК вовсе не означает краха всего Китая».
Другой постоянной темой критических высказываний было отношение партии к интеллигенции, которую называли то «кучей собачьего дерьма», то «самородным золотом нации». Если партии кто-то понадобился, писал один журналист, то ей плевать, что он может быть подонком и убийцей, если же нет — человек оказывается на обочине жизни независимо от того, как честно и преданно он трудился. Инженер жаловался, что интеллигенция подвергается большим унижениям, нежели при японской оккупации. Члены партии заходили в отделы кадров как к себе домой — чтобы в подробностях рассказать о поведении своих коллег, в результате «люди боялись быть откровенными даже в компании близких друзей… Каждый постиг спасительное искусство двоемыслия: на устах одно, в голове совсем другое».
4 мая, всего через три дня после начала кампании, Мао издал секретную директиву, в которой указал, что, несмотря на резкость многих высказываний, выступать с опровержениями еще рано: «Мы не можем остановиться на полпути. Без давления снизу будет весьма трудно достичь поставленных целей». На протяжении «по крайней мере еще нескольких месяцев» критиковать разрешается все и вся. Затем, когда КПК уже насытится, рамки кампании можно расширить и начать ворошить грязное белье демократических партий, интеллигенции и общества в целом.
Однако хлынувшее через край недовольство народа, его разочарование и боль дали Мао повод задуматься.
15 мая в циркуляре «Вещи переходят в свои противоположности», адресованном весьма узкому кругу высших партийных чиновников, Мао дал понять, что в его отношении к кампании появились перемены. Впервые происходящие уже в Народной Республике события он определил как «ревизионизм». Ревизионисты, говорил Мао, отрицают классовый характер прессы, превозносят буржуазный либерализм и буржуазную демократию, отвергают руководящую роль партии. Такие люди представляют для КПК величайшую опасность и работают они рука об руку с интеллигенцией самого «правого» толка. Именно эти «праваки» (еще одно новое определение) несут ответственность за поток грязных нападок:
«Праваки» ни черта не смыслят в диалектике — когда вещи достигают наивысшей точки своего развития, они переходят в свои противоположности. Пусть «праваки» еще какое-то время разнузданно гнут свое, мы дадим им возможность дойти до предела. Кое-кто говорит, что они боятся оказаться на крючке… заманенными вглубь, окруженными и уничтоженными. Но теперь, когда рыба сама идет в руки, нет смысла бросать в воду еще и крючок… Перед «праваками» альтернатива: либо одуматься, либо продолжать сеять смуту — на свою погибель. Выбор за вами, господа. Инициатива — ненадолго — за вами».
Подобная перемена была не столь драматической, какой могла бы показаться. Уже в апреле, обращаясь к партийным работникам в Ханчжоу, Мао говорил: «Мы не устраиваем засаду для врага, мы всего лишь даем ему зайти в сеть по собственной воле». В мае он сместил акцент: если раньше внимание Председателя было обращено к «цветам», то сейчас его больше интересуют корни «ядовитых сорняков».
Поскольку на циркуляре стоял гриф «Секретно», ни публика, ни сами «праваки» о предложенном Мао выборе так и не узнали.
Центр кампании переместился в городок Пекинского университета, где рядом со студенческой столовой сложили из кирпича «стену демократии», буквально через день покрытую несколькими слоями листовок и плакатов. Тысячные толпы собирались вокруг ораторствующих студентов, чтобы послушать их рассуждения о многопартийной системе или сравнительный анализ социализма и капитализма. Появилась у молодежи и своя Пасионария — 21-летняя студентка филологического факультета Линь Силин. Она обвинила партию в насаждении «феодального социализма», потребовала свернуть все реформы и гарантировать людям основные гражданские свободы. Стали возникать студенческие ассоциации: «Горькое лекарство», «Голос снизу», «Дикие травы», «Весенний гром». Они занимались распространением написанных от руки и размноженных на ротаторе журнальчиков, для «обмена опытом» слали гонцов в другие города.
Прошла неделя, и Мао решил выйти в народ. На встрече с представителями Лиги китайской молодежи он предупреждал: «Любое слово или поступок, не соответствующие духу социализма, ошибочны в корне». Через несколько часов его фраза, написанная гигантскими белыми иероглифами, украсила стену университетского здания.
Однако погасить зажженное пламя оказалось далеко не просто. Студенческие активисты в открытую призывали положить конец господству Коммунистической партии. Вдохновленные их примером, преподаватели с юношеским задором раздували огонь: правление Мао было расценено как «весьма спорное» и «беспомощное». Вина за отсутствие в Китае демократии целиком лежит на руководстве партии, заявил профессор из Шэньяна. Его коллеги говорили о «бесчеловечной тирании, взявшей на вооружение фашистские методы Освенцима». Учащиеся средних школ в Ухани вышли на улицы и штурмом взяли здание городской администрации. Подобные же беспорядки имели место в Сычуани и Шаньдуне.
8 июня, менее чем через полтора месяца после начала кампании, Мао поднял партию в контратаку.
«Среди наших граждан нашлись такие, — писала «Жэньминь жибао», — кто пытается использовать всенародное движение, чтобы расправиться с Коммунистической партией, свергнуть власть рабочего класса и повернуть вспять великое дело социалистического строительства». В тот же день Мао заявил Центральному Комитету, что «некоторую часть партии поразила реакционная гниль, и гной уже начинает выходить». Через десять дней впервые было опубликовано его февральское обращение к ученым по вопросу о противоречиях в уже значительно доработанном виде. Новое откровение определяло шесть критериев, по которым можно было отличить «прекрасные цветы» от «ядовитых сорняков». Они еще раз подтвердили слово, данное Мао партийным чиновникам перед началом кампании: дозволенной будет только та критика, которая укрепляет, а не подрывает авторитет и позиции партии.
1 июля в очередной передовой статье «Жэньминь жибао» Мао обрушился на министра лесной промышленности Ло Лунцзи и министра связи Чжан Боцзюня, лидеров небольшой коалиционной партии «Демократическая лига», с обвинениями в формировании контрреволюционного альянса и проведении «антикоммунистической, антинародной и антисоциалистической буржуазной линии». Ему необходимо было дать понять, что политика «ста цветов», правильная по своей сути, саботируется группой экстремистов, стремящихся повернуть стрелки часов вспять.
Действия Мао можно расценить как вероломные и дальновидные одновременно. Обвинения против Ло и Чжана являлись такой же фальшивкой, как и «контрреволюционный заговор Ван Шивэя» в 1943 году и дело о «кликс Ху Фэна» в 1955-м. Цель у него была одна: дать официальные обоснования уже начавшимся акциям против инакомыслящих. Служившая «рупором реакционеров» «Гуанмин жибао» под давлением Мао просто выполнила все его требования, так же, как и большинство «праваков». Предложенные им шесть критериев оказались настолько жесткими, что, если бы Мао выдвинул их еще в своей февральской речи перед учеными, «расцвет и соперничество» просто не смогли бы развернуться. Однако в ходе кампании он неоднократно подчеркивал: «Никаких запретов, никаких узких рамок! Народ разберется сам. Мы должны доверять массам».
Для чего же ему понадобился столь резкий поворот?
Однозначный ответ найти трудно. Кампания «ста цветов» вовсе не была изначально запланированной, как в один голос уверяли ее жертвы и сторонники, ловушкой для простаков. Ни в коей мере не являлась она и «колоссальной ошибкой» Председателя, на чем продолжают настаивать многие западные исследователи.
Мао никогда не верил интеллигенции. Наблюдая за ней в Яньани, он пришел к твердому убеждению: полагаться на этих людей нельзя. Все предыдущие кампании начала 50-х только подтверждали правильность его вывода.
На протяжении всей кампании «ста цветов» Мао говорил о «коже» и «волосках»: с отмиранием старой, буржуазной экономической «кожи», интеллигенции, этим идеологическим «волоскам» предстоит трудная трансплантация в новую «кожу» пролетарской экономики.
Предстояло найти ответ на вопрос: сколь многочисленными окажутся «экстремисты» и какую силу они представляют? Здесь Мао допустил не одну, а две ошибки. Он недооценил мощь поднятой волны общественного недовольства и был слишком уверен в способности кадровых партийных работников противостоять ей. То, что началось как попытка перекрыть образовавшуюся между народом и партией пропасть, привело, наоборот, к ее углублению. Тщательно спланированная кампания стала ловушкой не для кучки «ревизионистов» — в ее силки попали сотни тысяч веривших слову партии добропорядочных граждан.
Такой поворот событий являлся личной заслугой Мао. И все же он решился на него с известными колебаниями. Позже он сказал, что был «введен в заблуждение» охватившей партию и общество в целом паникой по поводу возможности широкомасштабных волнений. Летом и осенью Мао продолжал уверять: политика кампании абсолютно верна. «Праваки», безусловно, являются контрреволюционерами, но отношение к ним остается самым снисходительным. «Допускавшиеся в прошлом крайности никогда не давали хороших результатов. Мы должны быть более дальновидными».
Понятие снисходительности было для Мао весьма относительным.
«Праваков» не расстреливали. Наиболее заметные фигуры — Ло Лунцзи, Чжан Боцзюнь и присоединившийся к ним еще один министр, Чжан Найци, попали через дна года под амнистию и вышли на свободу. Но дичь помельче — пятьсот двадцать тысяч человек, то есть каждый двадцатый китайский интеллигент, прошли «трудовое перевоспитание» либо оказались высланными в деревню, чтобы учиться классовой сознательности у крестьян. Во многих партийных организациях существовала квота: пять процентов членов подлежали разоблачению как «праваки». Первыми жертвами становились люди, чье прошлое вызывало у партии сомнения, или те, кто выпал из ее номенклатуры несколькими годами ранее.
Арестованный профессор У Нинкунь провел три года в лагерях: сначала в Маньчжурии, затем неподалеку от Тяньцзиня. Сотрудница управления милиции из Чанша после критики своего непосредственного начальника была отправлена на «перевоспитание» в пригород. Опасаясь, что ярлык «правака» навесят и на него, муж дал ей развод и уехал с детьми к родственникам. Руководитель ассоциации торговцев пекинской улицы Ванфуцзин провел с короткими перерывами двадцать лет в различных исправительных учреждениях. Были разрушены жизни более полумиллиона человек, не считая членов их семей. В отличие от помещиков или контрреволюционеров, люди несли наказание не за поступки, но за высказанные вслух мысли.
На этот счет у Мао имелась своя точка зрения: «Такие люди не просто чешут языки. Они действуют. Они виновны. Пословица «говорящий не виноват» к ним не относится».
Не очень убедительное объяснение.
Трагедия кампании «ста цветов» заключалась в том, что Мао действительно хотел, чтобы интеллигенция начала «думать самостоятельно» и по собственной воле присоединилась к революции. «Моя цель, — говорил он кадрам партии, — создать такую политическую обстановку, в которой будут присутствовать централизм и демократия, дисциплина и свобода, единство цели и независимость мышления».
На практике эта формула оказалась совершенно нежизнеспособной. К середине 50-х годов Мао был настолько убежден в правильности своих умозаключений, что никак не мог представить, чтобы люди, предаваясь свободным размышлениям, начали думать не так, как думал он. Разве может независимость мышления приводить к идеям, которых он не одобряет и считает необходимым подавлять? В жизни всегда побеждала дисциплина, под натиском партии свободомыслие не выстояло. Процесс корчевания «ядовитых сорняков» означал полную победу воли над здравым смыслом.
Кампания «ста цветов» имела и иные, более отдаленные последствия.
Борьба с «праваками» так жестоко опалила своим пламенем интеллигенцию, что никогда больше она не сможет поверить Мао. Четверть века спустя, уже перед самой смертью, старый торговец с улицы Ванфуцзин завещал семье: «Убереги вас Небо от веры в Коммунистическую партию!»
Души людей, столь необходимых Мао для строительства нового Китая, были наполнены недоверием и страхом.
За восемь лет, прошедших после победы, жизнь Мао изменилась до неузнаваемости. И не только потому, что теперь он обладал практически неограниченной властью. Лидер шестисотмиллионной нации, он превратился в фигуру августейшую, окруженную божественной аурой, которая отделяла его от коллег и полностью изолировала от простых смертных.
Через месяц после провозглашения Народной Республики Мао переехал в Чжуннаньхай (буквально: «Центральное и Южное моря») — окруженный стеной квартал бывшей резиденции высшей маньчжурской знати, расположенный в парке неподалеку от Запретного города и отделенный от него рукотворными озерами, давшими название всему комплексу. При Гоминьдане, когда столицей страны был Нанкин, квартал пришел в упадок и ветхость, но в 1949 году старые дворцы реставрировали для Политбюро, а рядом с ними построили трехэтажные здания, где разместились ЦК КПК и Государственный Совет КНР. Мао и его ближайшие помощники разместились в библиотеке жившего в XVIII веке императора Цяньлуна, носившей название «Фэнцзэюань», или «Храм Милосердного Изобилия»: над южным входом в библиотеку висела деревянная панель с покрытыми золотом иероглифами, написанными, по преданию, самим императором. Во внутреннем дворе в тени кипарисов и пиний находились личные апартаменты Мао. Просторная, с высоким потолком комната служила спальней, кабинетом и гостиной одновременно. Рядом находилась большая столовая, за ней — спальня Цзян Цин. Дочери Ли Мин и Ли На, а также осиротевший внук Мао Юаньсинь жили в соседнем здании под присмотром старшей сестры Цзян Цин.
Как и для Цяньлуна, Чжуннаньхай стал для Мао уединенной и тихой обителью. Императорских евнухов заменили многочисленные секретари и телохранители. Резиденцию Председателя окружали три неприметных кольца охраны, которую осуществляли сотрудники специального подразделения. Продукты доставлялись из особого, также усиленно охранявшегося хозяйства, а блюда перед подачей на стол проверяли на наличие яда. После смерти Жэнь Биши, последовавшей в октябре 1950 года, за Мао, как и за другими высшими руководителями, были закреплены персональные врачи. В Яньани и Шицзячжуане Мао обладал полной свободой передвижения, хотя и в сопровождении охраны. Сейчас же он и шагу не мог ступить без того, чтобы телохранители загодя не разработали детальный маршрут прогулки или поездки. Разъезды по стране проходили исключительно в бронированном вагоне. Летал Мао крайне редко: охрана считала, что существует опасность подложить в самолет бомбу либо тайваньские националисты попытаются сбить машину зенитным огнем[68].
В течение первых лет своего правления Мао время от времени пытался ускользнуть от бдительного ока охраны, и обычно это заканчивалось неприятностями.
Ли Иньцяо, его главный телохранитель, вспоминал об одном таком случае в Тяньцзине. В нарушение регламента поездки Мао захотелось пообедать в ресторане. Владельца тут же известили об ожидаемом высоком госте. Всех посетителей немедленно выпроводили, и за столики уселись переодетые агенты охраны. Но когда Мао, поднимаясь на второй этаж по лестнице, остановился у окна и выглянул на улицу, его узнала женщина, развешивавшая белье на балконе дома напротив. Ее восторженные крики собрали такую толпу, что вызванному военному патрулю потребовалось шесть часов, чтобы убедить людей разойтись. Впоследствии, когда Мао приходило в голову нарушить разработанный маршрут, напоминание об инциденте в Тяньцзине всегда помогало охране убедить его не делать этого.
Отсутствие семьи усиливало ощущение изоляции. Аньин погиб, Аньцин находился в психиатрической клинике в Даляне. На протяжении почти всего периода 50-х годов Цзян Цин спала отдельно: вначале из-за психосоматического заболевания, понять природу которого не могли ни в Китае, ни в Москве. Позже врачи обнаружили у нее рак матки. В московских клиниках Цзян Цин прошла несколько курсов лечения, и самый длительный из них тянулся более года. Избавляясь от супруги, Мао только радовался, а когда она умоляла его разрешить ей вернуться, муж настаивал на том, что лечение обязательно должно быть доведено до конца. По свидетельству Ли Чжисуя, личного врача Мао, уже к 1955 году супруги жили раздельно: связывавшая их взаимная привязанность давно испарилась. Ли Иньцяо, питавший к Мао искреннее расположение, еще в начале 50-х годов пришел к выводу, что брак Председателя оказался не очень счастливым. Муж и жена работали и спали в разных комнатах, не встречаясь даже за сдой. В те редкие моменты, когда им приходилось бывать вместе, Цзян Цин начинала действовать Мао на нервы, и позже он недовольно выговаривал охране, что не желает ее видеть.
Возраставшая отчужденность в отношениях с Цзян Цин заставляла Мао с тоской вспоминать о прежних женах: Хэ Цзычжэнь и Ян Кайхуэй. Мысли о последней подтолкнули его к написанию романтического, проникнутого тихой грустью стихотворения «Бессмертные». В нем Мао обращался к своему старому другу Ли Шуи — женщине, в одиночку растившей сына после того, как ее муж Лю Чжисюнь был убит гоминьдановцами почти одновременно с Ян Кайхуэй. Иероглифы «Ян» и «Лю» означают «тополь» и «ива», и названия этих деревьев Мао увязывает с древней легендой об У Ганс, который, подобно Сизифу, обречен был вечно рубить росшую на Луне кассию:
Я расстался с гордым тополем, а ты потеряла иву:
Тополь и ива ушли высоко в небеса.
Там, в вышине, У Ган свел их с коричным деревом.
Одинокая богиня Лупы разметала роскошные волосы
В танце перед двумя благородными душами,
Но внезапная весть приходит с Земли: тигр свирепый наказан.
Слезы падают вниз, подобные каплям дождя.
Слезы радости (от победы над Чан Кайши) были и слезами горечи, что отражало настроение Мао, погрузившегося в воспоминания о былых, более счастливых временах[69].
В пустоту своего одиночества Мао одну за другой приводил все новых утешительниц; переступив шсстидссятилетний рубеж, источник земных радостей он находил уже в совсем молоденьких девушках.
Зародившаяся в Яньани традиция субботних танцевальных вечеров получила продолжение в Чжуннаньхас. Когда музыка смолкала, Мао вел свою партнершу в спальню, где занятиям любовью ничуть не мешали высившиеся на широкой постели стопки книг. Девушки приходили из танцевальных ансамблей НОА, куда они отбирались по строгим критериям внешности и политической благонадежности. В любви, как и в танцах, Мао был достаточно неуклюжим — если верить словам одной из приглашенных, — но изобретательным и неутомимым.
Французский политик Морис Форэ как-то заметил о Миттеране: «Исходившие от женщин флюиды сводили его с ума». То же самое можно смело отнести и к Мао.
Среди богатой коллекции книг по истории и литературе на его полках стояли копии даосских манускриптов, с незапамятных времен посвящавших отпрысков знатных фамилий в тайны плотской любви. Имелся там и текст времен династии Хань — «Секреты простушки», — имевший особую ценность для мужчин, первая молодость которых давно прошла:
«Слияние мужчины и женщины можно уподобить соединению Неба и Земли. Именно потому Небо и Земля пребывают вовеки, что им известны истинные законы такого единения. Мужчина не смог сохранить данный секрет. Вновь познав его, он обретет бессмертие… Тайна проста: на протяжении жизни мужчине необходим частый, постоянный контакт с молодым женским телом, но семя свое он должен дарить женщине в исключительных случаях. Это сделает его мышцы упругими и легкими, изгонит все недуги… Тому, кто стремится продлить жизнь, следует обращаться непосредственно к ее источнику».
Китайский народ — нация очень практичная, за ее пуританским фасадом всегда крылась куда большая, чем в Британии или Америке, сексуальная терпимость. В стремлении Мао доставить себе удовольствие никто не видел ничего дурного. Даже Цзян Цин со стоическим молчанием взирала на похождения мужа. Критике его подобное поведение подвергалось только за лицемерие, да и то единожды, уже после смерти Мао: в Китае, где за не осененную узами брака половую связь человека отправляли на «перевоспитание» в лагерь, лишь Председатель мог безнаказанно каждую ночь делить постель с новой девушкой. «Простушка», как и другие древние тексты, служила чем-то вроде фигового листа классических традиций, объяснявших жажду инь, женского начала, избытком мужской силы ян. Правда, телохранители Мао имели свою теорию: у него была власть, значит, у него было право.
Существовавший порядок устраивал обе стороны: в отличие от времен империи посещавшие Мао девушки не являлись его наложницами. Скорее, они напоминали фанатических приверженок какой-нибудь поп-звезды в странах Запада. Некоторое время девушки грелись в лучах славы, отраженных постелью Председателя, безмерно гордые его выбором. Позже окружение Мао находило каждой добропорядочного мужа-коммуниста.
Кое-кто начинал подозревать, будто стареющий Председатель постепенно впадает в маразм и просто забыл о том, что, как и все, смертен. Более точным выглядит наблюдение Ли Иньцяо, заметившего: «Мао окружает себя молодыми людьми в попытке отогнать чувство одиночества». Эту обязанность выполняли девушки. Как и юноши, бывшие на положении личной прислуги Председателя. На протяжении последних двадцати лет жизни Мао неоднократно признавал, что они стали для него как бы членами семьи. Видел он их куда чаще, чем своих дочерей, большую часть времени проводивших в пансионе при школе. Молодые люди подавали Мао в постель снотворное, делали ему успокаивающий массаж, помогали одеваться и накрывали на стол, словом, следили за каждым его шагом. Однако прислуга приходила и уходила, членов этой искусственной «семьи» не связывали внутренние обязательства, они не знали общих радостей и волнений.
За пределами такого весьма узкого круга на протяжении всего периода пребывания у власти Мао был полностью лишен нормальных человеческих отношений. Контакты с Политбюро оставались чисто политическими. Если Сталин любил время от времени устраивать шумные ночные пирушки с друзьями, то Мао все глубже погружался в одиночество. Дружба была ему заказана. «Отношения между человеком и Богом существуют лишь в форме молитвы и ответа молящемуся, — написал годы спустя Ли Иньцяо. — Ни о каком равенстве не может идти и речи». Прежде значительное внимание Мао привлекали военные вопросы: гражданская война, борьба с японскими агрессорами, война в Корее.
В 1953 году у него осталась только политика.
Кампания «ста цветов» явилась первой попыткой Мао уйти от жесткой вертикали командной системы по советскому образцу, попыткой найти собственный путь развития страны, которой он правил. Н. С. Хрущев эту позицию не одобрил. Позже Мао сказал ближайшим коллегам, что «у Советов окаменели мозги, они напрочь забыли об основах марксизма-ленинизма».
Когда в разгар борьбы с «праваками» кампания внезапно прекратилась, Мао вновь затосковал по старой и проверенной стратегии мобилизации масс, так хорошо зарекомендовавшей себя в процессе создания сельскохозяйственных кооперативов.
Весной 1956 года он попытался применить тот же принцип и в экономике. Однако «малый скачок вперед» закончился неудачей: руководители на местах в своем рвении завысили плановые показатели настолько, что и у рабочих, и у крестьян опустились руки. С предложением Чжоу Эньлая снизить нереальные темпы Мао согласился, но с крайней неохотой. Посланная ему на утверждение статья для «Жэньминь жибао» о необходимости «остановить ненужную спешку» вернулась к автору с начертанными рукой Мао двумя иероглифами: «Не читал».
Сделанную Чжоу уступку Председатель объяснял тем, что в экономике, как и на войне, наступление должно быть не одномоментным, а представлять собой ряд мощных волн. «У него есть высшие и низшие точки, — указывал Мао, — и на смену одной волне приходит другая… Развитие событий и явлений происходит по закону распространения волн». «Малый скачок» завершился провалом потому, что совпал по времени с низшей точкой волнового продвижения вперед всей экономики; будь момент для его осуществления выбран более осмотрительно, принятые меры закончились бы успехом.
Осенью 1957 года Мао решил попробовать еще раз, и теперь руководство партии и страны встретило его план почти единодушным одобрением. Советская модель развития признана несостоятельной: производимая кооперативами продукция явно недостаточна для обеспечения нужд программы индустриализации, научно-технические кадры, призванные обеспечить ее проведение в жизнь, проявили свою политическую неблагонадежность, финансовая помощь Москвы отсутствует. Все свободные ресурсы Кремль направляет братским социалистическим странам Восточной Европы. Партия пришла к выводу: резкий, взрывообразный старт китайской экономики обеспечит переток избыточной рабочей силы из сельского хозяйства в промышленность.
Нововведения в экономической жизни страны сопровождались переменами в политике.
Весной, в ходе кампании «ста цветов», Мао неустанно повторял одобренную 8-м съездом КПК формулу о «фактическом завершении» классовой борьбы. Но после начала повсеместной критики «праваков» в июне 1957 года он утверждал, что, хотя «основные классовые битвы уже выиграны», классовая борьба как таковая еще далека от окончания. Главные противоречия китайского общества лежат не в сфере экономики, как ошибочно посчитал съезд, а на разделительной полосе между дорогой, ведущей к капитализму, и путем в социализм. Так была подготовлена почва для новой вспышки уже «левацких» настроений.
На октябрьском пленуме ЦК КПК Мао раскрыл перед участниками величественную картину будущего, которое несет хозяйственная революция в деревне. По производству зерна Китай выйдет на первое место в мире, а выплавка стали через пятнадцать лет составит двадцать миллионов тонн ежегодно (то есть в четыре раза превзойдет показатель 1956 года). Необычным был и предложенный Мао метод борьбы с сельскохозяйственными вредителями. Китаю предстояло превратиться в страну «четырех нет»: нет крыс, нет воробьев, нет мух, нет комаров. На их полное уничтожение плечом к плечу поднялись жители городов и деревень. Вот что вспоминал побывавший в то время в Китае советский экономист:
«Утром меня разбудил душераздирающий женский вопль. Бросившись к окну, я увидел, как по крыше дома напротив носилась девушка, размахивая длинным бамбуковым шестом с привязанными к нему тряпками. Вот она остановилась, и в то же мгновение на улице раздалась громкая барабанная дробь. Девушка вновь принялась истошно вопить, поражая невидимого врага выпадами своего «копья»… Тут я понял, о чем велись слышанные краем уха вчера вечером разговоры: полотенца и тряпки, которыми воинственно потрясали женщины, должны были постоянно держать пернатых в воздухе, лишая их возможности присесть и передохнуть».
Начинание принесло результаты. Очень скоро на улицах городов и сел появились целые горы бездыханных птичьих телец. Побывавший в стране несколько месяцев спустя другой иностранец сообщал, что за четыре недели ему ни разу не довелось увидеть ни воробья, ни ласточки, зато и мух попалось на глаза не более десятка. К сожалению, Мао пренебрег предупреждениями о том, что уничтожение птиц приведет к нашествию гусениц, пожиравших все посевы. На следующий год воробьев в качестве объекта охоты сменили клопы.
Революционный порыв в Китае сопровождался выдающимися событиями в жизни других стран. 4 октября, когда проходил пленум ЦК КПК, Советский Союз запустил первый искусственный спутник, а Соединенные Штаты, по словам Мао, «не швырнули в космос даже картофелину».
Вскоре после этого Хрущев заговорил о поразительно высоком на Западе уровне производства мяса и молочной продукции, заметив, что «дело здесь вовсе не в арифметике, это — вопрос политический». Для Мао его фраза прозвучала музыкой — буквально на днях он убеждал ЦК: в вопросе политики и технологии «политика первична и всегда занимает господствующее положение». Прибыв через месяц в Москву для участия в совещании коммунистических и рабочих партий, Мао услышал о планах советских руководителей обогнать США по добыче угля, нефти, производству железа, стали, электроэнергии и товаров народного потребления всего за пятнадцать лет. Услышав в словах Хрущева личный вызов, Мао спокойно проинформировал вождей мирового коммунизма, что за тот же срок Китай обойдет Великобританию. Затем он представил делегатам совещания свой анализ положения дел в мире, сопроводив его цитатой из классического романа «Сон в красном тереме» — «…либо ветер с востока преодолевает ветер с запада, либо ветер с запада преодолевает ветер с востока»:
«В данный момент международная ситуация подошла к поворотному пункту… Характеризуется он тем, что ветер с востока уже преодолевает ветер с запада. Другими словами, силы социализма стали намного могущественнее сил империализма. Думаю, теперь вполне можно говорить о том, что мы оставили Запад позади. Далеко ли? Не наступает ли он нам на пятки? Мне представляется, хотя я, может быть, и слишком оптимистичен, что нас ему уже не догнать никогда».
В этом возбужденном, чтобы не сказать эйфорическом, состоянии Мао возвратился в Пекин. Цели ясны, задачи определены — за работу, товарищи! Пообещав превзойти Великобританию, он поставил страну перед необходимостью в начале 70-х выплавлять ежегодно сорок миллионов тонн стали, то есть вдвое больше, чем установил пленум ЦК полутора месяцами ранее. А ведь оставалось еще производство оборудования, цемента, химических удобрений. Оставался вопрос: как?
В поисках ответа Мао отправился в четырехмесячную поездку по стране. Из южных провинций Китая он поехал в Маньчжурию, в марте прибыл в Сычуань, откуда по Янцзы спустился пароходом до Ухани, чтобы уже в апреле посетить Хунань и Гуандун.
Как и в начале 30-х годов в Цзянси, для выработки новой политики Мао требовалось собственными глазами увидеть «правду жизни». Однако имелось, и существенное отличие: четвертью века раньше, в Китайской Советской Республике, Председатель мог свободно разъезжать там, где ему вздумается. В 1958 году, уже в Народном Китае, каждый его шаг тщательно расписывался на недели, а то и месяцы вперед. Поиски правды означали встречи с первыми секретарями провинциальных комитетов, которые везли высокого гостя в образцовые хозяйства, чьи руководители, как их проинструктировали, говорили Мао лишь то, что ему так хотелось услышать. Данные, объективно отражавшие положение дел, до него так и не доходили. Иллюзия глубокой информированности на практике оказалась намного опаснее обычного незнания.
В каждом пункте своих остановок Мао созывал совещание кадровых партийных работников, закладывая теоретические обоснования «большого скачка вперед».
4 января 1958 года в Ханчжоу он впервые высказал идею «непрерывной революции», тут подчеркнув, что она не имеет ничего общего с троцкистской ересью о революции «перманентной». За социалистической революцией, то есть уже завершившимся в Китае обобществлением средств производства, без всякого перерыва последуют «революция в идеологии и политике» и «техническая революция». Последняя, пояснял Мао, будет означать «новый подъем уровня продукции».
Через десять дней в Наньнине он обратил свой гнев против тех, кто выступал полутора годами ранее против политики «малого скачка». «По делу о безоглядной гонке вперед главным обвиняемым прохожу я, — заявил Мао. — Вы против нее. Что ж, в таком случае я против вас!» Чжоу Эньлай был вынужден выступить с самокритикой, признаться в «политической нерешительности» и «правоконсервативных ошибках». В марте в Чэнду Мао обрушился на планирующие ведомства — за их «рабскую приверженность советскому опыту», и на всю партию — за «рабское преклонение перед специалистами вообще и буржуазными специалистами в частности». Месяцем позже в Ханькоу он пошел еще дальше и объявил буржуазную интеллигенцию «классом эксплуататоров», с которым необходимо вести «беспощадную борьбу». Китай обязан избежать участи быть скованным чуждыми ему экономическими законами:
«Мы должны избавиться от предрассудков и веры — или недоверия — в ученых… При обсуждении любой проблемы необходимо принимать во внимание и вопросы идеологии. Способы решения проблемы подчинены политической точке зрения. Как можно опираться лишь на цифры, забывая о политике? Отношения между политикой и цифирью такие же, как между офицерами и солдатами: командует политика». (Выделено самим Мао.)
Политическая доминанта характерна для всех выступлений Мао, однако нечасто он столь категорично убеждал аудиторию в том, что фактами и цифрами можно пренебречь. В конце весны 1958 года картина светлого коммунистического будущего непрерывно добавляла в его кровь адреналин: ничто на свете не сумеет противостоять объединенным усилиям шестисот миллионов человек.
Уверенность в собственной правоте подогревала начавшееся предыдущей зимой широкое движение за ирригацию всей страны. За четыре месяца сто миллионов крестьян вручную выкопали каналы и водохранилища, способные обеспечить водой почти девять миллионов гектаров земли. Их усилия превзошли самые смелые ожидания партии. Требовалось всего лишь «раскрыть шлюзы, забыть о предрассудках и предоставить полную свободу инициативе и творчеству масс», — заявил Мао в мае на втором этапе работы 8-го съезда КПК, когда будет официально объявлено о начале «большого скачка», и как бы в объяснение добавит: «Нет, мы вовсе не сумасшедшие!»
Как бы там ни было, установленные съездом плановые задания для сельского хозяйства и промышленности возросли в несколько раз.
В Чэнду Мао потребовал от провинциального руководства любой ценой оставаться в границах возможного. «Революционный романтизм — прекрасная штука, — говорил он, — но какая в нем польза, если мы не можем воспользоваться им на практике?»
В мае задание по выплавке стали Мао увеличил с шести до восьми миллионов тонн, а время, требуемое для того чтобы обойти Великобританию, сократил вдвое. США он намерен обогнать за пятнадцать лет — одновременно с Хрущевым. Собственно говоря, заявил Мао, Китай должен сделать это первым и «вступить в коммунизм с опережением графика». Вскоре понятие о разумном пределе потеряло всякий смысл. Осенью планировали выплавить без малого одиннадцать миллионов тонн стали, а всего тремя неделями позже уже «одиннадцать с половиной или двенадцать миллионов». К этому времени Мао предполагал в 1959 году получить тридцать миллионов тонн стали (и обогнать Великобританию), в 1960-м — шестьдесят (превзойти СССР), в 1962-м — сто (оставить позади США), а к началу 70-х выплавлять ежегодно семьсот миллионов, что в несколько раз превысит выплавку стали во веем остальном мире. Столь же стремительно увеличивались плановые цифры производства зерна: сначала триста миллионов тонн (вдвое больше последнего снятого урожая), затем — триста пятьдесят.
Цель ставилась одна — сделать Китай великой державой. «Хотя мы располагаем огромным населением, — сообщил Мао Политбюро, — нам еще не представлялось случая продемонстрировать всю свою мощь. Когда мы сравняемся с Великобританией и Америкой, даже Даллесу[70] придется уважать Китай и считаться с его статусом великой нации».
Но этим планы Председателя не исчерпывались. Новый Китай должен был обрести элегантность. «Французы сумели создать прекрасные архитектурные ансамбли, бульвары и улицы. Если на это способен капитализм, то неужели мы окажемся позади?» Красоту облика городов и деревень дополнит всесторонняя забота о повседневной жизни человека труда. Тань Чжэньлинь, бывший командиром батальона в Цзинганшани, который сменил на посту главного куратора сельского хозяйства, весьма трезвомыслящего Дэн Чжихуэя, развернул перед партией эпическое полотно такого изобилия, что могло бы заставить Хрущева побледнеть от зависти:
«В чем же заключается истинный смысл коммунизма?.. На первом месте стоит хорошая еда, которая даст не только ощущение сытости в желудке. В процессе поглощения пищи человек наслаждается вкусом мяса, смакуя цыпленка, нежную свинину, рыбу или яйца. Деликатесы типа мозгов обезьяны, ласточкиных гнезд или белых грибов должны быть доступны каждому «по потребности». Следом за едой идет одежда. Человек имеет право носить то, что ему нравится. Наши туалеты будут отличаться различным кроем, фасоном, богатством цветов, а не представлять безликую массу синих френчей… После работы люди наденут шелка, тонкое полотно, отороченную мехом верхнюю одежду. Затем приходит очередь жилища… Центральное отопление согреет дома на севере страны, кондиционеры принесут желанную прохладу на юге. Каждый получит комфортабельную квартиру в многоэтажном жилом комплексе. Естественно, в быт войдут телефоны, электричество, водопровод и телевидение. На четвертое место я бы поставил средства сообщения… Широкое развитие получит воздушный транспорт, во всех уездах откроются аэропорты. Пятое — в стране не останется людей без высшего образования. Все это вместе и даст нам коммунистическое общество».
Столь заманчивые перспективы виделись не одному только Таню. Мао и сам говорил о покрытых асфальтом шоссе, которые будут служить также и взлетными полосами для самолетов. По его мнению, каждый городок будет располагать собственным авиапарком, а среди жителей обязательно найдутся свои философы и ученые. «Это то же самое, что и игра в мацзян[71], — с удовлетворением воскликнул Мао, рассуждая о грядущем богатстве. — Остается только удвоить ставки!» Членам Политбюро пришлось согласиться. Даже приземистый прагматичный Дэн Сяопин видел каждого китайца владельцем велосипеда, а женщин — на высоких каблуках и достающими из сумочки губную помаду.
Чем был вызван подобный полет фантазии?
Как мог Мао, который в стремлении к власти всю свою жизнь отличался редкостным умением взвесить каждый возможный и невозможный вариант развития событий, забыть о здравом смысле и предаться утопическим мечтам, не имевшим ничего общего с суровой действительностью? Что заставило людей типа Чжоу Эньлая и Бо Ибо, всего лишь за год до этого рьяно критиковавших куда более скромные проекты, выступить в поддержку едва ли не горячечных видений?
И сейчас, полвека спустя, на эти вопросы трудно найти полный и всеобъемлющий ответ.
Катализатором подобных настроений явился, бесспорно, запуск Советским Союзом искусственного спутника Земли. Он раскрыл перед Мао безграничные перспективы технического прогресса. Возможности науки очаровали его разбуженный интерес — скорее в средневековом, нежели в современном смысле. Мао запоем читал научно-популярную литературу, но не в поисках новых идей, а ради того, чтобы найти подтверждение собственных взглядов на мир. Очень скоро его выступления стали пестрить ссылками па научные аналогии, иллюстрировавшие те или иные политические воззрения: строение атома подтверждало противоречивость природы вещей и явлений; распространение в земной коре химических элементов доказывало, что предметы подвержены постоянным изменениям и переходят в свою противоположность; процессы метаболизма служили ярким примером всеобщего стремления к распаду на примитивные составляющие. Достижения науки обосновывали веру Мао в то, что человеческий разум постоянно одерживает триумфальные победы над прозаической действительностью (еще в 1937 году он называл это «воздействием разума на материальный мир»). Подобно философскому камню современности, наука превратит скудную китайскую реальность в общество благоденствия и процветания. Скучная дисциплина беспристрастного анализа и методичное выстраивание системы фактов были не для него. Китай не имел своего Галилея, Коперника, Дарвина или Александра Флеминга, чья жизнь могла бы стать символом вечного сомнения в собственной правоте. Современная наука, как и современные промышленные технологии, являлась заморской диковинкой, еще не успевшей пустить корни в духовной жизни китайского общества. Мао открыто признавал, что ни о том, ни о другом он не имел ни малейшего представления. Его пленяла сама концепция перспективы безграничного прогресса посредством технической революции.
В стране, располагавшей сложившейся системой научной и промышленной экспертизы, выдвинутые политикой «большого скачка» цели были бы отвергнуты как несостоятельные мечтания.
В Китае этого не случилось. Из всего состава Политбюро лишь один Чэнь Юнь задавал неудобные вопросы по экономике, и с начала 1958 года его исподволь отодвигают в сторону. Некоторые сомнения имелись, вполне вероятно, у Чжоу Эньлая, однако он предпочитал держать их при себе, уже достаточно обжегшись на попытках противодействия безудержному стремлению Мао подстегнуть объективный процесс.
Обеими руками голосуя за политику Мао, Лю Шаоци, единственный среди других руководителей, руководствовался собственными мотивами. Его взаимоотношения с Чжоу Эньласм содержали больший элемент соперничества, чем оба готовы были признать. Претворять «большой скачок» в жизнь предстояло людям аппарата Лю, а не находившимся в подчинении Чжоу сотрудникам Госсовета. То, что вызывало головную боль у одного, приводило в ликование другого. К тому же еще двумя годами ранее Мао известил членов Постоянного Комитета Политбюро о своем желании оставить пост главы государства и отойти на «второй план». На 8-м съезде КПК Лю Шаоци был официально объявлен его преемником. Даже если у него и имелись сомнения относительно разумности грандиозных замыслов Председателя — а свидетельств тому нет, — то вряд ли Лю прельщала перспектива начать свое правление с новых экономических потрясений. Он просто закрыл глаза.
Оставшаяся часть Политбюро представляла собой старую гвардию Мао. Линь Боцюй работал с ним еще в Кантоне, а в начале 20-х годов Ли Фучунь, председатель Государственной комиссии по Экономикс, создавал вместе с Мао «Ученое общество новой нации». Выдвиженцы последнего времени, такие, как первые секретари Шанхайского горкома и Сычуаньского провинциального комитета партии, получили свои посты исключительно благодаря энтузиазму, с которым они приветствовали начало «большого скачка». Группа военных, возглавлявшаяся Линь Бяо, ставшего уже членом Постоянного Комитета Политбюро, и министром обороны Пэн Дэхуаем, за долгие годы совместной с Мао борьбы на собственном опыте убедилась, что в подавляющем большинстве важнейших вопросов Председатель всегда оказывался прав.
В 1958 году никто из этих людей не был в состоянии бросить ему вызов. Так же, как и Мао, их наполняла уверенность: страна вступает в эру процветания. Единственный потенциальный противник нового курса — буржуазная интеллигенция дискредитировала себя сама.
Летом 1958 года Мао прекрасно понимал, чего он хочет, для него оставалось неизвестным лишь одно: каким образом претворить задуманное в жизнь. В мае он все еще пытался решить вопрос: есть ли, помимо опыта Советского Союза, более короткий и ровный путь к социализму?
Вариант ответа, хотя Мао даже себе не признавался в этом, был под рукой. Начавшаяся зимой кампания по ирригации привела к слиянию многих кооперативов: строительство каналов и дамб требовало мобилизации огромного количества рабочих рук.
Объединенные кооперативы являлись, по сути, готовыми кирпичиками для возведения светлого здания коммунистического общества. В конце июня Мао усиленно пытался вспомнить давнюю, еще домарксистских времен концепцию, которая позволила бы ему сделать дальнейший шаг вперед. «Мне необходимо, — говорил он, — нечто вроде большой коммуны, включающей в себя сельское хозяйство, промышленность, торговлю, образование, культуру и способность к самообороне». В его памяти все же всплыла Парижская коммуна 1871 года, о «непреходящем значении» которой Мао писал в 1926 году. Перед окончанием Первой мировой войны еще анархистом он сам жил в студенческом братстве — подобии коммуны.
9 августа 1958 года Мао публично объявил: «Народные коммуны — это хорошо!» Тремя неделями позже на приморском курорте в Бэйдайхэ, чуть к северу от Тяньцзиня, расширенное заседание Политбюро постановило, что «коммуны являются лучшей организационной формой построения социализма и постепенного перехода к коммунизму». Шеф тайной полиции Кан Шэн, один из немногих пользовавшихся абсолютным доверием Мао членов высшего руководства, сочинил речевку, которую к осени будут распевать миллионы крестьян:
Коммунизм — это рай,
И прямая дорога к нему лежит через народные коммуны!
Сам Мао был вдохновлен еще более. «Коммунистический дух — отличная штука, — сказал он в Бэйдайхэ. — Если человек живет лишь для того чтобы есть, то чем он отличается от собаки, которая пожирает дерьмо? Какой в жизни смысл, если не попытаться внести в нее хоть чуточку коммунизма?.. Мы должны на практике воплотить некоторые идеи утопического социализма». Путь вперед, доказывал он, лежит в возврате к «системе снабжения», использовавшейся в Яньани. Со временем функция денег в Китае отомрет, и продукты питания, одежда, жилье будут предоставляться людям бесплатно. «Обед в общественной столовой без денег и означает коммунизм, — говорил Мао. — Очень скоро нам не понадобятся никакие деньги».
На протяжении двух последующих месяцев «большой скачок» стремительно набирал силу. Лицо китайской деревни неузнаваемо преображалось.
Около пятисот миллионов человек, часть которых еще не привыкла к жизни в созданных пару лет назад кооперативах, с удивлением обнаружили, что теперь стали членами «жэньминь гуншэ», что буквально означало «общие народные организации», где беды и радости каждого делятся с тысячами чужаков из соседних деревень. Коммуна стала основной ячейкой села и моделью идеального устройства для всего общества. «В будущем, — отмечал Мао, — коммунами станут заводы, фабрики и целые города».
Для подавляющего большинства подобная перемена была довольно болезненной.
Земельные наделы и крупный скот подлежали конфискации. На юге страны жители должны были передавать в общий котел даже денежные переводы от родственников за границей. Семьи расставались с кухонной утварью — с появлением общественных столовых «в ней отпала нужда». Для стариков повсеместно организовывались «дома счастья», а дети обязаны были жить и воспитываться в детских садах. От родителей партия потребовала забыть о «сентиментальных буржуазных привязанностях» и перейти к единственно здоровому, коллективистскому, выстроенному по военной системе образу жизни. Идеальная семья — это супружеская пара, охваченная стремлением к стахановскому труду во имя процветания своей коммуны.
Официально предполагалось, что члены коммуны каждые два дня имеют не менее шести часов времени на сон, но отдельные бригады с гордостью рапортовали о четырех, пяти днях безостановочного труда. Поскольку долго выдерживать подобное напряжение было невозможно, во многих местах крестьяне на всю ночь оставляли в полях зажженные лампы и укладывались спать. В случае появления проверяющего дозорный мигом поднимал остальных. Принцип материальной заинтересованности перестал существовать как бы сам собой, однако коммуны то и дело обнаруживали, что члены ее к такому повороту не готовы. Только самые передовые подразделения были в состоянии обеспечить «десять гарантий», которые включали «пропитание, одежду, жилье, образование, медицинское обслуживание, ритуальные услуги, стрижку, посещение культурных мероприятий, деньги на отопление и свадьбы».
Первоначальный энтузиазм объяснялся главным образом ностальгией по временам революции, когда уклад жизни отличали простота и дух беззаветного служения народу.
Подчиняясь приказу сверху, партийные работники трудились плечом к плечу с массами. С лопатой в руках Мао лично подал им пример, выйдя вместе с Чжоу Эньлаем и другими членами Политбюро на строительство водохранилища неподалеку от Пекина.
Запечатлевшую этот момент фотографию газеты распространили по всей стране. Начиная от генералов все офицеры НОА были обязаны прослужить месяц в звании рядового. Под лозунгом «Солдатом должен быть каждый» создавалась народная милиция, и, отправляясь в поле, крестьянин теперь вешал на плечо древнее кремневое ружье.
Главной целью «большого скачка» являлось увеличение выплавки стали и производства зерна.
Когда стало ясно, что крупным и средним сталеплавильным заводам выполнить намеченное партией не удастся, персонально отвечавший за это направление Чжоу Эньлай провозгласил о начале массовой кампании «дворовых домен». Они напоминали собой крошечные печки, в которых сельские кузнецы плавили металл для изготовления необходимого инвентаря.
Кампания принесла быстрый и впечатляющий результат. Всю китайскую деревню окутал дым труб. Настоящим энтузиастом нового почина стал работавший на пекинском радио Сидней Риттенберг. «Каждый холм, каждое поле, — писал он, — сверкает огнями домашних домен. Сталь производится теперь там, где прежде не выплавлялось и чайной ложки металла». Альфред Бельом, еще один американец, отдавший себя делу построения коммунизма в Китае, смотрел на происходившее другими глазами. Когда его бумажная фабрика в Шаньдуне получила приказ приступить к строительству домен, «члены уличных партийных комитетов пошли по домам, собирая кастрюли и сковороды, снимая железные ограды и срывая с дверей замки. л В печи оказались даже обогревавшие фабричный цех радиаторы». Посетивший Юньнань англичанин описывал, как в одной из деревень, где были построены четыре примитивные домны, он наблюдал сцену исступленной трудовой активности населения: «Люди тащили корзины с рудой, швыряли в топки уголь, погоняли тащивших груженые повозки буйволов, лили добела раскаленный металл в изложницы, по шатким лестницам взбирались посмотреть в печь, группами по десять — двенадцать человек откатывали в сторону горячие сутунки». Председатель местной коммуны объяснил, что выплавке стали жители обучились, прочитав газетную статью.
Подобное происходило по всему Китаю. Пекинские фабрики, университеты, правительственные конторы — даже Союз писателей! — создавали крошечные литейные мастерские. Одна из городских газет писала:
«Отвечая на призыв правительства, мы тоже начали во дворе редакции выплавку стали… Кто-то нес из дома кастрюли и чайники, другие тащили кирпич и известняк, третьи занимались кладкой. Всего за несколько часов была построена отражательная пудлинговая печь… Единственным из нас специалистом был молодой человек, который своими глазами видел, как такие же домны строили в других организациях».
В сентябре 1958 года четырнадцать процентов выплавки стали в Китае приходилось на небольшие кустарные мастерские. В ноябре эта цифра возросла до сорока девяти процентов. К моменту наивысшего подъема кампании в ней принимали участие девяносто миллионов человек — почти четверть работоспособного населения страны.
Столь высокий показатель занятости в «промышленности» привел к резкой нехватке рабочих рук на селе. Осенью под вопросом оказался сбор урожая. Уже в октябре повсюду закрывались школы, в поля ехали отряды учеников, студентов, продавцов магазинов. Ударные бригады трудились ночи напролет.
Руководство страны, и в первую очередь Мао, было уверено в том, что закрома родины пополнятся небывалым урожаем. Кучный посев и глубокая вспашка дали на опытных участках феноменальный результат. Некий ударник сельскохозяйственного труда поведал Дэн Сяопину о своем урожае в четыреста тонн с гектара. Даже «обычные» высокопроизводительные поля рапортовали о семидесяти тоннах, на «простых» собирали от двадцати до пятидесяти — и это в стране, где даже в лучшие годы средняя урожайность поднималась не выше двух тонн с гектара. Политбюро заявляло о росте на «сто процентов, сотни процентов», на «тысячу процентов и более». К началу зимы отдельные рапорта зазвучали столь победоносно, что в них усомнился даже Мао. Однако в целом он все еще пребывал в убеждении: «зеленая революция» привела к невиданному взлету сельского хозяйства.
Помехой на пути интенсификации была высокая потребность в рабочих руках. Эта проблема подтолкнула Мао к отказу от программы контроля над рождаемостью. Такое решение привело, пожалуй, к наиболее драматическим последствиям политики «большого скачка».
Между тем руководство страны, отбросив на время все сомнения в сторону, готовилось вступить в светлое будущее.
На Декабрьском совещании ЦК КПК в Ухани Мао заявил, что урожай зерновых ожидается не менее четырехсот тридцати миллионов тонн, а это более чем в два раза превысит лучшие показатели прошлого. Из осторожности официально опубликованная цифра будет на пятнадцать процентов ниже. И хотя плановое задание по выплавке стали — почти одиннадцать миллионов тонн — тоже окажется выполненным, Мао признал, что из них лишь девять миллионов (позже он сказал — «восемь») соответствуют требованиям качества. Но Председатель пошел еще дальше и назвал установленные в Бэйдайхэ показатели нереалистичными: «Я совершил ошибку. Избыток энтузиазма помешал мне в то время правильно оценить революционное рвение масс и наши объективные возможности». Готовность подвергнуть себя подобной самокритике являлась лучшим доказательством твердой веры Мао в грандиозный успех «большого скачка». Об этом же говорили и новые цифры: более скромные, чем в Бэйдайхэ, они все же остались на недостижимой высоте. В 1959 году предполагалось выплавить двадцать миллионов тонн стали, в 1962-м — шестьдесят.
В конце 1958 года Председатель с удовлетворением оглядывался на достигнутое: «За прошедший год нам многое удалось. Ориентиры определены, реализуются такие планы, о которых в прошлом мы не могли даже мечтать». Собственный путь к коммунизму ведет в верном направлении. Еще одно усилие, и Советский Союз окажется позади.
Двумя годами ранее, в самом начале «малого скачка», Мао назвал китайский народ бедным и «чистым, как белый лист бумаги». В этом и заключается, говорил он, огромное преимущество, поскольку «исписанный лист уже больше ни на что не годится». Тема бедности и чистоты продолжала присутствовать в его речах на протяжении всего «большого скачка». В апреле Мао написал:
«У шестисот миллионов людей, живущих в Китае, есть две примечательные особенности: во-первых, они бедны, во-вторых — чисты. Это может показаться недостатком, но на самом деле это — достоинство. Народ бедный стремится к переменам, он желает действовать, он жаждет революции. На чистом листе бумаги можно написать самые новые и красивые слова, изобразить самые новые и прекрасные картины».
Сделанное с беспримерным высокомерием заявление, его неприкрытая амбициозность и стремление распоряжаться жизнями и душами своих подданных так, будто люди представляют собой не более чем восковые фигуры, дают возможность чуть глубже понять психологию вступившего уже в преклонный возраст Председателя. Гордыня такого масштаба предвещала катастрофу.
И она не заставила себя ждать.
Ход строительства социализма в Китае начинал вызывать у советского руководства все возрастающую тревогу. Уже ноябрьский в 1957 году приезд Мао в Москву на международное совещание коммунистических и рабочих партий оставил у Кремля ощущение тяжести. Н. С. Хрущев сделал предложение, от которого было невозможно отказаться: он пообещал поделиться с Китаем тайнами производства ядерного оружия и подарить образец атомной бомбы — в обмен на то, что Мао окажет советскому лидеру личную поддержку и не будет возражать против главенства СССР в мировом коммунистическом движении. Мао был счастлив: «новый» Хрущев, страстно желавший обогнать Америку, нравился ему куда больше, чем автор «секретного доклада». Вопрос о том, кому должна принадлежать руководящая роль в лагере социализма, Председатель даже не затрагивал (хотя и мог бы заметить, что такой страной вовсе не обязана быть именно советская Россия).
Соглашение по ядерному оружию подтолкнуло и без того довольно непростые китайско-советские взаимоотношения к самому краю бездны.
Вдохновляемый убеждением, что «ветер с востока преодолевает ветер с запада», Мао раскрыл перед вождями мирового коммунизма апокалиптическую картину грядущего триумфа двух великих держав. В условиях поддержания прочного мира, заметил он, лагерь социализма станет непобедимым. Однако имелась и другая возможность:
«Давайте поразмыслим. Если вспыхнет новая мировая война, то сколько в ней погибнет людей? Во всех странах сейчас насчитывается около трех миллиардов человек, и треть из них могут сгореть в ядерном пожаре. В худшем случае гибель будет ожидать половину населения. Но другая-то половина выживет! Империализм окажется стертым с лица земли, и мир станет социалистическим. Пройдут годы, и мы получим те самые три миллиарда, если не больше…»
В этих взглядах не было ничего особо нового: подобные мысли Мао высказывал Джавахарлалу Неру еще в 1954 году, когда напряженность, возникшая в отношениях КНР с Тайванем, заставила США впервые намекнуть на вполне вероятное применение ядерного оружия. Через несколько месяцев в разговоре с финским дипломатом Мао употребил еще более леденящие душу примеры: «Если Америка располагает бомбой, способной проделать в земном шаре сквозную дыру, то в масштабах вселенной это окажется сущей безделицей, хотя и будет довольно заметным событием в солнечной системе». Однако в любом случае одно дело упомянуть о подобных перспективах в личной беседе, и совсем другое, когда речь о вселенских катаклизмах заходит на совещании коммунистических лидеров, приехавших в Москву более чем из шестидесяти стран. В словах Мао они услышали предсказание близящегося конца света. Кремль задумался над тем, имеет ли смысл доверять атомный арсенал человеку, столь невозмутимо рассуждавшему о ядерном Армагеддоне. Но соглашение к тому времени было уже подписано.
Весной следующего года Мао со спокойной душой принялся осуществлять «большой скачок». Взаимодействие с СССР в ядерной области открывало перед Китаем возможность в полной мере развернуть весьма дорого обходившуюся модернизацию обычных вооружений.
Н. С. Хрущев не оставлял попыток найти новые рычаги воздействия на ядерную программу Пекина. С этой целью он предложил углубить процесс военного сотрудничества, которое включит в себя совместное создание и использование мощной УКВ-радиостанции для связи с советским подводным флотом в Тихом океане (семьдесят процентов расходов брала на себя Москва, тридцать оставались Пекину). Другой такой центр должен был обслуживать объединенную флотилию ядерных субмарин СССР и Китая.
К удивлению Хрущева, реакция Мао на его предложение оказалась крайне негативной. В июле, на встрече с советским послом в КНР Павлом Юдиным, Председатель с едким сарказмом выразил накопленное недовольство тем, в чем крылся, по его мнению, явный кремлевский произвол:
«Вы не верите китайцам! Вы всегда верили только себе! Русский человек для вас — существо высшее, в то время как китайцы продолжают быть недоразвитой нацией глупых и беспечных людей. Вот откуда исходит предложение о совместном владении и использовании такого объекта. Почему бы вам в таком случае не пойти на поводу у собственных желаний и не распоряжаться вместе с нами нашей армией, авиацией, флотом, нашей промышленностью, сельским хозяйством, культурой? Может быть, это вас удовлетворит? Либо вы захотите подчинить себе все десять тысяч километров береговой линии Китая, а мы останемся с какими-нибудь партизанскими отрядами? Обзаведясь несколькими атомными бомбами, вы решили, что в состоянии контролировать своего соседа. Чем еще можно объяснить ваше поведение?.. Вряд ли вам приятно сейчас слышать то, что я говорю… Но мне совершенно ясно, что русский национализм уже тянет свои руки к берегам Китая».
«Совместное владение» ассоциировалось у Мао с неравноправными договорами, навязанными Китаю в начале века западными странами, и с раздавшимся в 1950 году требованием СССР особых прав на территории Маньчжурии и Синьцзяна. У Хрущева, заметил Мао Юдину, хватило здравого смысла, чтобы аннулировать подписанные Сталиным соглашения, но прошло совсем немного времени, и он «сам уже начинает действовать, как его предшественник».
Позже в мемуарах Н. С. Хрущев написал, что доклад Юдина «прозвучал ударом грома среди ясного неба». По-видимому, так оно и было. Прошло десять дней, и вместе с министром обороны Р. Я. Малиновским Хрущев без всякой шумихи приехал в Пекин, чтобы попытаться разгрести образовавшийся завал.
У него ничего не вышло. Мао не только категорически отказался подписать хотя бы соглашение о сходе на берег в китайских портах экипажей российских субмарин. Желая лишний раз подчеркнуть несерьезность морской тематики, он вел переговоры у открытого бассейна в Чжуннаньхае, где собеседники загорали, по выражению Хрущева, «как ленивые тюлени на теплом песке». Не умевшему плавать советскому лидеру пришлось всячески сдерживать бушевавшее в нем негодование, чтобы не скатиться в воду с надувного матраца.
Тремя неделями позже произошла новая ссора, на этот раз по поводу Тайваня.
В январе 1958 года НОА начала готовиться к очередной попытке занять острова Цюэмой и Мацу. Состоявшийся летом правительственный переворот в Ираке, который позволил США и Великобритании ввести свои войска на Средний Восток, открыл долгожданную возможность и перед Мао. 17 июля он заявил Политбюро, что атака на силы гоминьдановцев отвлечет внимание Вашингтона от сложной ситуации в Багдаде и даст миру понять: Китай всемерно поддерживает национально-освободительное движение. Первоначальный план предусматривал начало бомбардировки островов девятью днями позже, буквально накануне приезда Н. С. Хрущева, однако его осуществление было перенесено на конец августа. К этому времени руководитель советского государства выступил с предложением о четырехсторонней встрече России, США, Великобритании и Франции с целью найти способы разрядить напряженную обстановку. «Жэньминь жибао» по этому поводу едко заметила, что «глупо добиваться мира, заискивая перед агрессорами и сговариваясь с ними».
Однако, как выяснилось, Мао недооценил решимость американского правительства. По прошествии десяти беспокойных дней, когда Америка прозрачно намекнула на вероятность применения ядерного оружия, Пекин пошел на попятную. Уверившись в том, что угроза быть вовлеченным в конфликт миновала, Хрущев немедленно заверил Китай в своей готовности оказать любую помощь. Через два месяца кризис исчерпал себя сам. Командование НОА в лучших традициях пекинской оперы заявило: бомбардировки островов будут продолжены, но лишь по четным числам.
Обоюдная игра закончилась тем, что обе стороны вспомнили: поддержание нормальных рабочих взаимоотношений отвечает как интересам СССР, так и интересам Китая. Пекин начал с меньшим пылом рассуждать о так раздражавшем Москву прыжке в коммунизм, Хрущев же одобрил заем в пять миллиардов рублей, который должен был пойти на развитие китайской промышленности.
Однако за фасадом возобновившейся дружбы исподволь накапливалось обоюдное недоверие. В глазах Хрущева отказ Председателя от углубления военного сотрудничества, его бравада по вопросу ядерного уничтожения планеты и постоянное дм доктринерство превращали Мао в партнера взбалмошного, неблагодарного и непредсказуемого. Для Мао стремление Хрущева в первую очередь улучшить отношения с США было предательством дела революции и мирового коммунистического движения. Встреча Первого секретаря ЦК КПСС с известным американским политиком Губертом Хэмфри, в ходе которой глава советского государства позволил себе недостаточно почтительно отозваться о КПК, явилась еще одним свидетельством отказа Кремля от основных принципов социалистической солидарности.
Всю весну 1959 года партия продолжала закреплять взятые в начале «большого скачка» темпы. О «дворовых домнах» пришлось, правда, забыть: их продукция ни на что не годилась. Покрываясь ржавчиной, дымовые трубы еще долго украшали сельские пейзажи и служили памятниками охватившему нацию безумию. К началу лета Мао признал, что плановые задания выплавки стали на 1959 год должны быть снижены с двадцати до тринадцати миллионов тонн. Становилось ясно: прошлогодние показатели производства зерна, в целом неплохие, тоже были чудовищно завышены. «Мы походим на ребенка, который узнает о боли только тогда, когда сунет палец в огонь, — с горечью говорил Мао. — В строительстве экономики мы объявили войну законам природы и вели ее без всякой стратегии и тактики». По провинциям была разослана директива, требовавшая от местных руководителей перестать оказывать какое-либо давление на крестьян. В противном случае, предупреждал Мао, КПК будет ждать участь древних династий Цинь и Суй, которые объединили страну только для того, чтобы пару десятилетий спустя жестокость правления привела их к падению.
Проблема по-прежнему заключалась не в смене основной мелодии, но лишь в правильной расстановке акцентов. Коммунизм, отмечал Мао, наступит, безусловно, не завтра, однако он вполне возможен через пятнадцать — двадцать или «чуть больше» лет. Несмотря ни на что, к партии постепенно возвращалось чувство реальности.
Когда взгляды на положение в стране относительно прояснились, на горном курорте Лушань, к югу от Янцзы, проходил Июльский пленум ЦК КПК. По дороге туда Мао впервые после 1927 года посетил отчий дом в Шаошани. Увиденное в пути лишний раз подтвердило успехи политики «большого скачка» и настоятельную необходимость борьбы с утопическим «левачеством» ее осуществления в глубинке. По прибытии в Лушань Мао принялся за дело.
Среди высшего руководства страны он был не единственным, кто совершил паломничество в родные места. Несколькими месяцами ранее министр обороны Пэн Дэхуай побывал в соседней с Шаошанью деревеньке Няоши, где он появился на свет. Однако его впечатления о поездке разительно отличались от выводов Мао.
Перед глазами Пэна все еще стояли картины бесславного окончания движения за выплавку стали: ржавевшие по полям слитки никому не нужного металла, заброшенные и полуразобранные жилые строения, вырубленные для розжига домен фруктовые деревья. В «домах счастья» он видел немощных стариков и старух, скудного рациона которых едва хватало на поддержание жизни; у многих не имелось даже одеяла. «Старцы еще могут скрипеть зубами, — сказал ему пожилой крестьянин, — детям же остается только плакать». В атмосфере деревень ощущался явственный запах мятежа. Крестьянство ненавидело почти военный уклад жизни, примитивную еду в общественных столовых, разрушение семей гневом наполняло их сердца. Кадровые работники находились под постоянным давлением: начальство требовало во что бы то ни стало обойти соседние коммуны. Стремление утереть нос сопернику повсеместно заканчивалось приписками, превышавшими реальные показатели в десять, а то и в двадцать раз. Нарушители этого негласного правила, как по секрету сказали Пэну, объявлялись «праваками» и подлежали суровой критике.
Пэн Дэхуай никогда не ходил у Мао в фаворитах. Слишком много было между ними стычек в прошлом начиная с зимы 1928 года, когда Пэн и небольшая армия его земляков-хунаньцев остались в Цзинганшани, а Мао так и не предпринял обещанный маневр, оставив их в окружении врага. Министр обороны присягал на верность партии, но никак не самому Мао.
В Шаошани Председатель вновь почувствовал прилив творческих сил. Новое стихотворение воспевало «зеленые волны рисовых полей» и «возвращавшихся на закате дня домой героев труда». Любовь к рифме заставила взяться за перо и Пэна. Но его строки повествовали о «втоптанных в землю зернышках проса» и «поломанной картофельной ботве». Первая строфа начиналась клятвой Пэна «говорить от имени народа».
Клятва осталась на бумаге. В 1959 году Пэн не позволил себе ни слова критики по поводу «большого скачка». Возможно, это объяснялось тем, что все его внимание было занято вспыхнувшим в марте восстанием в Тибете, возможно, сказались призывы Мао к сдержанности, в которых прозвучало обещание исправить самые вопиющие ошибки. Но главная причина крылась в невозможности для человека даже его ранга подвергнуть сомнениям тот курс, что упорно и последовательно отстаивал сам Председатель.
Пятью годами ранее Гао Ган уже пробовал перешагнуть установленные Мао границы. Попытка стоила ему жизни. В 1955 году Дэн Чжихуэй выступил против Мао в вопросе скорее техническом, нежели политическом, — о темпах коллективизации. В отличие от Гао Гана Дэн не наложил на себя руки, но фактически лишился всякой власти. Чуть позже Чжоу Эньлай поделился некоторыми сомнениями по поводу «малого скачка», чтобы через полтора года подвергнуть себя беспощадной самокритике. Столь же обескураживающими были примеры и тех, кто излишне откровенно высказывался в ходе кампании «ста цветов».
К 1959 году стало абсолютно ясно: единственной фигурой, имевшей полное право критиковать товарища Мао Цзэдуна и его политику, являлся сам Мао. Любому другому за это предстояло платить. По возвращении в Пекин Пэн Дэхуай благополучно забыл о намерении говорить «от имени». Как и другие лидеры партии, он предпочитал хранить сомнения в себе.
К этому времени в жизни китайского общества набирал силу новый фактор.
В стране все явственнее ощущались признаки нехватки продовольствия. Сначала ее почувствовали на себе города. Сокращались нормы выдачи риса, из рациона исчезли овощи и растительное масло. Но последовавшее за этим решение правительства обеспечить питанием в первую очередь промышленных рабочих означало, что на голодный паск переходит и деревня. Урожай 1958 года составил не триста семьдесят пять миллионов тонн и даже не двести шестьдесят, как потом уточнила государственная статистика. Общая цифра сбора зерновых едва достигала двухсот миллионов (хотя данный факт был признан только после смерти Мао). Однако и она считалась рекордной. Вопреки заверениям руководства страны о том, что Китай вступает в эру изобилия, во многих провинциях начинался голод.
Об истинном положении дел в сельском хозяйстве Пэн был осведомлен намного лучше других. Для доставки зерна в бедствующие районы использовался армейский транспорт. В НОА все чаще слышались разговоры новобранцев из крестьян о том, что их родственники в деревне чуть ли не вынуждены идти с протянутой рукой по соседним дворам.
Необходимость срочно подвести под курс «большого скачка» более рациональный фундамент вынудила Мао обратиться к руководящим работникам с требованием прямо и не таясь выражать свои взгляды. «Правым иногда оказывается и один, а большинство ошибается, — заявил он Центральному Комитету в апреле. — Откровенность не подлежит наказанию. Партия всегда стояла на том, что у людей есть право выражать свое мнение». Далее Мао приводил в пример случай с жившим во времена династии Мин чиновником Хай Жуем, который в шестнадцатом веке выступил с упреками в адрес императора и потерял свой пост. Китаю сейчас очень нужны такие герои, подчеркивал Председатель. В июне партийная пресса начала публикацию массы статей, превозносящих добродетели мужественного чиновника. 2 июля, в день открытия пленума в Лушани, с его трибуны Мао еще раз подтвердил: «Критика и свободный обмен мнениями не повлекут за собой никаких наказаний».
Первоначально Пэн Дэхуай решил не присутствовать на пленуме. Он только что вернулся из полуторамесячной поездки по Восточной Европе и чувствовал себя усталым. Однако Мао призвал его к себе. Явившись по зову, Пэн пришел к мнению, что сейчас самое время и место выполнить данную в стихотворении клятву.
Поднявшись на трибуну, министр обороны привычно, не смягчая слов, начал рубить сплеча, заявив, что «за ошибки, совершенные в ходе «большого скачка», несет ответственность каждый… в том числе и товарищ Мао Цзэдун». Неделю спустя он счел нужным откровенно поделиться мыслями с самим Председателем. Однако когда утром в понедельник 13 июля Пэн появился у его порога, охрана сообщила ему, что Мао еще спит. Вечером того же дня доблестный воин изложил свои соображения на бумаге, адъютант переписал письмо набело и наутро не без внутренних опасений направил его высокому адресату.
Послание Пэна содержало сдержанное одобрение достигнутых успехов, доказавших, что стратегическая линия Мао «была в целом правильной». Присутствовала там и критика отдельных недостатков. Взятые порознь, писал автор, они не представляли собой ничего трагического. По-видимому, Мао не испытывал особого удовольствия, узнав, что «мелкобуржуазный фанатизм привел к «левацким» ошибкам», что кустарная выплавка стали имела свои «плюсы и минусы, причем первых было намного больше», что «мы проявили недостаточное понимание законов пропорционального и планового развития социалистической экономики». Однако все эти достаточно горькие слова мог бы сказать и сам Мао. Беда заключалась в том, что, собранные вместе, эти недостатки и ошибки производили совершенно угнетающее впечатление. Тяжесть, которую ощутил на своих плечах Председатель, объяснялась неумолимой логикой следовавшего из послания Пэна вывода. Фактически признав обоснованность курса «большого скачка», автор прямо давал понять: избранный путь ведет к катастрофе. Текст включал в себя абзацы, где вина за ошибки возлагалась на Мао лично. В качестве примера Пэн приводил слова Председателя о том, что «командовать всем должна политика»:
«Некоторые наши товарищи полагают: когда всем командует политика, ничего другого уже не требуется. Они забывают о главной цели такого лозунга — дать максимальный выход энтузиазму и творческой инициативе масс. Однако лозунг не заменит собой действие базовых законов экономики, как не заменит и конкретных практических мер».
Мао неприятно поразила в послании легкость, с которой Пэн освоился в роли беспристрастного судии. Расточавшиеся Хай Жую похвалы оказались моментально забытыми. Деловая критика допущенных ошибок может только приветствоваться, но бросать упреки в лицо императору? Это уже чересчур.
Через три дня, 17 июля, рабочий секретариат пленума по указанию Мао распространил текст письма Пэна среди участников. Поначалу такой шаг был воспринят как знак если не одобрения высказанной позиции, то хотя бы предложения ее в качестве темы для дискуссии. В течение двух дней члены ЦК, включая принявшего сторону Мао еще в середине 30-х Чжан Вэньтяня, высказывались в поддержку взглядов Пэн Дэхуая. Согласие с ними прозвучало в словах двух членов Политбюро — Ли Сяньняня и Чэнь И. Остальные колебались.
После того как на трибуну поднялся Мао, Пэн Дэхуай почувствовал, что земля уходит из-под его ног.
Подобно большинству произнесенных за последние годы речей Председателя, его выступление на пленуме было отрывочным и сумбурным, полным незаконченных фраз, имевших весьма отдаленное отношение к затронутой теме. Однако два момента оказались недвусмысленно ясными для всех. Письмо товарища Пэн Дэхуая, сказал Мао, является образцом ошибочной политической линии, продолжением губительного курса Ли Лисаня, Ван Мина и Гао Гана. Пэн и его сторонники стоят на крайне правых позициях, а сочувствующие оказались у «последней грани». Всем, кто до сих пор еще испытывает колебания, предупреждал Мао, необходимо как можно быстрее сделать окончательный выбор и решить, на чьей они стороне. Второе, но не менее важное: одна только голая критика приведет к тому, что коммунисты неизбежно потеряют власть. В таком случае, говорил Мао, он не станет прятаться, а уйдет в деревню, чтобы поднять крестьянство и вновь свергнуть реакционное правительство. Повернув голову к маршалам НОА, естественным союзникам Пэна, Председатель с угрозой в голосе добавил: «Если армия не последует за мной, то я создам новую. Но мне кажется, что военные не способны на измену».
По окончании заседания Пэн отправился домой «с огромной тяжестью на душе», как он написал позже. Забыв о еде, он часами лежал на постели, пустым взглядом уставившись в пространство. Вызванный телохранителем врач пришел к выводу, что маршал болен, но Пэн выставил его из комнаты со словами: «Если я и заболел, то сейчас медицина бессильна».
Пленум закончился 30 июля. На следующий день Мао созвал рабочее совещание Постоянного Комитета Политбюро, которое должно было решить судьбу министра обороны.
Стоящую перед Мао задачу в очередной раз облегчил Хрущев. За шесть недель до этого, накануне отправки в Китай обещанного образца атомной бомбы, Москва проинформировала Пекин о своем отказе от соглашения по ядерным технологиям. В то самое время, когда Пэн Дэхуай написал Председателю письмо, Кремль публично осудил политику создания «народных коммун». Мао не стал тратить времени на изучение комментариев советского лидера, опубликованных в тайваньской прессе: ему не требовались новые доказательства того, что Пэн и его сторонники «объективно» сыграли на руку врагам Китая, если не вступили с ними в сговор. В конце концов и Пэн Дэхуай, и Чжан Вэньтянь совсем недавно побывали в Москве.
На таком фоне у Председателя не возникло никаких проблем в том, чтобы убедить своих коллег: партия оказалась перед лицом опасного заговора, и Пэн вместе со своими единомышленниками должен понести суровое наказание.
Возникший перед Политбюро вопрос заключался не в том, прав ли Мао, но в том, хватит ли у кого-нибудь мужества заявить, что Председатель не прав. Само собой разумеется, таким человеком не мог стать Чжоу: залогом его политического долголетия всегда было стремление избежать всякой конфронтации с Мао. Еще менее подходила роль правдоискателя Лю Шаоци: он так и не простил Пэну оказанную им в 1953 году поддержку Гао Гану. Чэнь Юнь находился в отпуске по болезни, а Дэн Сяопин очень кстати сломал ногу, играя в настольный теннис. Линь Бяо терпеть не мог Пэн Дэхуая и был готов выполнить любую просьбу Мао. Из всего этого узкого круга лишь почтенный Чжу Дэ, уже разменявший седьмой десяток лет, оказался достаточно честен — или необуздан, — чтобы попытаться прийти на помощь Пэну. Позже ему пришлось публично покаяться в необдуманности своего поступка.
Политическое линчевание состоялось. Протокол совещания, написанный рукой Ли Жуя, личного секретаря Мао, даст возможность заглянуть в «гадюшник», в который превратилась жизнь высшего руководства Китая того времени:
«МАО. Когда ты говоришь о «мелкобуржуазном фанатизме», то имеешь в виду центральные органы управления — не провинцию, не массы. Таково, во всяком случае, мое мнение… Фактически ты метишь в сердце партии. Ты можешь согласиться с этим, хотя скорее всего захочешь возразить. Но все мы считаем, что ты выступил против центра. Ты собирался опубликовать свое послание, чтобы завоевать симпатии толпы и настроить ее против нас…
ПЭН. Когда я писал о мелкобуржуазном фанатизме… Мне следовало понять, что вопрос это политический, а в политике я не очень силен…
МАО (перебивая). Теперь, когда письмо обнародовано, контрреволюционеры готовы рукоплескать тебе.
ПЭН. Я послал его тебе лично… Я же написал: «Уважаемый Председатель, просмотрите, прав ли я, и поделитесь со мной своими соображениями». Мне казалось, что в письме могут содержаться какие-то полезные справки, я хотел, чтобы ты просто ознакомился с ними.
МАО. Неправда… В любом вопросе ты никогда не шел к сути напрямую. Люди, которые тебя не знают, запросто решат, что ты честен, простодушен и искренен. Внешне ты действительно производишь такое впечатление. Но позже становится ясно… что ты — личность коварная. Никому не известно, что у тебя на уме. Поэтому люди и начинают говорить, что ты — лицемер. Ты — правый оппортунист. В письме ты говоришь, что руководят партией плохо. Тебе хочется вырвать из ее рук пролетарское знамя.
ПЭН. Я направил письмо тебе лично. Никакой фракционной деятельностью я не занимался.
МАО. Если бы.
ПЭН ЧЖЭНЬ. В ходе общей дискуссии ты сказал, что ответственность за ошибки лежит на каждом, включая товарища Мао… Так на кого же ты тогда нападал?
ХЭ ЛУН. Против Председателя у тебя сложилось настоящее предубеждение. Из письма явно следует, что умысел уже давно вызревал в твоей голове…
ЧЖОУ ЭНЬЛАЙ. Ты впал в правооппортунистический бред. Твое письмо нацелено против генеральной линии партии.
МАО. Тебе нужно развалить партию. У тебя есть план, есть организация, ты уже готовился, ты нападал на правильный курс, как последний «правак»… Ты говоришь, что в Яньани я сорок дней занимался онанизмом. Значит, сейчас в нашем распоряжении еще остается двадцать дней. Чтобы почувствовать удовлетворение, на этот раз хочешь заняться онанизмом ты. Вот что я тебе скажу: хватит рукоблудия!..[72]
ПЭН. Если вы все такого же мнения, мне больше сказать нечего… Не переживайте, я не покончу с собой, я никогда не стану контрреволюционером. Для меня еще найдется работа в поле».
2 августа Центральный Комитет партии утвердил решение ПК Политбюро. В защиту Пэн Дэхуая выступили несколько более молодых его коллег, за что потом тоже подвергнутся чистке. Министр обороны произнес длинную самоуничижительную речь, назвал свое письмо к Мао «мутным потоком абсурда» и покаялся в ущербе, нанесенном «высокому авторитету Председателя измышлениями, продиктованными личным, ничем не обоснованным предубеждением против него». Речь была лишенным всякого смысла жестом, о котором Пэн позже вспоминал со стыдом.
Резолюция ЦК обвиняла маршала в создании «правооппортунистической антипартийной клики», в «злобных выпадах против Председателя Мао» и «раздувании временных трудностей с целью в самом черном цвете представить существующее положение дел». Кроме того, Пэн, оказывается, еще раньше вошел в «антипартийный сговор с Гао Ганом» и уже «долгое время противодействовал линии партии». Однако и это было еще не все: вместе с Чжан Вэньтянем и несколькими другими членами «клики» Пэна назвали «представителем буржуазии, червем пробравшимся в партию в годы гражданской войны».
Однако следующий же параграф резолюции вызывает вполне резонное недоумение. После детального перечисления совсршенных преступлений, в наказание за которые виновного следовало бы не только исключить из рядов КПК, но и отправить в лагеря (если не принять более радикальные меры), ЦК постановил, что «заговорщики» остаются членами партии, а Пэн Дэхуай и Чжан Вэньтянь, будучи сняты со всех государственных постов, по-прежнему входят в состав Политбюро.
Такое неожиданное решение служит примером давней политики Мао «излечить болезнь и спасти страждущего». На деле же оно объяснялось тем весом, который имел Пэн Дэхуай в глазах армии и рядовых членов партии. Даже Мао было трудно бесповоротно опорочить облик легендарного героя революции и войны, человека кристальной честности, аскета с неколебимыми моральными устоями. Однако за внешним великодушием Председателя крылась плохо скрываемая неприязнь.
Месяцем позже на пост министра обороны заступит Линь Бяо, которого Мао с 1956 года пестовал как единственно достойного преемника Пэна. По причине довольно слабого здоровья с 1949 года Линь Бяо весьма редко принимал участие в публичных мероприятиях. Преданный сторонник Мао, он рьяно принялся за работу. Армия как можно быстрее должна забыть об авторитете Пэна, усилиями которого создавался фундамент существующей власти.
Выехав из Чжуннаньхая, Пэн Дэхуай провел шесть лет жизни почти в полной изоляции в домике на территории парка Ихэюань, что на северо-западной окраине Пекина. Сохранив, по сути, свой статус в партии, он уже ни разу больше не присутствовал на заседаниях Политбюро. Его карьера была закончена.
Решимость, с которой бывшие соратники Пэна ополчились против своего коллеги, объяснялась не только их малодушием и инстинктом политического самосохранения. Если Политбюро и действовало подобным образом, то подтолкнул их к этому Мао.
Критика Председателя не всегда прямо означала участие в антипартийном заговоре. После победы 1949 года случались и исключения. Однако сейчас, после долгих месяцев вдалбливания в головы людей, что их откровенность не несет в себе никакой угрозы, Мао оказался не способен переварить се. В Лушани Чжан Вэнь-тянь сделал замечание, которое вызвало у Председателя особое раздражение. Он сказал, что все проблемы «большого скачка» имеют одну причину: отсутствие внутрипартийной демократии. Важнейшие решения принимались только и исключительно самим Мао. «Человека скорее заклеймят скептиком или досужим наблюдателем, чем позволят ему высказать противоположную точку зрения, — посетовал Чжан на пленуме. — Почему? Почему мы так нетерпимы к другому мнению? Чего мы боимся?»
Действительно, чего? Почему Мао не выносил критики, к которой сам же призывал окружающих?
В случае с Пэном сказались несколько факторов. В узком кругу высших сановников Председатель легко поддавался влиянию тех, чьи взгляды подтверждали его собственные. В течение двух роковых дней, когда он решал судьбу Пэна, особо чувствительные к малейшим переменам политического ветра Кан Шэн и Кэ Цинши, первый секретарь Шанхайского горкома партии, смогли мастерски направить неосознанные еще подозрения Мао в нужное русло: да, министр обороны дирижирует слаженным оркестром оппозиции. Еще более ожесточило реакцию Председателя то, что речь шла не о каком-то дерзком выскочке, но о славившемся своим независимым мышлением Пэне, с которым Мао уже не одно десятилетие сходился в непримиримых спорах.
В тот день, когда участникам пленума вручили копии письма, Мао заявил сотрудникам аппарата ЦК: «Имея дело с Пэн Дэхуаем, я всегда придерживаюсь правила: если он идет в атаку, то я контратакую. Моя работа с ним в течение уже более тридцати лет состоит на четверть из сотрудничества, на три четверти — из конфликтов».
Однако и не будь этих обострявших противостояние обстоятельств, Мао не мучил бы себя сомнениями. К концу 50-х годов «несогласие» стало для него равнозначным «оппозиции», было ли оно проявлением свободомыслия интеллигенции в ходе кампании «ста цветов» или порождалось расхождением взглядов внутри партии.
После «ста цветов» Мао предупредил соратников, что классовая борьба между пролетариатом и буржуазией будет продолжаться в китайском обществе еще долгие годы. Теперь же он утверждал: его вывод имеет непосредственное отношение и к самой партии:
«Борьба в Лушани была частью процесса классовой борьбы, продолжением смертельной битвы между двумя антагонистическими классами — пролетариатом и буржуазией. Она будет вестись… в нашей партии еще лет двадцать, если не полвека. Противоречия и борьба между ними сохраняются, в противном случае существование мира теряет всякий смысл. Буржуазные политики говорят, что философия Коммунистической партии — это философия борьбы. Они правы. В зависимости от времени изменяются лишь ее методы».
Так закладывались основы представления, которое доминировало во взглядах Мао до конца его дней: в партию проникла буржуазия, и, заботясь о революционной чистоте рядов авангарда общества, ее необходимо «вычистить» любой ценой.
Так же, как «сто цветов» надолго заставили смолкнуть голос китайской интеллигенции, Лушаньский пленум заставил замолчать всю партию. Как-то раз Чжу Дэ спросил членов ЦК: «Если хранить молчание будут и такие люди, как мы, то кто же тогда заговорит?» Действия Мао дали ответ на этот вопрос. Никогда больше при его жизни член Политбюро не осмелился возразить Председателю.
Имелась и другая, столь же мрачная параллель. Жертвами кампании по борьбе с «праваками» стали около полумиллиона человек. Но кампания против «правого оппортунизма», в котором обвиняли критиков курса «большого скачка», привела к политическому кровопусканию в десятикратном масштабе: шесть миллионов человек, в подавляющем большинстве члены КПК или невысокого ранга чиновники, подверглись гонениям лишь за предполагаемое противодействие стратегическим замыслам Председателя. В Сычуани с постов было снято восемьдесят процентов работников низшего руководящего звена. С 1957 года секретари парткомов устанавливали подчиненным плановые задания на разоблачение «правых оппортунистов». В некоторых областях страны обвинения предъявлялись не отдельным людям, а целым группам. По Китаю вновь прокатилась волна самоубийств. «В опасности находился каждый, — вспоминал позже один из первых провинциальных секретарей. — Отцы и матери, мужья и жены старались как можно меньше разговаривать друг с другом».
Но худшее еще ждало впереди.
Атака на «праваков» привела, так же как и двумя годами ранее, к новой вспышке «левых» настроений. Прилагавшиеся Мао в первой половине года усилия ввести осуществление «большого скачка» в более умеренное русло внезапно изменили направление на противоположное. С целью доказать, что Пэн был не прав, Председатель начал усиленно восхвалять те методы, о которых писал в своем послании его оппонент. Вновь и вновь Мао публично предавался мечтам о заоблачных производственных показателях: к концу столетия страна должна выплавлять шестьсот пятьдесят миллионов тонн стали в год и собирать миллиард тонн зерна.
Картины нового изобилия совпали по времени с обострившейся нехваткой продовольствия. Наводнения на юге и засуха в северных провинциях привели к тому, что в 1959 году был собран самый скудный за последние несколько лет урожай. Правительство объявило о сборе двухсот семидесяти миллионов тонн, истинная цифра, опубликованная уже после смерти Мао, составляла сто семьдесят. Охвативший страну в 1949 году голод так и не закончился. На протяжении едва ли не каждой зимы люди умирали от недоедания: не в одной провинции, так в другой. Во время празднования десятой годовщины образования КНР об ощущении сытости в желудке забыли десятки миллионов. Впервые после победы революции над страной навис призрак массового голода.
Затем произошло внезапное ухудшение отношений с Советским Союзом. Восстание в Тибете и последовавшее за ним бегство из страны Далай-ламы привели к росту напряженности между Китаем и Индией. В августе, всего через десять дней после окончания Лушаньского пленума, на границе двух стран произошел инцидент, при котором погиб индийский военнослужащий. К возмущению Мао, Н. С. Хрущев занял позицию полного нейтралитета. Месяц спустя, после триумфального окончания в США переговоров о мирном сосуществовании (столь презираемом в Китае), советский лидер заехал и в Пекин — чтобы принять участие в торжествах по случаю десятилетнего юбилея. Главной целью его визита будет последняя попытка придать советско-китайским отношениям новый положительный импульс. Однако все усилия Хрущева пошли прахом. Решение Москвы отказаться от сотрудничества в области ядерных технологий, братание с американским империализмом, позиция в споре с Индией — все это являлось в глазах Мао актами сознательного предательства.
Дискуссия сторон длилась два дня и оказалась совершенно бесплодной.
Пробудившееся у Мао еще в 1956 году подозрение, что советское руководство изменило знамени ленинизма, превратилось в твердую уверенность. Как и в далекие уже дни дружбы со Сталиным, Председатель пришел к выводу: для России ее интересы всегда стоят на первом месте, а интересы Китая — на втором. Со своей стороны, Н. С. Хрущев тоже понял, что пути двух стран разошлись окончательно. Мао слишком агрессивен, неискренен и националистичен; братские отношения с ним попросту невозможны.
В феврале 1960 года на встрече руководителей стран — участниц Варшавского договора в Москве обе стороны уточнили различие своих взглядов по вопросу о мирном сосуществовании. В апреле, к девяностолетию со дня рождения В. И. Ленина, «Жэньминь жибао» опубликовала отредактированную самим Мао статью с изложением идеологического обоснования позиции КПК. Пока существует империализм, говорилось в ней, войны неизбежны; мирное соревнование двух систем является «хитроумной уловкой старых ревизионистов и их современных последователей». КПСС и КПК начали активно мобилизовывать сторонников в других коммунистических партиях. Дело дошло до открытых столкновений. В июне, на съезде Коммунистической партии Румынии, Хрущев впервые обвинил Мао в «ультралевачестве, догматизме и левом ревизионизме». Китайский лидер, сказал он, подобно Сталину «помнит только о своих интересах и балуется теорийками, не имеющими ничего общего с реальностями современного мира». Пэн Чжэнь, возглавлявший делегацию КПК, ответил в том же ключе: Хрущев «в присущей ему патриархально-тиранической манере пытается насаждать антимарксистские взгляды».
Через три недели Кремль официально поставил Пекин в известность о прекращении советской экономической помощи Китаю и немедленном отзыве всех своих экспертов. Сотни заводов и фабрик остались недостроенными, кальки с чертежами уничтожены, научные проекты были преданы забвению. Спешно посланные поезда увезли на родину около тысячи четырехсот советских специалистов и членов их семей.
Если Н. С. Хрущев и намеревался, как говорили советники, заставить Мао пойти на попятную, то в его расчеты вкрались грубейшие ошибки. Даже те члены китайского руководства, кто испытывал серьезные сомнения относительно народных коммун и стратегии «большого скачка», принялись яростно отстаивать правоту Мао. Предательское поведение Страны Советов подтвердило правоту Председателя: Китай действительно должен искать собственную, независимую дорогу к коммунизму. Никогда впредь он не позволит себе попасть в зависимость от чужой помощи.
Действия Советского Союза нанесли Китаю огромный экономический ущерб в тот момент, когда страна была менее всего готова к этому.
К июлю стало совершенно очевидно, что урожай 1960 года оказался еще хуже, чем предыдущий. Причина отчасти объяснялась погодой: более трети всех пахотных земель поразила самая жестокая с начала века засуха. В Шаньдуне до дна пересохли восемь из двенадцати важнейших рек. В отдельных районах страны, даже в Хуанхэ, уровень воды понизился настолько, что перейти на противоположный берег можно было, не замочив коленей, — такого местные жители не помнили.
На смену засухе пришли наводнения, опустошившие еще 26 миллионов гектаров. После голодной зимы у крестьян не было ни сил, ни средств — «большой скачок» разрушил почти всю инфраструктуру экономики, — чтобы попытаться хоть как-то восполнить потерянное. «Для работы у людей слишком пусты животы, а свиньи так хотят есть, что не могут даже стоять, — жаловался в письме домой молодой солдат. — В коммуне мне все задавали вопрос: «Неужели Председатель Мао допустит, чтобы мы умерли от голода?»
Страна и вправду голодала. Все собранное зерно исчислялось жалкими ста сорока тремя миллионами тонн. Даже в пригородах Пекина люди ели древесную кору и семена трав. Уровень смертности в столице, снабжавшейся много лучше других городов, вырос в два с половиной раза. В уездах провинций Аньхой, Хэнань и Сычуань, где политика «большого скачка» проводилась наиболее рьяно, от голода погибло около четверти населения. Мужья продавали жен — если находили покупателей. Женщины радовались сделке, поскольку обычно она означала возможность выжить. На дорогах вновь появились бандиты. Участились случаи каннибализма, как в дни молодости Мао. Чтобы не поднимать руку на собственных чад, крестьяне воровали детей у соседа.
Реальные статистические данные, позволявшие судить о размахе бедствия в масштабе страны, оставались тайной даже для членов Политбюро: ими располагал только Постоянный Комитет.
В 1959–1960 годах от голода в Китае погибли двадцать миллионов человек, родилось на пятнадцать миллионов меньше младенцев. Голод 1961 года унес жизни еще пяти миллионов. Эта гуманитарная катастрофа была в истории Китая величайшей, несопоставимой ни с, голодом 1870, года, ни с жертвами Тайпинского восстания[73].
Размышляя о разрушительных последствиях, которые принесли стране его фантасмагорические планы, Мао все более склонялся к мысли выполнить давно задуманное и отойти на «второй план». «Большой скачок» закончился чудовищным провалом. Прекрасная мечта о всеобщем изобилии обернулась жутким кошмаром.
К концу 1960 года Мао навсегда похоронил идею превратить Китай в великую экономическую державу. Возврата к ней не будет.