Мы вернулись в оранжерею, и привычная, густая тишина встретила нас как старый, молчаливый друг. Воздух, напоённый запахом влажной земли, зелени и нежных цветов, стал настоящим бальзамом после едкого дыма, гари и запаха расплавленного металла, что въелся в одежду и волосы.
Адреналин, что всё это время гнал меня вперёд, наконец отступил, оставив после себя лишь пустоту и лёгкую дрожь в коленях. И боль. Тупую, ноющую, которая с каждым ударом сердца отзывалась огненной пульсацией в плече. Каждый шаг давался с трудом, заставляя стиснуть зубы.
Джеймс провёл меня через мастерскую в небольшую спальню, его рука, лежащая под моим локтем, была твёрдой и неоспоримой опорой. Он не задавал вопросов, не произносил пустых слов утешения.
Его молчание в тот момент было красноречивее любых расспросов — оно говорило о сосредоточенности, о полной поглощённости тем, что происходит здесь и сейчас.
— Садись, — его голос прозвучал приглушённо в тишине маленькой комнаты. Он не просил, он констатировал, мягко указывая на край кровати.
Я послушно опустилась на матрас, чувствуя, как усталость наваливается на меня тяжёлым, безжизненным грузом. Вся энергия, всё напряжение боя разом испарились, оставив лишь оболочку и это назойливое, жгучее напоминание о случившемся.
Он отошёл к небольшому умывальнику в углу. Я слышала, как он наливает воду в таз, как открывает и закрывает крышку старой металлической аптечки, перебирая её содержимое.
Эти звуки — плеск воды, лёгкий звон склянок — были такими обыденными, такими мирными. Но в них была странная, почти умиротворяющая ритуальность.
Он не был сейчас ни Безумным Джеймсом, ни лидером восстания. Он был просто человеком, который готовился ухаживать за другим. И в этой простоте была невероятная сила.
Он вернулся через несколько минут, и в его руках был жестяной таз с водой, аккуратная стопка чистых, хоть и потертых полотенец, и небольшая деревянная шкатулка с потертой крышкой — та самая, в которой, как я знала, он хранил самое необходимое для таких случаев.
Он не сел рядом на койку, а опустился передо мной на одно колено, опустившись до моего уровня. Его движения, обычно резкие и экономные, сейчас были другими — выверенными, медленными, будто он имел дело с хрупким и сложным механизмом, который боялся повредить.
— Покажи, — сказал он снова, и на этот раз его голос был совсем тихим, почти шепотом, но в нем не осталось и следа вопроса — только тихая, но непререкаемая команда.
Я молча кивнула, сжав зубы от предстоящей боли, и начала с трудом стягивать с себя поврежденную куртку. Лира, конечно, старалась, как могла, пока он был на мостике — кое-как обработала и перевязала. Получилось, честно говоря, не ахти, но в той суматохе это было лучшее, на что она была способна.
Рука двигалась с трудом, каждый мускул ныло и горел. Но самое противное случилось, когда ткань на спине, прилипшая к запекшейся крови, начала отрываться. По коже пробежала огненная волна, и я не смогла сдержать короткий, сдавленный вздох, вцепившись пальцами в край матраса.
И тогда его пальцы коснулись меня. Те самые пальцы, что еще недавно с такой силой вжимали гашетку пулемета, что без тени сомнения могли сломать кость, — теперь двигались с поразительной, почти пугающей нежностью.
Он не рвал и не тянул грубо. Он действовал медленно и аккуратно, сантиметр за сантиметром, приподнимая ткань и отделяя ее от раны, будто разворачивал бесценный древний свиток, который мог рассыпаться от одного неверного движения.
Он смочил уголок чистого полотенца в прохладной воде и осторожно, едва касаясь, промокнул края раны, размачивая запекшуюся кровь. От неожиданного холода я снова непроизвольно вздрогнула. Его рука тут же замерла в воздухе, будто он был пойман на чем-то запретном.
— Все в порядке, — прошептал он, и его дыхание, теплое и ровное, коснулось моей обнаженной кожи, вызвав бег мурашек. Он выдохнул, и только тогда продолжил свою работу, его движения снова стали плавными и уверенными. — Просто синяк. Повезло, можно сказать.
Он говорил эти слова тихим, ровным голосом, больше похожим на констатацию факта, но в них я слышала отголосок того невысказанного ужаса, что мелькнул в его глазах, когда он увидел, что я ранена. И в этой тихой, сосредоточенной заботе было больше тепла и понимания, чем в любых громких словах.
Он открыл деревянную шкатулку. Внутри, в небольшой керамической плошке, лежала густая, почти чёрная мазь, от которой тут же потянуло резким, горьковатым ароматом полыни, дыма и ещё чего-то неуловимого, древнего.
— Старое средство, — пояснил он, зачерпывая немного тёмной массы пальцами. — Из того, что растёт на самом дне, в самых грязных трещинах. Работает лучше всякой их стерильной магии.
Его пальцы снова коснулись моей кожи, но на этот раз несли на себе прохладный слой мази. Сначала было холодно, и я снова вздрогнула. Но почти сразу же холод сменился глубоким, проникающим теплом, которое начало растекаться по всему плечу, мягко вытесняя острую, пульсирующую боль.
Он втирал мазь медленными, гипнотическими круговыми движениями. Его прикосновение было твёрдым, но не грубым, уверенным в своём целительном действии. Я закрыла глаза, позволив себе полностью сосредоточиться на этом ощущении. Шероховатость его пальцев на моей коже. Упорное, согревающее тепло. Терпкий, землистый запах, который теперь стал пахнуть не просто травами, а безопасностью.
Боль отступала, таяла с каждым движением его руки, и на её месте рождалось что-то новое. Трепетное, тёплое и от того пугающее своей хрупкостью.
В этой тишине, в густом аромате мази, в его сосредоточенной заботе не было места войне, дирижаблям или оружию. Вся вселенная сжалась до этой комнаты, до его руки на моём плече. До нас.
Он не спешил. Не делал вид, что спешит поскорее закончить. Казалось, для него в этот момент не существовало ничего важнее, чем этот уродливый фиолетовый синяк на моей коже. Никаких заговоров, никаких врагов. Только эта маленькая, частная миссия.
И я чувствовала его взгляд на себе. Даже с закрытыми глазами. Это был не тот взгляд, которым он изучал чертежи или оценивал обстановку. Он был… внимательным. Просто внимательным. Как будто он читал не только боль на моей коже, но и всё, что было у меня внутри.
Когда он закончил втирать мазь, его рука не убралась. Она осталась лежать на моём здоровом плече, её вес был ощутимым и твёрдым, а исходящее от неё тепло казалось единственным, что удерживает меня от того, чтобы просто рухнуть от нахлынувшей усталости и пережитых эмоций.
Я медленно открыла глаза и встретилась с его взглядом. Он был пристальным, неотрывным, но в его обычно жёстких, как сталь, глазах я увидела нечто новое. Какую-то глубинную трещину. Уязвимость. И самое пугающее — немое, яростное беспокойство.
— Не делай так больше, — сказал он, и его голос был низким, простуженным, будто пропущенным через гравий. — Не подставляйся. Никогда. Даже если это гарантирует нам триумф. Даже если это единственный ход.
Это не был приказ лидера. Не была это и констатация факта. Это была просьба. Сдавленная, вырванная из самого нутра мольба.
Впервые за всё наше знакомство он просил меня о чём-то, что касалось не войны, не тактики, не нашего общего дела. Это касалось только нас. Только меня и него.
— Я не специально, — выдохнула я, и мой собственный голос прозвучал сипло. — Я просто… стояла у люка. Чтобы видеть. Это был несчастный случай, Джеймс.
— Знаю, — он не стал спорить.
Его большой палец медленно, почти нежно, провёл по дуге моей ключицы. Это простое движение вызвало новый поток мурашек, на сей раз — от чего-то, что не имело никакого отношения к боли.
— Но знание этого, — продолжил он тише, — не делает меня спокойнее. Ни капли.
Он медленно, с тихим стоном старой раны, поднялся с колен и опустился рядом со мной на край кровати. Пружины жалобно прогнулись под его весом, сдвинув нас ближе друг к другу.
Мы сидели так, плечом к плечу, уставившись в противоположную стену, словно там были написаны ответы на все незаданные вопросы. Его рука, тяжёлая и тёплая, всё ещё лежала на моём здоровом плече, а моя рука беспомощно покоилась на коленях, ладонью вверх.
— Когда я увидел, как ты отшатнулась… — его голос прервался, он замер, подбирая слова, которые давались ему труднее, чем любой стратегический манёвр. — Что-то внутри просто… оборвалось. Как трос, державший всё.
Он повернулся ко мне, и его лицо в полумраке комнаты было лишено всякой маски. Оно было просто человеческим — усталым, испуганным, серьёзным до боли.
— Я не могу терять тебя, Кларити, — выдохнул он, и в этих словах не было ни намёка на пафос или заученную нежность. — Не теперь. Не после всего… этого.
В его признании не было романтики из тех старых потрёпанных книг, что я читала в Академии. Это была другая правда. Сырая, неприкрытая, пахнущая пылью, дымом и страхом. Правда человека, который слишком многое уже потерял в этой жизни и знал цену каждой новой утрате.
Я молча подняла свою руку и накрыла ею его. Мои пальцы, холодные и дрожащие, сомкнулись на его шершавых костяшках.
— Ты не потеряешь, — прошептала я, и это было не обещание, которое я могла дать, а констатация факта, в который я отчаянно верила. — Я не так легко ломаюсь. Ты же знаешь.
И в тишине, последовавшей за этими словами, не было необходимости что-то добавлять. Его пальцы разжались под моей ладонью, переплелись с моими, и его хватка стала крепче, почти болезненной.
Но это была та боль, которую я готова была принять. Потому что она означала, что я ему не безразлична. Что для этого безумного, одинокого короля подземелья я стала тем самым тросом, который он боялся отпустить.
Он медленно, почти нерешительно, переплел свои пальцы с моими. Его ладонь была грубой, как наждачная бумага, вся в застарелых мозолях и шрамах — настоящая карта жизни, прожитой в постоянных схватках и лишениях.
Моя рука на его фоне казалась такой чужой — все еще слишком мягкой, слишком неопытной, слишком чистой для этого жестокого мира, в который я забрела.
— Это… не входило в наши условия, — проговорила я тихо, глядя на то, как его темные, исцарапанные костяшки контрастируют с моей бледной кожей. — Вся эта… забота. Беспокойство. Все это… выходит далеко за рамки нашего контракта.
— К черту этот контракт, — прошептал он, и его губы оказались так близко к моей щеке, что я почувствовала тепло его дыхания на своей коже. — Контракты заключают партнеры. А то, что творится у меня внутри, когда я вижу, как ты падаешь… это не про партнерство, Кларити.
Мое сердце, которое только-только начало успокаиваться, снова забилось с безумной силой, выстукивая в груди хаотичный, сбивающийся с ритма танец. Я боялась пошевелиться, боялась сделать даже лишний вдох, чтобы не спугнуть это хрупкое, невероятное признание, повисшее в воздухе между нами.
Он медленно наклонился ближе, пока его лоб не коснулся моего. Его глаза были закрыты, веки сомкнуты в темной полосе концентрации, будто он собирался с мыслями, подбирая нужные слова.
— Я не знаю, как это должно быть… правильно, — признался он, и в его обычно твердом голосе прозвучала редкая, почти неуловимая неуверенность. — Не с тобой. Ты… ты не из нашего мира. Ты не играешь по нашим правилам.
Его слова были полны смятения, в них сквозила растерянность человека, оказавшегося на неизведанной территории. Но в них не было и тени сомнения в своем выборе. И это придало мне смелости.
— А может, именно поэтому все и происходит именно с тобой, — выдохнула я, и мои губы чуть дрогнули в намеке на улыбку. — Потому что ты тоже никуда не вписываешься. Ни в их мир, — я чуть кивнула в сторону, где где-то далеко сиял огнями Верхний город, — ни в наш, здесь, внизу. Мы оба… какие-то неправильные. Два бракованных пазла, которые почему-то подошли друг другу.
Он медленно отодвинулся, всего на несколько сантиметров, чтобы посмотреть мне в глаза. Его взгляд был тяжелым, вопрошающим, полным странной смеси надежды и того первобытного страха, который он так тщательно прятал ото всех, даже, порой, от самого себя.
— И что же нам с этим делать? — его вопрос прозвучал так тихо, что это было скорее движение губ, чем звук, но в нем чувствовалась тяжесть всех прожитых лет, всего его непростого пути.
Я не стала отвечать словами. Какие тут могли быть слова? Они казались сейчас слишком грубыми, слишком неуклюжими, чтобы выразить то, что творилось внутри.
Вместо этого я медленно подняла руку и прикоснулась к его щеке. Пальцы скользнули по жёсткой, колючей щетине, ощущая подушечками напряжение его скул.
Он замер, его глаза потемнели, стали почти черными, и в них угасли последние следы неуверенности, будто мое прикосновение дало ему окончательный ответ.
Этот поцелуй должен был быть совсем не похож на тот, первый, на дирижабле — тот был взрывом, яростным штормом, сметающим все на своем пути. На этот раз все было иначе. Это было медленное, почти нерешительное сближение.
Две одинокие души, которые осторожно, шаг за шагом, проверяли прочность только что обнаруженных, новых границ. Это была не страсть, рожденная отчаянием или азартом, а нечто гораздо более глубокое и основательное.
Когда наши губы наконец встретились, в этом поцелуе не было прежней ярости или отчаяния. В нем была какая-то тихая, всепоглощающая уверенность. Молчаливое, но безоговорочное признание.
Мы видели друг в друге не просто удобного союзника или мимолетного любовника. Мы видели родственную душу, такую же затерянную и одинокую в этом жестоком аду, которую наконец-то нашли.
Джеймс обнял меня, его сильные руки скользнули по моей спине с такой невероятной осторожностью, будто я была сделана из самого хрупкого хрусталя, старательно избегая прикосновений к моему больному плечу.
Он притянул меня к себе, и в этом движении не было ничего временного, ничего условного. Это не было объятие партнеров по несчастью или влюбленных, пойманных внезапным порывом. Это было что-то окончательное. Решение, принятое раз и навсегда.
В его крепких, надежных объятиях я чувствовала не просто человеческое тепло или защиту. Я чувствовала… принадлежность. Дом, которого у меня никогда не было. И для двух изгоев, не имевших его за всю свою жизнь, это ощущение значило куда больше, чем любая, даже самая торжественная клятва.
Мы так и просидели, не двигаясь, в тишине, что опустилась на спальню, как мягкое одеяло. Никаких громких признаний, никаких пышных клятв, которые так легко даются и так же легко забываются. Всё, что нужно было сказать, уже было сказано в прикосновениях, в тишине, в том, как наши тела нашли покой друг в друге.
Его пальцы медленно, почти лениво перебирали пряди моих волос. Это был ритмичный, успокаивающий жест. Моё дыхание, сначала сбивчивое и частое, постепенно выравнивалось, подстраиваясь под глубокий, ровный ритм его груди. В этом простом единении была целая вселенная.
— Значит, так, — прошептал он наконец, и его губы, тёплые и мягкие, коснулись макушки моей головы. В этих двух словах не было вопроса, лишь констатация нового, непреложного факта нашей реальности.
Я улыбнулась, прижимаясь лицом к ткани его рубашки, вдыхая знакомый запах металла, дыма и чего-то неуловимо своего, что теперь стало и моим.
— Значит, так, — просто согласилась я.
И в этом заключалась вся странность момента. Ничего не изменилось — и в то же время изменилось всё. За стенами оранжереи по-прежнему бушевала война. Враг не стал слабее. Угрозы никуда не исчезли.
Но теперь, в самом сердце этого хаоса, у нас появилось это. Наше тихое, никому не видимое пристанище. Крошечная, но несокрушимая крепость, построенная из доверия и этого странного, необъяснимого чувства.
Мы больше не были просто оружейником и лидером восстания. Мы перестали быть просто стратегическими союзниками, связанными взаимной выгодой.
Теперь мы были Джеймс и Кларити. Две половинки одного целого, нашедшие друг друга на обломках своих прежних жизней. И этого, как оказалось, было более чем достаточно, чтобы встретить любое завтра. Даже самое тёмное.