Глава 5 Джеймс

Сижу в полной темноте, если не считать тусклый полоски света из-под двери, и машинально кручу в руке почти пустой стакан. То, что в нем плещется, мой язык не поворачивается назвать виски. Это какая-то жжёное, вонючее пойло, которую нам, обитателям «дна», спускают за гроши втридорога.

От одной пары глотков в горле дерет, как наждаком, а в голове наползает тяжелый, грязный туман. Но сегодня именно такого мне и хочется — чего-то грубого и честного в своей горечи.

Я жду. Вот уже который час. Не зажигаю свет, не двигаюсь, просто сижу в своем потрепанном кресле и вглядываюсь в полоску под дверью, жду, когда на ней мелькнет тень и щелкнет замок. И он войдет. Мой брат. Дарис.

А тем временем в ушах до сих пор стоят эти чёртовы слухи. Они тут ползут по Поднебесью быстрее, чем сырость по стенам, быстрее, чем ржавчина по старому железу.

«Дарис продался», «Дарис водит дружбу с верхними», «Видели, как ему бумажку с печатью вручали».

Я всегда отмахивался, гнал таких болтунов прочь, мог и кулаком пригрозить. Брат. Он бы не стал. Не мог. Мы же кровь от крови. А сегодня… сегодня его собственными глазами видели выходящим из сияющего белого здания Совета.

СОВЕТ.

Это слово горит у меня внутри, как раскаленный уголь, сильнее, чем вся эта дрянь в моем стакане. Там, где сидят те, кто в своих накрахмаленных воротничках, кто смотрит на нас, как на назойливых тараканов, которых нельзя вывести, но можно травить.

Я с силой залпом допил оставшуюся жидкость. Горечь обжигает горло, и она до боли, до тошноты похожа на ту, что уже который час сидит у меня глубоко в душе, холодным и твердым комком.

Рядом прислонена к креслу моя старая, потёртая трость. Она не просто опора для больной ноги — она напоминание. Напоминание о всех тех битвах, стычках и потасовках, что мы прошли с ним плечом к плечу, спиной к спине. Он всегда был у меня за спиной. На него я мог положиться больше, чем на собственные две руки. А теперь… теперь, похоже, эта самая спина ему мешала. И он готов был воткнуть в нее нож.

Щелчок замка прозвучал как выстрел в тишине. Сердце ёкнуло и замерло. Вошёл. Наконец-то.

Он влетает внутрь, не замечая меня в темноте. И… напевает. Какой-то идиотский, легкомысленный мотивчик. У него на губах улыбка, черт побери. Он только что вернулся из логова тех, кто нас ненавидит, и у него хватает духу напевать.

Сразу идёт к шкафу, хватает большую походную сумку. Движения быстрые, чёткие. Видно, что он не впервые это продумывает. Не спонтанный побег, а продуманное дезертирство.

Я сижу и молча смотрю, как он начинает сгребать в эту чёртову сумку нашу общую жизнь. Самострелы. Пальто. Дымовушки. Ножи. Достаёт свою дурацкую тёплую шапку, которую я ему ещё три зимы назад подарил, и запихивает её куда-то на дно.

Каждая вещь, которую он бросает внутрь, — это как плевок в наше прошлое. В наши клятвы. Он не просто уходит по делам. Он сбегает. Окончательно.

И внутри меня начинает закипать та самая, знакомая до боли, тихая и холодная ярость. Та самая, после которой обычно начинается настоящий хаос.

Он оборачивается ко мне, и я вижу, как на его лице всё еще застыла эта дурацкая, беззаботная ухмылка — та самая, что всегда всех доставала. И замирает.

Буквально на глазах, как маска из грязи под проливным дождем, улыбка сползает с его лица, оставляя после себя лишь напряженные мышцы и пустоту в глазах.

И мы просто смотрим друг на друга. Секунда, другая. В тишине комнаты кажется, что проходит целый час. Говорить ничего не нужно. Все и так ясно, как грязное стекло после ливня. Он знает, что я знаю. Я вижу в его взгляде, что он это понимает. Все карты раскрыты, и рука твоего брата оказалась крапленой.

Медленно, не спеша, я достаю из смятой пачки последнюю сигарету. Сухие табачные крошки сыплются на колени. Щёлкаю зажигалкой. Пламя на мгновение выхватывает из мрака, наверное, мое перекошенное гримасой лицо, тени под глазами и напряженную линию губ.

Он, не отрывая от меня тяжелого, испытующего взгляда, делает то же самое. Достает свою, закуривает. Его руки не дрожат. Это злит меня больше всего.

Два облака едкого дыма поднимаются в спертом воздухе и медленно, нехотя смешиваются между нами, образуя призрачную, серую пелену. Прямо как дымовая завеса перед решающей атакой. Только атаковать уже не на кого. Война, которую я даже не знал, что веду, уже проиграна. Еще до первого выстрела.

Мы молчим. Тишина в комнате давит на уши, гудит в них, как перегруженный генератор, готовый взорваться. Этот гул оглушает громче всех этих вечно скрежещущих и шипящих машин за стенами.

Я откладываю сигарету, так и не докурив, и с силой затушив её о шершавую подошву своего ботинка. Делаю последний, большой глоток из стакана. Эта жгучая, отвратительная жидкость кажется теперь еще противнее, обжигает не только горло, но и всю внутренность. Как будто я глотаю саму суть этой ситуации — всю эту горечь, предательство и ложь. И меня от неё мутит, по-настоящему, физически тошнит.

Рука сама потянулась к поясу, будто жившая своей собственной жизнью. Пальцы нащупали холодную, привычную, почти родную рукоять самострела. Тяжесть оружия в ладони была успокаивающей, единственной твердой вещью в этом рушащемся мире.

Я не стал целиться. Не направил ствол на него. Просто положил самострел на стол между нами, с глухим стуком. Как неоспоримый факт. Как последний, решающий аргумент в нашем немом, но таком яростном споре.

— Ты собираешься меня убить, Джеймс? — его голос был на удивление ровным, почти плоским.

Но я-то знал его вдоль и поперёк. Мы вместе прошли огонь и воду. Я слышал, как он напрягся, эту едва уловимую хрипотцу в глубине тона, которую не заметил бы никто другой.

Я посмотрел на оружие, лежащее на столе, как разграничительная черта, потом перевел взгляд на него. На того, кто был моим братом. В горле стоял ком.

— Пока не знаю, — выдохнул я честно, без утайки. Измена, как медленный яд, уже текла в крови, отравляя всё, к чему прикасалась, но она еще не добралась до самого сердца. До той последней черты, за которой нет пути назад.

— Зачем, Дарис? — это был не крик. Слишком много сил ушло только на то, чтобы просто сидеть и не свалиться. Это был стон. Выдох отчаяния. Вопрос, на который я, пожалуй, боялся услышать ответ больше, чем увидеть направленный на себя ствол.

Он отвел взгляд, уставившись в темный угол комнаты, и в его глазах, которые я ловил, я не увидел ни капли раскаяния, ни тени сомнения. Только тупую, слепую, упрямую решимость. Как у быка, который несется к обрыву.

— Так надо.

— Надо? — я прошипел, и мой голос на миг сорвался, выдав всю копившуюся боль. — Им? Им там, наверху, надо, чтобы мы, внизу, перегрызли друг другу глотки? Чтобы брат пошел на брата? Это и есть их великое «надо»?

— У меня наверху скоро появится… аргумент, — говорит он, и его взгляд куда-то уходит внутрь, становится каким-то… отрешенным, даже мягким. Не таким, каким я его знал все эти годы. — Маленький. Но самый весомый на свете. Мой ребенок.

В воздухе будто раздается щелчок. Негромкий, но окончательный. Как будто последняя шестеренка в каком-то чудовищном механизме встала на свое место. Всё вдруг обретает чудовищную, но кристально ясную логику. Все его странные поступки, вся эта секретность, это предательство — всё это было не ради богатства или власти. Это было ради них.

И я вспоминаю.

Ту ночь. Мы, два тощих, голодных пацана, сидим у догорающих обломков сбитого дирижабля, деля краюху черствого хлеба. И даём дурацкую, детскую клятву, скрепленную сажей и слезами. Клянёмся, что никогда, слышишь, никогда не станем как она. Как наша мамаша, которая свалила с первым встречным верхним, бросив нас на произвол судьбы, как ненужный хлам.

«Не бросим своих. Не предадим. Никогда».

Эти слова тогда казались нам священными.

Ирония… Она такая едкая и горькая, что аж передёргивает всего. Он сейчас предаёт меня. Предаёт всех нас, нашу общую цель, нашу кровь. Ради того, чтобы не предать своего ещё не рожденного ребёнка. Чтобы дать ему шанс. То, чего нас с ним когда-то лишили. Тот самый шанс, за который мы всегда готовы были перегрызть глотку.

Я медленно киваю. Просто киваю, чувствуя, как каменеют мышцы шеи. Чёрт побери, я ведь понимаю его. Понимаю до самых костей, до осколков в душе. И от этого понимания, от этой проклятой способности поставить себя на его место, внутри становится еще более пусто, еще холоднее и невыносимее.

Мы оба всегда мечтали выбраться отсюда, из этой ямы, наверх. Но я-то, дурак, наивный идеалист, хотел поднять туда весь наш проклятый, вонючий, но родной город. Вытащить его, как птицу из смолы, чтобы все мы могли дышать чистым воздухом.

А он… он оказался умнее и подлее. Он хочет просто унести оттуда ноги. Самого себя, свою женщину и своего ребенка. Спасти троих, предав тысячи. И разве я могу его за это винить? По-настоящему, по-человечески винить?

— Как давно? — спрашиваю я.

Вопрос один, короткий, а смыслов в нём — целый вагон. И про женщину, и про ребёнка, и про все эти тайные встречи с врагами, что длились, наверное, не один месяц.

— Почему не сказал? — добавляю, и в собственном голосе слышится не яростная злость, а какая-то усталая, до костей пропитавшаяся досада. Та, что остается, когда все крики уже давно исчезли.

Он усмехается. Сухо, коротко, без единой нотки веселья. Звук больше похож на треск ломающейся ветки.

— Тебя не зря в округе Безумным зовут, брат. Ты — ходячий хаос, гремучая смесь. Кто знает, что бы ты натворил, узнай всё раньше времени? Поджег бы здание Совета? Объявил бы им войну при всех? Поставил бы под удар её… и ребёнка?

Его слова впиваются в меня острее и больнее, чем любой нож. Он… боялся меня. Не врагов в сияющих доспехах, не стражников с их дубинками, а меня. Своего же брата.

Предпочёл тайком сноситься с теми, кто нас всю жизнь топтал, унижал, считал отбросами, лишь бы не рисковать, не злить это «ходячее безумие», что живет во мне. Чтобы не будить зверя.

— Я хотел уйти тихо, — говорит он, и в его ровном до сих пор голосе наконец пробивается что-то вроде усталого сожаления. — Без шума. Без драм. Просто исчезнуть. Не получилось.

— Да, — тихо соглашаюсь я, глядя куда-то мимо него, в потрескавшуюся штукатурку на стене. — Не получилось.

И тишина снова накрывает нас с головой. Густая, как вечный смог над Поднебесьем, и беспросветная, как сама эта яма, в которой мы оба, по своей или не своей воле, остаемся. Двое братьев, разделенных не просто столом, а целой пропастью, которую уже ничем не заполнить.

Смотрю на самострел. Потом на него. Вижу не этого уверенного предателя, а того вечно голодного пацана, с которым мы воровали еду и грелись у дымящихся труб. Того, с кем мы по кирпичику, по трупу, выгрызали у этого ада кусок власти, чтобы хоть как-то навести здесь порядок.

Убить его? Нет. Слишком легко. Слишком по-человечески. Это был бы подарок для нас обоих — быстрое забвение вместо этой гнили, что теперь будет разъедать всё изнутри.

Я убираю самострел за пояс. Лезвие, воткнутое в спину, нельзя вытащить, просто ткнув его обратно. Рана уже здесь. Она будет ныть. Всегда.

Поднимаюсь с кресла. Проклятая нога отзывается тупой болью, и я снова хватаюсь за трость. Опираюсь на неё. Тяжёлая, деревянная. Надёжная. Как когда-то можно было опереться на него.

Прохожу мимо. Не смотрю в глаза. Слова? Какие могут быть слова, когда рухнуло всё, ради чего ты вообще терпел эту жизнь?

Выхожу в коридор. Дверь закрывается за мной с тихим, но окончательным щелчком. Как крышка гроба.

Иду по этим до боли знакомым, проржавевшим коридорам, а в груди — пустота, и всё вокруг кажется чужим, будто я впервые здесь. Вот эта стена, которую мы вдвоём латали после того взрыва, подставляя спины под летящие осколки… сейчас она смотрит на меня с немым укором.

Каждый замызганный угол, каждый скол на потолке, каждый след от пули — всё кричит о нём. Только теперь эти воспоминания не согревают, а режут изнутри, как осколки стекла.

Всё, пазл наконец сложился. Картина вышла ясная, чёткая и до безобразия простая. Мы больше не братья. Мы даже не бывшие соратники, разошедшиеся во мнениях. Мы теперь по разные стороны баррикады, которую когда-то строили вместе. Враги. И это слово падает в душу тяжелым, холодным камнем.

Наша следующая встреча… Она будет не здесь, не за этим липким столом и не за стаканом дешёвой жженой водки. Она будет там, на этих самых улицах, которые мы когда-то с боем отвоевывали у хаоса и бандитов. В грязи, в пыли, под аккомпанемент скрежета металла и, почти наверняка, в крови.

И кто-то из нас с той встречи не уйдёт. Это не угроза, не театральное обещание, вырванное из дешёвого романа. Это просто факт. Неизбежный, как то, что сверху, в Лилилграде, иногда идёт дождь, а у нас внизу — вечная, промозглая сырость.

И весь тот яростный хаос, что все эти часы кипел во мне, выл и метался, вдруг разом стих. Сменился… пустотой. Холодной, тяжелой, как свинец, заполнившей каждую щель.

Но в этой пустоте теперь есть странная, леденящая ясность. Чёткая, как мушка на прицеле. Одна-единственная, простая цель.

Я останавливаюсь и смотрю в темноту впереди, в этот бесконечный, уходящий вглубь туннель из ржавого металла и тусклого, мерцающего света. Воздух свистит в щелях, где-то капает вода.

— Хорошо, брат, — тихо шепчу я в эту пустоту, и слова застревают в холодном воздухе. — Будешь играть по новым правилам. Что ж… Поиграем.

Загрузка...