1

Я сижу у окна на высоком табурете и читаю письмо от папки. Оно написано химическим карандашом, неразборчивым «инженерским» почерком. Отец работал на мебельной фабрике инженером, и я всегда удивлялся, как он мелко и неразборчиво пишет. Читаю я медленно, спотыкаясь на каждом слове:

«…а еще хочу попросить тебя, дорогая Вера…»

Вера — это мама. Звучит непривычно. Когда отец был дома, он не называл ее по имени, а просто — мать. Мне это очень нравилось — почему, не могу объяснить. Я же звал ее: мама, иногда — мамка, когда был недоволен чем-нибудь или мне казалось, что она делает что-то не так.

Мама сидит на табурете, подперев щеку рукой. На глазах у нее слезы — большие сверкающие капли. Я стараюсь не смотреть на нее, думаю, если посмотрю, то она обязательно заплачет и уйдет в спальню, не дослушав письма. И поэтому читаю дальше:

«…чтоб берегла нашего сынишку».

«Сынишка» — не для меня. Я уже не маленький. Пятнадцать. Можно было сказать так: сын. И потом: зачем нужно беречь меня?

«…Как много горя на нашей земле, мать! Но мы верим, что очистим ее от фашистской погани, и тогда с родного голубого неба исчезнут тучи, солнце опять засияет над нашими головами… А пока остаюсь любящий вас муж и отец Петр Смелков».

Для меня небо и солнце не отвлеченные слова. Во всяком случае, я уже тогда крепко задумывался над такими сочетаниями слов, как «родное голубое небо», «родное солнце».

Я кладу письмо на стол и смотрю в окно. Небо действительно голубое, даже легких облачков нет. Солнце залило улицу. Мощенная серым булыжником проезжая часть, должно быть, так нагрелась, что будет обжигать пятки. Сандалии мои давно развалились, и я хожу теперь босиком…

Прошло больше года, как отца забрали на фронт. Помню, был такой же ясный и жаркий день. Мы провожали отца на сборный пункт. Мама плакала, а я даже немножко гордился: мой папка идет на войну, будет стрелять из винтовки по фашистам, прославится своим геройством, как Чапаев, получит орден, а то и два. О том, что он может не вернуться, я не думал. Даже в голову такая мысль не приходила. А мама крепко держалась за его руку и всхлипывала, часто вытирая скомканным платочком глаза. Мне было немного неловко за нее, потому что прохожие останавливались и долго смотрели нам вслед.

Письма приходили редко. Когда мама получала маленький треугольник со штампом полевой почты, с адресом, написанным знакомым почерком, в нашей квартире становилось как будто светлей и просторней. Тогда мама улыбалась, глаза у нее сияли, делались большими и ласковыми. Мне всегда нравились ее глаза — прозрачно-серые, опушенные длинными, загнутыми вверх ресницами. Если я был в чем-то виноват и мама сердилась, эти глаза сощуривались, наливались темнотой, становились чужими. И так было приятно смотреть в них, когда мама чему-нибудь радовалась!

Я смотрю на улицу и молчу. Мама тоже молчит, думает о чем-то своем. Потом она берет письмо и осторожно сворачивает исписанный отцовской рукой тетрадочный листок. Я знаю, что она еще не раз прочтет его, но только не при мне. Первый раз читаю я, вслух. Такое сложилось правило. Потом мама читает письмо одна.

На противоположной стороне улицы, наискосок от нашего дома, живет Михаил Семенович Пызняков — Пызя, как зовем его мы, мальчишки. Он один занимает большущий дом под железной двускатной крышей. Двор огорожен дощатым забором, по гребню которого протянута колючая проволока. За этим забором, в глубине двора, есть еще один, пониже, и за ним пышно разрослись развесистые яблони и вишни, колючий тёрн. Их вкус мне нравится, но не нравится, что в саду на длинной цепи бегает овчарка — огромная собачища с остро торчащими ушами, с подпалинами на боках и умными желтыми глазами. Однажды она сорвала с меня половину штанов — схватила, когда я был уже на заборе. Эх, и попало же мне от матери!

Вот к этому-то дому и подкатила, гремя расхлябанными суставами, старенькая полуторка. Она остановилась, чихнула несколько раз двигателем, выпустив из выхлопной трубы облако сизого дыма, и заглохла. Из кабины сперва вышла женщина-шофер в темной юбке и повязанная такой же темной косынкой, а потом еще одна женщина — полная, неповоротливая, в светлом помятом плаще. И наконец появился длинный черноволосый мальчишка. Он потоптался на месте, осмотрелся и пошел вокруг машины, сунув руки в карманы штанов.

Из калитки вышел Пызя — согнутый, чем-то напоминающий вопросительный знак, в яловых большущих сапогах, с круглой, стриженой головой.

Женщина-шофер залезла в кузов и стала подавать чемоданы, узлы. Их было немного: два небольших чемоданчика и три-четыре узла. Принимал Пызя.

К окну подошла мама и тоже посмотрела на полуторку и людей около нее. Помолчав, сказала тихо и грустно:

— Опять эвакуированные. На квартиру. И когда это кончится?..

Загрузка...