А вот и родная улица… Здесь все знакомо, куда ни посмотри — налево ли, направо ли, на каменные ли плиты тротуара, по которым столько раз ступала твоя нога. Бьется радостно и тревожно сердце, глаза перебегают с предмета на предмет и замечают все самые маленькие изменения. Вон на заборе плакат — раньше его не было. Вон, белеет доска в серой от времени калитке! Клены уже сбросили свой разноцветный наряд, а тополя еще зеленеют свежей листвой… И с каждым шагом ты ближе к родному дому, и сердце начинает прямо-таки замирать, останавливаться…
— Ну, я пошел, — говорит Арик, сворачивая к дому Пызи.
— Ага… Пока, — рассеянно отвечаю я.
Вот и двухэтажный дом, в котором живут дядя Вася Постников и тетя Катя Киселева. Они, наверное, уже поженились, живут в одной квартире… Перед домом стоит огромный тополь — выше крыши. Задумчиво шелестит лаковыми, с белесым поддоном листьями, теряет пожелтевшие — у подножия дерева их много уже… Много раз я лазил на него, обдирая коленки и живот о шершавую жесткую кору… Рядом — наш двор. Большой, со множеством таинственных и интересных уголков, о существовании которых знали только мы, мальчишки соседних дворов. Здесь я родился и вырос. Отсюда ухожу и обязательно возвращаюсь. Здесь ждет меня мама…
Ногой открываю калитку во двор. Останавливаюсь. Ни души. Трава пожухла и порыжела, и двор как будто стал просторней… Поднимаюсь на крыльцо, прохожу по длинному темному коридору, и вот дверь в нашу квартиру. В темноте я не вижу ее, а скорее угадываю. Привычно нашел ручку, потянул на себя. Дверь скрипнула знакомо, радостно, будто сказала: «Здравствуй!..» Значит, мама дома, мама ждет… Как долго я не видел ее, как долго не разговаривал с ней!
Еще в передней, поставив Валькин чемоданчик и сбросив свой рюкзак, я тихо говорю:
— Мама, это я пришел…
В ответ молчание… Странно. Обычно, если она была дома, мама обязательно выходила мне навстречу.
— Мама, — позвал я, — ты где?
Молчание. Незнакомое, тягостное, угрожающее. Ведь хотя я и окликал маму, спрашивал ее, дома ли она, я чувствовал, что она рядом, за деревянной перегородкой, разделяющей квартиру на комнаты. Но почему она не отвечает?
Из передней заглядываю в зал и… словно натыкаюсь на что-то невидимое, но твердое. Это было так до реальности ощутимо, что мне показалось, будто я лбом ударился об это твердое и ударился очень больно…
Мама стояла посреди комнаты в своей обычной позе, сложив руки на груди, но на меня смотрели чужие черные глаза!.. У мамы было чужое незнакомое лицо — белое до синевы, перекошенное, некрасивое лицо с опухшими губами, с плоскими черными глазами, в которых проглядывало что-то такое, что вселяло ужас…
— Мама! — чувствуя, что задыхаюсь от страха, крикнул я. — Мамочка!
Она опустила — нет, не опустила, а безвольно бросила вниз, будто тяжесть, руки, и они закачались, как плети, по бокам, вдоль ее тела. Склонила голову — завитки волос упали прямо на глаза ей и свесились в беспорядке — и замотала ею из стороны, в сторону. И тоже безвольно, будто и голова была не ее, будто у нее нет силы прекратить это ужасное раскачивание…
— Мамочка, родная, что с тобой? Ты заболела, да? Ответь, ну чего ты молчишь?
Я подошел и взял ее за руку… Какая холодная!
— Мама, скажи хоть слово… Пойдем, ты ляжешь на кровать, слышишь, мама? — Мне становилось все страшней, я боялся своей матери, не понимал, что с ней происходит… И вдруг она забормотала, то тихо, то повышая голос, как в бреду:
— Нету… Вот и нету у нас с тобой папки… Нету!.. Был, а теперь нет у нас папки.
Я замер, я не верил своим ушам. Может, ослышался? Может, мама так сильно больна, и она сама не понимает, что говорит? Но она шептала упорно и осмысленно:
— Убили нашего папку… Убили… Нет больше у нас нашего папки…
— Что ты говоришь, мамка?! Ты врешь, врешь!
Я отскочил от нее к столу и начал в исступлении бить по нему кулаками.
— Врешь! Не смей так говорить! Есть папка! Он живой и вернется к нам, он вернется к вам!
Нет, я не плакал, я не плакал, только кричал и задыхался и бил кулаками по столу, не чувствуя боли… Мне теперь было все равно, мне хотелось кричать и бесноваться, чтобы заглушить ту боль, которая вцепилась в мое неопытное сердце, кричать и бесноваться до тех пор, пока не обессилю и не упаду… И вдруг я увидел на столе желтую бумажку… На столе больше ничего не было, только она одна лежала и прикрывала несколько клеточек, нарисованных на скатерти… И на ней было написано: «Извещение». Было написано крупными печатными буквами: «Извещение», — а дальше, ниже, мелкие буквы и слова, написанные красными чернилами… Похоронка? Ну да, она… Я уже видел такие… У других… А теперь вот она лежит на нашем столе… Такая равнодушная ко всему на свете, маленькая желтая бумажка, и такая до ужаса страшная…
Я взял ее и прочитал. И помню и теперь от слова до слова, наизусть:
«Ваш муж, Смелков Петр Иванович… 10 сентября 1942 года пал смертью героя в боях за независимость нашей Родины.
Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии».
Далее шла размашистая чья-то подпись и жирный фиолетовый штамп. И все. Больше ничего не было…
Я осторожно, словно боялся, что она рассыплется или исчезнет, положил бумажку и повернулся к маме. Она стояла на том же месте и в той же позе, до неузнаваемости постаревшая, надломленная, поникшая.
— Мамочка, — подошел я к ней, — пойдем, приляг, отдохни…
Она не сопротивлялась. Опустилась на кровать, отвернулась к стене и затихла, будто сразу уснула. Я посидел немного рядом и вышел. На дворе ничего не изменилось: пустынно и тихо до звона в ушах. Я пересек эту тишину и в дальнем углу двора, у забора, упал лицом в пожухлую, испускавшую сладкий аромат прели траву…
Здесь меня и нашел Арик. Я слышал, как он подошел и сел рядом. Долго молчал. Потом тронул меня за плечо.
— Вась, а Вась?..
Я поднял голову, посмотрел на него.
— Чего ты?
— Не нужно так, — сказал он. — Я все знаю, мне тетя Женя сказала… Слезами горю не поможешь… У меня ведь тоже… Ты же знаешь…
Арик, Арик, теперь-то я знаю, какую боль ты носил в себе все это время, теперь-то я знаю, как это-тяжело…
— А еще, — помолчав, сказал Арик, — Пызю забрали… Несколько дней назад.