Мы не заметили, как наступил конец августа. Лето пошло на убыль. Дни стали не такими жаркими и как-то поблекли в красках — посерели, потяжелели. По утрам было свежо и звонко в воздухе, а к полудню все заметно менялось: становилось не таким привлекательным — примелькавшимся, давным-давно знакомым. Зелень на деревьях потучнела, стала темной, жирной — поспела. И если присмотреться повнимательней, то можно кое-где уже найти пожелтевший или побагряневший лист. Он еще держится на ветке, но пройдет немного времени, и, нехотя кружась в падении, он обреченно ляжет на землю. В один прекрасный день осень превратит деревья в фантастические, пылающие неповторимыми красками факела, за первым листком порхнет другой, третий, и начнется листопад. Ты будешь шагать по улицам, сгребать ногами разноцветье опавших листьев, и в груди у тебя будет звучать музыка — светлая и немножко грустная…
В глубине парка дорожки покрыты прошлогодней листвой. Они шуршат под ногами, как стружки, и от этого почему-то становится тревожно на душе. Где-то в акациях цвенькает синица — уже прилетела из-за города, — и ясный голосок ее, остро прорезающий прозрачный воздух, Как-то особенно четко подчеркивает настороженную тишину парка.
Валька Шпик не выдерживает, и посматривая вокруг, говорит:
— Как тихо… Ну послушайте, как тихо…
У Вальки от напряжения затвердело лицо и только глаза, ожидающие и ищущие, бегают из стороны в сторону.
— Ну, чего ты? — не понимая его состояния, почти шепотом спрашиваю я. — Пошли.
— Знаешь, даже боязно… такая тишина…
Арик молчит, но я вижу, что и он к чему-то прислушивается. Потом, неожиданно повернувшись к нам, шепчет:
— Ветра нет, а листья шуршат… На земле… Слушайте.
Мы слушаем. В ушах звенит от напряжения. Это тишина звенит — застоявшаяся, ничем не нарушаемая много дней. Да и кто ее нарушит? С тех пор, как началась война, сюда почти никто не приходит, хотя парк и находится в центре города.
— Вот-вот… опять шуршит, — неясно бормочет Арик.
— Ага, — выдыхает Шпик и кивает головой.
Я тоже услышал шорох и подумал, что это прошлогодние листья шуршат, укладываясь на земле поудобнее. Что же еще?
— Хватит стоять, пошли…
Монумент вырос перед нами неожиданно. Свернули с дорожки и — вот он, словно из земли вырвался стремительной, туго натянутой струей и, врезавшись в голубое небо, застыл, поблескивая темно-красным, отполированным гранитом, — строгий, величавый и скорбный. Деревья, словно в поклоне, протянули к нему со всех сторон обремененные листвой ветви и не шелохнутся. На отполированном граните холодно и строго поблескивает, пятиконечная звезда, отлитая из нержавеющей стали, а под ней надпись: «Вечная слава борцам за народную долю» — и еще ниже — помельче: «Спите спокойно, товарищи, мы доведем ваше дело до конца».
Вокруг монумента — невысокая, чугунного узорчатого литья изгородь, а за изгородью — надгробная плита, на которой высечены две цифры — «1918—1920 гг.» Что-то дрогнуло, стремительно повернулось во мне, и я почувствовал, что вот-вот к горлу подкатит крик и вырвется наружу, спугнет сгустившуюся здесь тишину, и все исчезнет как в сказке — и эта вознесшаяся к самому небу стремительная струя гранита, и деревья, и Арик с Валькой, склонившие головы, такие притихшие и непохожие на себя… Все исчезнет, и останусь только один я с непонятной, необоримой тяжестью в груди…
Нет, я не плакал. Я понимал, здесь самое неподходящее место для слабости. Здесь нужно только думать, здесь нужно только набираться мужества, заряжаться им на будущие пути-дороги. И потом идти по этим дорогам через годы и всегда помнить, что ты чем-то святым обязан тем людям, которые лежат под этой мраморной плитой и над которыми, устремившись ввысь, застыл в полете мужественный камень-гранит…
Я повернулся и пошел к одинокой скамейке под огромным развесистым кленом. Этот клен, наверно, посадили тогда же, когда ставили скамью на отлитых из чугуна ножках. Я сел и посмотрел на своих товарищей. Они еще стояли у изгороди, они еще думали… Потом Арик пошел в одну сторону, а Валька — в другую. Скрылись за деревьями, и только шуршание прошлогодних листьев под их ногами говорило, что они где-то рядом…
Каким он был, мой дед? Наверное, отец похож на него… Кто же стрелял?..
Опять появились Арик и Валька. В их руках были букеты разноцветных листьев — ярко-красных, желтых, зеленых… Они перелезли через изгородь и положили их на мраморную плиту, на которой старательным резцом высечены две цифры.
Арик и Валька сели рядом. Помолчали. Умолкнувшая было синица прозвенела где-то над нами. Мы подняли головы и увидели ее — желтогрудую, с белыми щеками и черной бархатной головкой. Любопытной бусинкой-глазом пичужка посматривала на нас, ловко перепрыгивала с ветки на ветку и звенела, звенела прозрачно и ясно.
И вдруг заговорил Арик. Я нисколько не удивился этому. Кто-то должен был заговорить и высказать самое сокровенное, самое дорогое. И первым заговорил Арик.
— Мама не пускала меня к тете Жене одного, а я настаивал: поеду и все… Мама просила: подожди, с 16 июня мы с папой отпуск возьмем и поедем все вместе… А мне почему-то хотелось поехать одному. Там недалеко — километров сто пятьдесят от города… Папа сказал мне: пусть едет, парень большой уже — и мама согласилась. Собрала небольшой чемодан — рубашки там, штаны… И гостинцы для тети Жени — консервы какие-то, конфеты… Они рассказали мне, как доехать, и проводили на вокзал. Мама сказала тогда: не скучай, скоро увидимся… А я и не думал скучать, чего это вдруг скучать? И я поехал… Тетя Женя встречала меня и сразу не узнала. Потом всю дорогу до деревни смотрела и охала, приговаривала, какой я большой стал… Сначала в деревне понравилось — сады, речка, гуси гогочут, петухи кричат утром, а потом скучно стало… Ждал, вот-вот приедут мама и папа, и станет веселей… С папой всегда было весело — он выдумщик был. Такое иной раз придумает — ой-ой! Один раз привязал качели за сучок на дереве, которое росло на берегу… Высокое дерево… Ну, вот, раскачался на качелях, раскачался и — бух в реку! Я тоже полез и тоже бухнулся… Здорово накупались… Жду, значит, я их, а они не приезжают… И вдруг — война! Я прошусь домой, а тетя Женя не пускает, говорит, подожди, папа приедет… А тут немецкие самолеты налетели, бомбы бросают… Народ из деревни побежал, мы тоже… Эх и долго мы шли!..
Арик вздохнул и замолчал.
А дальше? — спросил Валька.
— Долго рассказывать… Помню, шли по шляху… Много народу шло: детишки, женщины, старики… Пылищу до неба ногами подняли… И вдруг фашистские самолеты появились… Снизились и на бреющем полете — из пулеметов… Тетя Женя повалила меня в ямку и собой прикрыла…
— Страшно было, да? — опять спросил Валька Шпик.
Арик не ответил.
— А отца с матерью ты нашел?
Арик покачал головой.
— У-у, фашисты проклятые! — вдруг взорвался Валька и стукнул своим небольшим кулачком по скамейке. Помолчав, добавил: — Удеру я отсюда, вот возьму и удеру на фронт… Вон в газетах пишут, что даже пацаны сражаются, а мы сидим в тылу и на базаре воду продаем…
Я усмехнулся.
— На фронт… Так тебя там и ждут.
— А я все равно удеру, — упрямо повторил Валька.
— И что же будешь делать там, на фронте?
Валька смешался.
— Ну, что… Мало ли дел там… Ну, в разведку попрошусь… Думаешь, побоюсь?
Разговор показался мне излишне детским и несерьезным. Не хотелось продолжать его после того, что рассказал Арька. И что за человек, этот Шпик, вечно придумает такое, что ни в какие ворота не полезет… И главное, в самый неподходящий момент. А Валька продолжал:
— Отец не переваривает меня, бьет… Шкуру, говорит, спущу. А в чем я виноват? Он ворует на пекарне сухари, а мне на орехи достается. Это мне он за то мстит, что я сказал один раз, что заявлю на него. Удеру, вот посмотрите, удеру…
Мне нужно было поверить ему, крепко поверить, а я не поверил, все перевел в шутку:
— Ладно трепаться, вояка… При первом же выстреле ты в штаны накладешь…
Валька обиделся. Не взглянув на нас, он поднялся и, загребая ногами листья, побрел по дорожке.
— Зачем ты так? — недовольно покосился на меня Арик.
— Пусть не болтает, чего не следует…
Арик пожал плечами и сказал:
— Пошли, что ли…