24

Село Таловка со всех сторон окружено фруктовыми садами. За ними не видно домов. Когда мы вошли в него, мне показалось, что мы попали в какой-то иной мир. Прямо посредине широкой пыльной улицы копошилась стайка белых кур с петухом во главе. Петух встретил нас подозрительно. Он повертел головкой, обремененной тяжелым огненным гребешком, и уставился на нас одним круглым глазом, окаймленным золотисто-красным ободком. Посмотрел он так, посмотрел, потом зачем-то похлопал крыльями, вытянул шею, да как заорет; «ку-ка-ре-ку!»

— Это он нас приветствует, — сказал Валька Шпик и засмеялся.

Кур и петуха на городской улице не увидишь, и это еще раз доказывает, что мы шагнули в новый мир. Здесь нужно заново познавать жизнь, и учеба началась сразу…

На станции нас никто не встретил, хотя Тася еще в вагоне объявила, что нас будет встречать сам товарищ Язев, председатель колхоза, и что нам надо будет вести себя «надлежащим образом». Что заключало в себе выражение «надлежащим образом», было непонятно, но решили быть пай-мальчиками и пай-девочками. Язев не приехал, и мы отправились со станции в Таловку своим ходом. Пай-мальчики и пай-девочки устали. Последние стали даже попискивать. Обвинять их в слабости было нельзя — все-таки километров семь прошагали, и причина для попискивания была уважительная.

Тася, отирая кончиком платка пот со лба, сказала:

— Нам нужно найти контору колхоза… У кого бы спросить?

Улица была пустынна, будто вымерла. Не увидишь даже собаки. Но вот у одного домика, белого от недавней побелки, с надвинувшейся на самые окна соломенной шапкой-крышей, взвизгнула калиточка, и на улицу вышла женщина с ведром в руке. Увидела нас, приставила ладонь козырьком к глазам и остановилась. Мы гурьбой направились к ней.

— Скажите, пожалуйста, — обратилась к женщине Тася, — где можно найти председателя колхоза?

— А вы кто же такие, откуда появились здесь? — не ответив, спросила женщина и любопытно-настороженным взглядом обвела Тасю с ног до головы.

— Мы из города, — ответила наша начальница. — Работать приехали.

— А-а… Так бы и сказали… А председатель, должно, в поле мотается… Где же ему быть?

— Ну, а контора где?

— Какая-такая контора? У нас конторов нету, у нас правление есть.

Тася начала терять терпение, голос у нее становился глуше.

— А правление где?

— Правление-то? — Женщина задумалась, поставила на землю ведро и вытерла руки о подол длинного темного платья. — Значит, так… Вот эта улица зовется Пожарной. Пойдете по ней. Там будет базарная площадь. Направо, значит, будет улица Овражная, а налево — Церковная. Так вы туда не ходите, а идите прямо-прямо. Вот там и правление наше.

Не знаю, поняла ли Тася что-нибудь из этого объяснения, но вопросов больше задавать не стала. Сказала только:

— Спасибо. — И, повернувшись к нам, добавила: — Пошли, ребята.

Наступил уже вечер, когда мы наконец нашли правление колхоза. Это был небольшой, посеревший от времени деревянный дом. Высокое крыльцо со стоптанными и скрипучими ступенями, над крыльцом — конек, на котором пробита потрескавшаяся и частично облупившаяся вывеска, извещающая, что именно здесь располагается правление колхоза имени Чапаева. Мы здорово устали, проголодались, но когда я прочел вывеску, мне стало легче. «И здесь Василий Иванович Чапаев, — подумал я. — Он, как друг, — всюду…»

В маленькой, прокуренной насквозь, полутемной комнате нас встретил лысый и толстый мужчина на коротких сильных ногах. Он чем-то неуловимо напомнил мне Вальку Шпика. Вернее, я подумал, что Валька Шпик, когда достигнет вершин мужской зрелости, станет именно таким, и мне стало весело. Я толкнул Шпика в бок, он вздрогнул и недовольно посмотрел-на меня.

— Ты что, очумел? — прошипел он.

Я засмеялся и подмигнул ему. Валька, конечно, ничего не понял, и мне стало еще веселей.

Тем временем мужчина встал из-за стола и вдруг зарокотал таким басищем, которого от него никак нельзя было ожидать.

— Нашлись, пропащие? Вот и чудесненько… А я поехал, мне сказали — ушли… Давайте знакомиться, я — председатель колхоза Язев, а зовут меня Николай Иваныч… Вот и чудесненько!.. Работать, значит, приехали?

— Работать, — согласилась Тася.

— Вот и чудесненько!

На лоснящемся щекастом лице председателя — широкая и лукавая улыбка, как нельзя лучше подтверждающая, что да, действительно, все складывается «чудесненько».

— Ну, что ж, пока суд да дело, будем устраиваться… — Председатель неожиданно приподнялся на дыбки и, глядя поверх наших голов, раскатисто позвал: — Гаврилов, а ну подь сюда!

Мы оглянулись. На зов председателя шел высокий широкоплечий молодой мужчина в военной гимнастерке и с рыжими, чуть заметными на загорелом лице, усиками. Шел он прямо и будто не видел нас — глядел только вперед. Пробился к столу и только тогда ответил:

— Слушаю, Николай Иванович.

— Во, помощь из города прибыла, — показал на нас Язев. — Видел?

Рыжеусенький повернулся и посмотрел на нас так, будто увидел впервые. Ленивые неопределенного цвета глаза его медленно, как показалось мне, и с усилием пошевелились где-то в глубоко запавших глазницах и остановились, упершись в лицо Таси.

— Видел, что ль, бригадир? — нетерпеливо повторил свой вопрос председатель.

— Видел, — лениво и сипло ответил бригадир, поворачиваясь к столу, и неопределенно, но обидно договорил: — На-арод… хе!..

— Вот и чудесненько… Стало быть, надобно разделить ребятишек по бригадам… Сколько вас всех, девушка?

— Двадцать восемь человек, — ответила Тася. — Я двадцать девятая.

У Гаврилова при последних словах насмешливо дернулся рыженький усик, а председатель громогласно продолжал:

— По девять человек в бригаду… Ну, остатнего, который не делится, назначим в одну из бригад — значит, будет десять… Давай, Гаврилов, набирай себе и устраивай, как давеча договорились.

Я не хотел попасть в бригаду Гаврилова, но попал. Он ткнул пальцем в Вальку и миновал меня. Тогда я сказал: «Я — с ними».

Гаврилов остановил на мне свои ленивые глаза и, неопределенно качнув головой, начал тыкать дальше, не удостоив даже ответом. Тогда я повторил:

— Я — с ними.

Палец бригадира снова остановился. Медленный поворот головы, голосом с начальнической хрипотцой протянул:

— Вроде бы я сказал: нет…

— Эти ребята мои друзья, — ответил я, стараясь говорить спокойно, — мы будем работать вместе.

— А ежели я не хочу?

— Тогда мы все трое будем работать в другой бригаде.

— Николай Иванович, — начал медленно поворачиваться Гаврилов к Язеву. — Вы же знаете, у меня нервы…

— Гаврилов! — зычно перебил его Николай Иванович. — Взять мальчишку в свою бригаду!..

Ну и голосище у этого Язева! Никогда не подумаешь, что он может греметь на таких низах. Гаврилов, словно споткнулся на полуслове, повернулся и ткнул пальцем в мою сторону:

— Ты!..

Реденький усишко у него в эту минуту вздрагивал быстро и зло.

На меня с укоризной смотрели русалочьи глаза. Тася чуть заметно покачивала головой. Затем в тетрадке записала мою фамилию.

Потом Тася, отдав список бригадиру, провожала нас. На крыльце она сказала:

— Ведите себя хорошо, ребята, я вас очень прошу.

Не оборачиваясь, растягивая слова, Гаврилов ответил:

— Все будет в порядке… Я не люблю лентяев.

— Я буду навещать вас, ребята, — сказала Тася.

И опять за нас ответил Гаврилов:

— Само собой, навещать нужно.

Я засмеялся и посмотрел на Тасю. В русалочьих глазах вспыхнула досада. Тася не поняла меня. И, наверно, никогда не поймет.

Гаврилов не обратил на мой смех никакого внимания, словно не слышал его. А может быть, и слышал, но тоже ничего не понял.

День уже угасал. Посредине улицы, навстречу нам пылило стадо коров. Пастух щелкал длинным кнутом, словно стрелял из ружья. Рядом с ним трусила, вывалив изо рта длинный язык, усталая лохматая собака. В воздухе резко запахло, парным молоком и еще чем-то необъяснимо теплым и родным. Я проводил стадо глазами: в городе такого не увидишь.

У знакомого свежевыбеленного домика Гаврилов остановился. Подошел к скрипучей калитке и постучал щеколдой. Лениво, крикнул:

— Маркина, э, Маркина!

Как я и ожидал, на зов вышла та же женщина, с которой мы разговаривали днем.

— Ждешь?

— А как же? Жду, Никитич, жду, — торопливо ответила она. — Чай, помню наш разговор.

— Так во-от… Трое, значит, будут жить у тебя. — И он ткнул пальцем в меня, Арика и Вальку. — Утром придешь с ними на ток. Ванюшка — тоже на ток.

— Придем, придем, Никитич, — опять торопливо ответила Маркина, и я почему-то подумал, что эта пожилая и, видно, много поработавшая на своем веку женщина боится бригадира.

— Чтоб, значит, без повторениев… Хлеб и пшено на мальчишек получила?

— Получила, утром еще получила.

— Ну, бывай.

И Гаврилов, не оглянувшись, зашагал дальше, а за ним шестеро наших мальчишек со своими тощими вещмешками.

* * *

Маркина посмотрела на нас, вздохнула и вдруг спросила добрым и уставшим голосом:

— Утомились, ребятки?

— Есть малость, — солидно отозвался Валька Шпик. — А так, терпимо…

— Ну, пойдемте в избу. Поужинаете и отдыхать ляжете. Завтра раненько подниматься.

Она звякнула щеколдой и скрипнула калиткой. Один за другим мы вошли в темный, застроенный сараями и сараюшками дворик. В нос ударил какой-то особый, присущий только деревенским дворам запах, многотонный и в то же время слитный: пахло коровой, которая где-то в сгустившейся тьме с протяжными вздохами пережевывала свою жвачку, свежим степным сеном, черной копной возвышавшимся на одном из строений, хлевом и терпким куриным пометом, горьким вяжущим запахом свежесрубленного дерева, которое еще продолжает выделять живительный сок. И почему-то этот, насыщенный разнообразными запахами, воздух деревенского двора опять показался мне до боли родным и милым, будто я родился и вырос в деревне и вот вернулся сюда после долгой отлучки.

— Осторожненько, ребята, — предупредила идущая впереди нас Маркина, — тут порожек… Две ступеньки.

Вошли в темные сени. Здесь господствовали другие, но тоже почему-то знакомые запахи: резко пахло укропом, резаной тыквой и вянущей листвой березы. Из-за черной, совершенно сажевой темноты, ничего нельзя было увидеть и о происхождении этих ароматов можно было только догадываться.

Впереди, сбоку, бесшумно отворилась дверь, и на черном фоне тьмы четко обрисовался желтый, световой квадрат. Мы шагнули в этот квадрат, будто нырнули в неведомый мир… Впрочем, он и был для нас совершенно новым и немного странным, этот мир, называемый деревенской избой.

Половину большой комнаты занимала огромная русская печь с широкой пастью, закрытой заслонкой из жести; на шестке, перед заслонкой, стоят чугуны различных размеров — все почерневшие от долгого употребления. Тут же, у печи, широкие лавки, на которых тоже стоит разнокалиберная посуда — кастрюли, глиняные бадейки под молоко, ведра, большая квашня, добротно сработанная из дубовых выстругов, прикрытая белым чистым холстом.

Комната освещена двумя керосиновыми лампами, подвешенными на проволочные крючки. Одна лампа висит тут же, почти у входа, другая — в глубине комнаты. Вторая опущена очень низко, к самому, полу, и около нее на скамеечке примостился белобрысый паренек. Он сидел к нам спиной, и его отросшие, когда-то остриженные «под нуль» волосы блестели под неярким светом лампы. Что делал паренек, было не разобрать — острые локти его сновали туда-сюда, под рубашкой шевелились лопатки.

— Здравствуйте, — вразнобой и на разные голоса поздоровались мы, глядя на этого сидящего к нам спиной паренька.

Он быстро поднял и повернул к нам голову. Помолчал и медленно, словно раздумывая ответить или промолчать, сказал:

— Были здоровы…

А хозяйка, пройдя вперед, приглашала:

— Проходите, будьте добры, не стесняйтесь…

И опять ей ответил Валька Шпик:

— А мы и не стесняемся. — Бросил у порога свой небольшой чемоданчик и добавил: — Чего нам стесняться, мы из города… Помогать вам приехали.

Говорил Валька настолько серьезно, что нельзя было не улыбнуться, глядя на этого помощника. И хозяйка улыбнулась — крупные губы на худом скуластом лице ее как-то подобрались, а потом распустились в широкую добрую улыбку… Ох, этот Валька! И откуда у него такое? В незнакомой обстановке он сразу меняется: становится как-то взрослее, самостоятельней, что ли. Словом, чувствует себя ничем не скованным, независимым.

Он первым откликнулся на приглашение хозяйки, и она пододвинула ему табуретку. Валька сел и стал осматриваться, будто он был когда-то в этой комнате и теперь ищет: не изменилось ли чего за его отсутствие.

— Знакомьтесь, ребята, это мой сын Иван, — сказала Маркина.

Иван поднялся и протянул нам руку. Пожимая ее, я почувствовал, какая она тяжелая, сильная и жесткая — настоящая рабочая рука, а ведь Иван, наверно, наш ровесник, ну, на год-два постарше, но ровесник. Лицо у него широкое, розово-белое, нос крупный, складка губ тоже крупная, брови и ресницы — белобрысые, а глаза синие-синие, с этакими молочными белками.

— Вот сапоги починяю, — сказал он. — Совсем изодрал Борька сапоги… — Иван опустился на скамеечку и пощелкал указательным пальцем по подметке сапога, надетого на металлическую лапку.

— Ну, вы, ребятки, поговорите пока, обзнакомьтесь, — сказала хозяйка, поправляя белую косыночку, — а я пойду корову подою. Сейчас и Борька должен подойти.

Она вышла, а Иван склонился над сапогом. Наступило неловкое молчание. О чем говорить с этим парнем не из нашенского, городского мира? В городе нам легче — там знаешь, что и как сказать, без боязни попасть впросак, а тут…

Первым нарушил молчание Арик:

— Много еще убирать?

— Чего? — не понял Иван.

— Ну, хлеба-то?

— А-а… Жито уродилось хорошо, а вот пшеничка подкачала малость. Да и народу маловато. — Иван взмахнул молотком и одним ударом вогнал гвоздь в резиновый каблук сапога. — Тягла тоже мало, хлеб на току лежит, гореть начинает.

Сколько непонятных слов: «жито», «тягло», «ток», «хлеб горит»… Мы переглянулись, а Иван, не обращая внимания, стукал и стукал молотком, под которым один за другим в неподатливую резину, вонзались мелкие блестящие гвозди с широкими шляпками.

— А это кто такой — Борис? — спросил Валька.

— Борька-то? Брательник мой… Коров пасет, сейчас заявиться должен. Обувка на нем горит прямо… Да ведь и то… километров за восемь скотину гоняет, путь не малый, обезножить можно.

Я смотрел на ловкие руки Ивана, и мне становилось завидно. Вот такой же парень, как я, а дай мне в руки молоток, что я буду делать? Все гвозди погну, пальцы поотколочу — и только.

— А как звать маму вашу? — спросил Арик.

— Еней.

— Как? — не понял Арик.

Иван поднял голову и впервые за все время нашего знакомства улыбнулся.

— Тетей Еней кличут… Евгения ее, по-настоящему, а в селе по простому зовут — Еня.

— А-а, понятно…

В комнату вошла тетя Еня с ведром в руке, а за нею появился маленький белобрысый парнишка — худенький, синеглазый, с холщовой сумочкой через плечо и в огромных, явно с чужой ноги, ботинках.

— Здравствуйте, — смутившись, поздоровался он и начал через голову снимать с себя сумку.

— Это наш Борис, — сказала тетя Еня и приняла от сына сумку. — Сейчас будем ужинать… Ты скоро, Иван?

— Заканчиваю.

— Мама, — сказал Борис, — наша Жданка сегодня весь день с Медведем хороводилась, записать бы надо.

— Правда? — обрадовалась тетя Еня. — Вот радость-то… Запишу, сынок, запишу… А ты завтра еще посмотри.

— Ладно, посмотрю.

Мы, конечно, из этого разговора ничего не поняли, и радость тети Ени тоже была непонятной и странной. Спросить же было неудобно.

Иван закончил подбивать сапог, повертел, осматривая его, и бросил в сторону Бориса.

— Носи, да береги…

Борис застенчиво улыбнулся и, не ответив, стал натягивать сапог на ногу.

— Нигде не колет?

— Хорошо.

— Носи.

…Нет, никогда я не ел такой каши, не пил такого душистого молока, каким угостила за ужином нас тетя Еня, никогда не спал так крепко, как в ту ночь на теплой лежанке русской печи, занимающей половину избы!.. Легли мы рядком — я, Валька, Арик и Борис — и сразу, утомленные дорогой и новыми впечатлениями, заснули, словно убитые.

Загрузка...