Похороны Сергея Петровича состоялись через два дня. Дождь перестал. Светило холодное солнце. По небу наперегонки бежали остатки пепельно-серых туч, взъерошенных ветром, обшитых с боков ослепительно-белым мехом. Иногда какая-нибудь из этих бродячих тучек закрывала солнце, и тогда по земле стремительно пробегала ее пугливая тень. На остатках трав блестели непросохшие капли дождя, ослепительно сверкали голубые лужи, и в них тоже бежали тучи.
Гроб несли несколько мужчин на перекинутых через плечо белых полотенцах. Позади гроба нестройной толпой, в темных косынках шли женщины. Дико вскрикивала жена Сергея Петровича — маленькая, похожая на девочку. Ее вели под руки. По бокам небольшой толпы шли ребятишки и жадными испуганными глазенками, по-цыплячьи вытягивая тонкие шейки, посматривали на гроб. Позади всех вел свою попрыгушку Гришка-шофер. Он вез невысокую деревянную пирамиду с красной звездочкой на верхушке. Увидев меня, Гришка кивнул серьезно, как взрослый.
На маленьком мокром кладбище стояли одинокие, покосившиеся, словно они замерзли, кресты. Пирамидок со звездочками было меньше, и они выглядели почему-то веселей, наверно, потому, что их звездочки смотрели прямо в небо, по которому, меняя свои очертания, и дробясь, летели остатки туч.
Могила для Сергея Петровича была уже вырыта. В красную глину, выброшенную из нее, были воткнуты три лопаты. Громче закричала жена умершего, сдержанно зарыдало еще несколько женщин. Председатель колхоза Язев говорил прощальную речь. Он резко взмахивал рукой, лысина его блестела под солнцем, рокочущий бас заглушал плач женщин.
— …прощай, наш дорогой товарищ! Ты честно исполнил свой долг, память о тебе… — говорил Николай Иванович.
Рядом с председателем стоял Гаврилов. Он вытянулся по стойке «смирно», лицо у него закаменело, даже глаза превратились в два стеклышка — не моргнут, не поведут зрачком. И на этом лице рыжие редкие усишки казались мне еще более ненужными и смешными.
Потом говорил прощальное слово директор МТС, говорил слабым голосом, и я почти ничего не разобрал — ветер относил его слова в сторону. А когда он закончил, вдруг откуда-то с неба на землю упали невыразимо печальные, хватающие за сердце звуки. Все вскинули головы. Высоко-высоко, направляясь на юг, летели журавли и трубили прощальную песню. Казалось, они видели, что происходило здесь, на маленьком сером кладбище, и решили тоже попрощаться с человеком, который еще совсем недавно, весной, видел их стройный лет на север. Журавли летели острым косяком и кричали, кричали, уверенно взмахивая своими сильными крыльями. Вот черная их строчка, прошивая синеву неба, постепенно стала таять и наконец исчезла… Мужчины на веревках опустили гроб, взялись за лопаты… Прощай, Сергей Петрович!
В хате я застал одного Арьку. На кладбище он не ходил и сейчас сидел у стола задумчивый и хмурый.
— Ты чего? — спросил я.
— Да так… ничего…
— Где Валька?
— Не знаю. Сказал, что пойдет прогуляться… А на похоронах он разве не был?
— Не видел.
Арик стал накручивать на палец свой подросший чубик. Я положил ему руку на плечо.
— Послушай, чего ты скрываешь? Что с тобой?
Арька посмотрел на меня снизу вверх, и на его коричневых, узкого длинного разреза глазах я увидел маленькие, выступающие откуда-то из глубины прозрачные слезинки. Улыбнувшись как-то жалко и беспомощно, он заговорил тихо и тоскливо:
— Сегодня мама мне приснилась… Такая, какой я до войны ее видел, когда они с папой провожали меня на вокзал… Смотрит на меня… рукой машет, будто прощается… Проснулся, по щекам слезы текут… Где она сейчас? Живая ли, нет? Где отец? — И Арька ткнулся лицом в стол.
Я растерялся. Ну что я скажу ему, чем и какими словами утешу?.. Так вот почему эти дни ходит он неразговорчивый, сторонится меня и Вальку…
— Арик, послушай, не надо… Ты верь, Арька, они еще найдутся… Может, они где-нибудь с партизанами и оттуда нельзя ничего писать… сообщить… Ведь может же так быть?.. Подождать же надо…
Я говорил, а у Арьки вздрагивали плечи. И опять мне послышался прощальный, такой невыразимо печальный и прекрасный крик улетающих на юг журавлей. И сердце у меня сжималось от горя и боли, от желания сделать людям что-нибудь такое, чтобы не было этой проклятой войны и похоронок, чтобы Арька нашел своих отца и мать, чтобы не слышать рассказов по радио о Сталинграде, где днем и ночью, днем и ночью гибнут наши отцы, отстаивая нашу родную землю, чтобы люди не знали слез и горя, а только радость и счастье…
Пришел Иван. Не раздеваясь, сел на скамье у порога, зачерпнул жестяным ковшиком воды из ведра, попил. Посидел, помолчал, глядя на пол, поднялся, вздохнул.
— Вот так, значит… Мертвых хоронят, живые остаются. Пошли, ребята, воду носить. Нынче суббота, мать баню топить будет.
Признаться, предложение Ивана озадачило меня.
— Как это баню топить? — с удивлением и недоверием спросил и Арик. — У вас, что, в селе бани нет?
Иван тоже не понял.
— Почему нет? У многих есть, и у нас тоже.
— Своя?
— А чья же еще? Факт, своя, с отцом до войны построили, дубовая.
Мы с Ариком переглянулись.
— А общей у вас нет?
— Ку-уда там, — махнул рукой Иван. — Кто же ее построит? Не-ет, у нас бани свои, рубленые… Ну, идете, что ли?
Захватив гремучие ведра, мы вышли через знакомую калиточку в плетне на зады, по тропинке, вьющейся по косогору, спустились в сад. Крепкие узловатые стволы яблонь, груш и вишен, их могучие развесистые кроны с темно-зеленой листвой, в которых мелькали уже желтые и багряные, снова меня поразили своей буйной красотой, силой жизни. Листья шуршали под ветром, словно шептались о чем-то, и в этом беспечном шепоте я улавливал радостный рассказ, как хорошо они провели благодатное лето, как хорошо, что светит солнце и по небу бегут разрозненной толпой тучки, а ветер прыгает с ветки на ветку, с листочка на листочек… И я подумал, что Иван сказал правду, будто собирается спилить сад, вот эту удивительную красоту, все эти могучие деревья, словно охваченные зеленым, не потухающим пожаром.
— Послушай, — остановил я Ивана, — неужели ты, и правда, спилишь деревья?
Иван остановился, медленным взглядом обвел дерево за деревом.
— А ты что, думаешь, мне не жалко? Ты знаешь, сколько воды я перетаскал на их поливку — тыщи ведер… аж руки, бывало, из плеч ведрами вытягивал, ноги ничего не чуяли. Думаешь, не жалко, да? Вот скоро зима придет, а чем топить? Сто раз просил у бригадира лошадь, чтобы в лес съездить — не дает… Крышу на хате перекрыть надо, попросил соломы привезти — не дает… Как же быть?
— А почему Гаврилов лошади не дает? — спросил Арик. — Что ему, жалко, да?
— Такой уж человек. Мать с ним разок поругалась, так он с тех пор и точит на нас зубы. Вы же видели, какой он… дурак. Эх, вот до войны у нас бригадир был — Егоров Иван Андреевич, бригадир так бригадир! О колхозниках заботился, а этот на горло только может брать.
— Из-за чего мать-то с ним поругалась? — спросил я.
Иван покраснел, отвернулся, нехотя ответил:
— Из-за Паши Травкиной. Приставал к ней. Ну, знаете… ребят в селе не осталось… Старики, женщины да мы, мальчишки. Девчат же полное село… Ну, он и пользуется положением… озорует. А мать заметила, что он к Травкиной это… лезет, и отчитала его, как полагается. С тех пор и лютует на нас. А сейчас и подавно ни на какой кобыле не подъедешь — сцепился ты с ним, а живешь у нас. Он думает, что это мы тут виноваты… Ну, ладно, пошли, а то скоро мать придет, затоплять станет.
Баня наполовину зарылась в крутой бережок малюсенькой, почти ручья, речушки, поросшей кудрявым, гибким тальником и приземистыми корявыми ветлами. Речушка, как и село называется Таловкой. От бани к ней ведут земляные ступени. Иван углубил дно речки, сделал из плетня небольшую запруду, и вода, скапливаясь здесь, позволяла черпать ее прямо ведрами. Внутри баня оказалась неожиданно просторной и светлой. Большая печь с вмурованными в нее чугунным котлом и каменкой, заваленной гранитными булыжниками, деревянная полка на уровне каменки, пол из дубовых плашек, три шайки для мытья, три же бочонка для холодной воды — вот все, что здесь можно увидеть.
— А где же труба? — недоумевая, спросил Арик, поглядывая мерцающими узкими глазами на печь. — Как же топите без трубы?
— Вот так и топим, — усмехнулся Иван. — Дым через дверь выходит…
В предбаннике лежали дубовые дрова. Иван принес охапку и стал укладывать поленья в черном зеве печки. Укладывал как-то по-особому, положит, наклонится и смотрит: так ли? Закончив укладку, удовлетворенно сказал:
— Порядок… Ну, за водой!
Вместе с тетей Еней из сада появился Валька Шпик. Увидев нас, он еще издали закричал:
— А я? Про меня забыли? Дайте мне ведра!
Он был весел и возбужден. Маленькие быстрые глазки его ярко посверкивали, щекастое лицо раскраснелось, на губах то и дело появлялась беспричинная улыбка, будто вспоминал Валька что-то веселое.
— Где тебя черт носил? — спросил его Арик.
— Где носил, там меня уже нет, — бойко ответил Валька и, вырвав из рук Арика ведра, по ступенькам сбежал к речушке. Арик смотрел ему вслед и спросил меня, недоуменно пожимая плечами:
— Чего это он такой веселый?
Тетя Еня принесла с собой березовое корье и пучок лучины. Все это она сунула в печь и поднесла зажженную спичку. Кора вспыхнула желто-красным чадным пламенем, затрещала, свертываясь в трубку, и вскоре из прокопченной и разинутой пасти печи потянуло горьким, вышибающим из глаз слезы, дымком.
Эх и помылись же мы в этот день! Раздевшись в предбаннике, Иван открыл разбухшую, крепко сидящую в косяках дубовую дверь и шагнул в баню, за ним последовали и мы. Обжигающий сухой воздух мгновенно окутал все тело, и мне показалось, что на меня накинули раскаленную на огне простыню.
— Ох ты! — охнул Валька Шпик и повалился на пол. — Здесь изжариться можно.
Иван засмеялся.
— Что, жжет? Ничего, сейчас мы малость смягчим.
Он зачерпнул ковш воды и плеснул на каменку. Раскаленные булыжники словно взорвались, и баня наполнилась горячим, пахнущим мятой паром, мгновенно заполнившим все небольшое помещение. — Чем это пахнет? — спросил я у Ивана.
— Мать «богородициной травки» в воду положила, — наливая в шайку воду, ответил Иван. — Хватит сидеть, давайте мыться.
Не понимаю, как он мог терпеть такую жару. Вместе с шайкой, полной воды, Иван полез на полку и исчез в пару. Оттуда неслось только довольное покряхтывание, фырканье и плеск. Наконец глухо прозвучал голос:
— Хорошо! Удалась баня на славу… — И Иван слез на пол. — Париться кто будет? Нет? Зря!.. А я — попарюсь.
Иван вышел в предбанник, принес березовый, еще хранящий аромат летнего леса веник и ошпарил его кипятком. Потом сказал:
— Ну, братцы, берегись, сейчас парку поддам.
И снова взорвалась каменка, и снова горячий, пропитанный ароматом степных трав летучий пар волнами заходил от потолка к полу. Иван исчез в этих душистых облаках, и мы услышали, как зашлепал, шурша, его веник, как застонал от невыразимого наслаждения Иван, как он охал и что-то бормотал непонятное. Потом крикнул:
— Вася, поддай парку… Поддай, не бойся!
Я зачерпнул ковшиком воды и, боязливо приподнявшись, плеснул куда-то в белую мглу. Сердито и как-то весело зашипели, затрещали булыжники, обдав меня волной горячего пара, и это мне почему-то понравилось… Я вдруг с удивлением почувствовал, как все мое тело словно раскрылось навстречу огненной и в то же время ласковой волне, и мне тоже захотелось… попариться! Я никогда не парился и вдруг подумал, что это будет очень приятно, будто я когда-то уже хлестал по бокам себе березовым веником. Нет, правда, это было удивительное ощущение… А Иван уже кричал:
— Вася, иди сюда, пройдись по спине мне!
Я шагнул на голос и увидел Ивана, распластавшегося на полке. Он протянул мне веник и приказал:
— Давай!
Я с усердием стал хлестать ему красную спину.
— Да не так ты, — задыхаясь, остановил меня Иван. — Ты не лупи меня, будто я провинился в чем… Ты навевай пар на меня веником-то… Чуть-чуть прикасайся ко мне. Вот, во-от, та-ак… Ага, черт, ага-а, хорошо-о-о… Лопатки, лопатки парь… Та-ак… Давай, давай…
Пар нестерпимо жег мне руку, которой я махал, по всему телу ручьями стекал пот, словно по нему ползали букашки, в висках со звоном билась кровь, я задыхался…
— Хватит, что ли? — чувствуя, что изнемогаю, спросил я.
— Пока хватит… Попарить тебя?
И я согласился.
Не помню, как я сполз с полки. Сидел на полу, и все плыло перед глазами. Валька и Арик смеялись. Иван хлопнул мне по плечу и крикнул, словно я был где-то за тридевять земель:
— Шагай за мной!
Пошатываясь, чувствуя блаженную, слабость во всем теле, я поднялся. Иван вышел в предбанник, я последовал за ним.
— Дыши, — приказал Иван. — глубже дыши… Ну, как, лучше? А теперь — бегом!
— Куда?
— В речку!
— Увидят же! — остановил я его. — Сбесились, скажут… Нагишом же…
— Никто не увидит, побежали!
Он выскочил из предбанника, прошлепал босыми ногами по земляным, хорошо утрамбованным ступеням, плюхнулся в запруду и заухал, словно леший из сказки:
— У-ух, мать честная!.. У-ух! Ух!..
Я бросился за ним и тоже невольно заухал, подражая Ивану.
— Хорошо? — спросил он, взбаламучивая воду. — Это еще что… Зимой я прыгаю прямо в снег… Покатаюсь, покатаюсь в нем, да и опять на полок… Хватит, побежали париться, а то простудиться можно.
А после бани мы сидели за столом чистенькие, распаренные, благодушные и пили чай из больших бокалов. Чай был заварен какой-то душистой травкой, возбуждавшей аппетит, хотелось пить еще и еще. Пили вприкуску. Иван сказал, когда я намерился было бросить кусок сахару в бокал:
— После такой бани нужно пить вприкуску… Так лучше.
И действительно оказалось лучше. Похлебывая с блюдца, чмокая губами, Иван рассказывал:
— Это что, это разве мы парились? Посмотрели бы, как парился мой отец! Соберутся с кем-нибудь вдвоем, возьмут рукавицы по локоть, шапки-ушанки. Поддадут парку и начинают. Эге, тут уж в бане и минуты не выдержишь. Хлещут друг друга, соревнуются… Вот парились… До одури. Бывало, чуть живых вытаскивали их из бани… И ведь парятся в несколько приемов: отдохнут и снова… А мы что… мы просто побаловались малость.
Хлопнула дверью тетя Еня.
— Ну как, хорошо помылись, ребятки? — спросила она, поглядывая на нас своими добрыми глазами. — Устали?
— Отдохнуть бы не мешало, — солидно ответил Валька Шпик. — Баня — что надо.
— А вы полезайте на печку, вздремните. После купания хорошо спится.
В это время кто-то постучал в дверь.
— Войдите! — крикнул Иван, всем телом поворачиваясь на стук. — Можно!
Дверь приоткрылась, и на пороге появилась Тася.
— Не потревожила? — спросила она и маленькой ладошкой смахнула со лба тяжелый золотой завиток. — Чай пьете?.. Здравствуйте!.. О, я смотрю вы в бане были!.. С легким паром!
Говорила Тася быстро, энергично, звонко, удивительные большие глаза ее под шелковым разлетом темных бровей — не то серые, не то зеленые — быстро пробежали с предмета на предмет, по нашим лицам, и я чувствовал, что они запоминают все, что видят.
— Да вот… искупались ребятишки, — чего-то смущаясь, ответила тетя Еня. — Понравилось им, говорят, хорошая баня… Может, дочка, пойдешь со мной? Я сейчас тоже иду…
Щеки у Таси порозовели.
— А не помешаю? Право, я не против, но…
— Ничего, ничего, — поспешно сказала тетя Еня. — Воды хватит, помоемся на славу. Пошли, дочка, не пожалеешь.
— Что ж, я согласна, — согласилась Тася и тряхнула головой так, что рассыпанные по плечам тяжелые золотые волосы послушно упали на спину.
Тетя Еня и Тася ушли, а мы взобрались на теплую лежанку печи. Рядом со мной пыхтел и возился Валька.
— Чего ты все возишься? — сказал я ему. — Не уляжешься никак?
Настроение у меня почему-то испортилось. Я думал о Тасе, о том, как она вошла, как разговаривала и смотрела на нас. Она, наверное, заметила, как я покраснел, но на лице ее ничего не отразилось — ничего, ничего, ни одна жилочка не дрогнула. И это было горько мне, хотя я понимал, что иначе не могло и быть.
— А чего ты злишься? — заворчал Валька. — Надо же утрястись… Эх, ребята, а где я утром был! Никогда не догадаетесь…
— Где? — спросил Арик. — Далеко?
— Порядочно.
— Хм… Где же все-таки?
— На станции! — выпалил Валька. — Что, догадались?
— Интересно, и чего бы ты там не видел?
— Много видел. — Валька повернулся со спины на живот. — Поезда один за другим идут, с пушками, с танками, с бойцами… Вы понимаете? Друг за дружкой шпарят и все в одном направлении. А знаете, куда?
— Куда? Ты даже и об этом знаешь? — В голосе Арика зазвенела ироническая усмешка. — Видно, с тобой поделился кто-то из генералов?
— А ты не смейся, — обиделся Валька. — Подумаешь, тоже… Там и делиться ни с кем не нужно, догадаться не трудно, если голова на плечах…
— Но куда же, по-твоему, идут поезда?
— На юг, к Сталинграду, больше некуда идти… Накладут скоро фашистам по первое число.
Я посмотрел на Вальку. Говорил он серьезно, убежденно. Но ошибиться было трудно: Валька, верный себе, опять повторял чьи-то слова.
— Это кто же так сказал? — спросил я его.
Валька смешался, засопел:
— Кто сказал, кто сказал… Я сказал, и все так говорят, иди сам послушай.
Я засмеялся, а Валька ткнулся лицом в подушку и замолчал.