Они действительно ступили на революционный путь, можно сказать, в одну пору. И вместе прошли самую начальную и самую, наверное, страшную часть этого пути, поскольку жестокое испытание, которое суждено было им нетерпеть, оказалось в их жизни первым, а первое всегда оглушает своей неожиданностью и неизведанностью.
После бурных событий осени и зимы девятьсот пятого года, когда Игнат впервые приобщился к массовым выступлениям рабочих, лето следующего, девятьсот шестого, ознаменовалось этапами новыми, лично для него особенно значительными.
В конце весны он закончил училище и был определен на Людиновский механический завод помощником чертежника главной конторы. Мать не могла скрыть радости — в служащие вышел сынок, ныне, даст бог, из всей семьи пойдет по дороге, где работать надо умственно, головой, как многие потомственные господа, а это не чета тяжелой подневольной доле мастеровых.
Однако была у Игната и другая, для него ни с чем не сравнимая радость, которой он, конечно, не мог поделиться ни с матерью, ни с отцом. По рекомендации учителя Павлова приняли его в члены Российской социал-демократической рабочей партии. Приняли, как и водится, на подпольном заводском собрании, причём без колебаний и сомнений, несмотря на то что полных лет ему только вышло шестнадцать, — знали как ближайшего помощника Алексея Федоровича. Но мало сказать приняли — избрали сразу секретарем организации. Молодому, грамотному, кому, как не ему, взвалить на себя организаторскую работу! И верно угадали — все завертелось в руках Игната, все пошло шибко, радостно как-то. По всем направлениям оживление проявилось: и связь с округой стала налаживаться, и снабжение литературой улучшилось, и крепкие нити завязались с Бежицей — с окружным комитетом РСДРП.
Не ожидали многие, что так споро пойдут дела, и совсем уж удивились, когда от молодого вихрастого чертежника стали получать сложенные вчетверо печатные листки. Знали: выходит газета «Брянский голос», а теперь — свой «Мальцевский рабочий»! Такое дело поднять, чтобы свой печатный орган!..
Лишь учитель Алексей Федорович да несколько самых посвященных ведали, что наладил Игнат выпуск мальцевской газеты в Бежице, в доме члена окружного комитета Григория Панкова, где помещалась скрытная типография. Но готовится подпольная печатня и здесь, в Людинове, — Игнат не раз ездил в Москву и уже привез оттуда свинцовые литеры. Дело за тем, чтобы крепко на ноги стать, включить в активную работу всю Мальцевщину — соседнее Дятьково с хрустальной фабрикой, обе Радицы — Паровозную и Стеклянную, разбудить уездную Жиздру…
Но в ту пору, когда только-только все стало раскручиваться, свалилась беда — арестовали старшего брата. Оказалось, что Фокин Василий и его дружки июньской ночью напали на сидельца винной лавки Курилкина. На следствии и на суде признались: нужны были деньги на прокламации и оружие, чтобы бороться с такими вот эксплуататорами и кровососами, наживающимися на народном горе.
Знало рабочее Людиново и месть, и злобу. Там жандарма найдут в сточной канаве с проломленным черепом, здесь, в доме попа или заводского мастера, повыбивают ночью все окна, еле сам с домочадцами останется жив. А вдругорядь и зверюгу мастера сыщут, прости господи, в заводском нужнике бездыханным, с синюшным лицом.
Кровь холодили слухи об учиненных расправах. Только жестокосердый способен оправдать душегубство, над кем бы оно ни совершалось. Однако принимались рассуждать и с другого конца: как, если не измывательством над народом, можно назвать правление заводчика Мальцева и всех его нынешних прихвостней?
От прадедов и дедов с малых лет были людиновцы наслышаны, как еще в начале прошлого века генерал, флигель-адъютант его императорского величества Сергей Иванович Мальцев получил от своего отца в наследство тысячи крепостных сразу в двух обширных уездах — Брянском Орловской губернии и Жиздринском соседней Калужской. Когда-то это были владения заводчика Никиты Демидова, но у того и на Урале имелись свои заботы, потому он и продал людишек вместе с рудоплавильными, железоделательными и стекольными заведениями.
Заводишки поначалу не приносили Мальцеву особого дохода. Но генерал недаром их приглядел: тысячи подневольных мужиков — даровая сила, которая, если нещадно выжать, обернется баснословным богатством.
Предприимчивым и упорным оказался генерал; вскоре о его производствах заговорили повсюду — от столицы до провинции, а газеты и журналы мальцевский промышленный округ именовали не иначе как «Америкой в России». А что? Мальцев на Людиновском заводе прокатал первые отечественные рельсы и поставил их на строительство железной дороги Петербург — Москва, там же, в Людинове, изготовил первые российские паровые молоты, первые русские пароходы, первый винтовой двигатель для военных судов; хрустальная же дятьковская посуда заполонила рынки многих европейских стран.
Денег, какие ходили всюду в России, Мальцев своим работным людям не платил, даже когда отменили крепостное право. Для расчета за труд он завел свои банкноты, на которых значилось: «Записка его превосходительства С.И. Мальцева на получение из магазина разных припасов». И тут же, на записке, ее достоинство в рублях. Выдавались по таким мальцевским банкнотам товары лишь в его собственных лавках, и преимущественно те, что здесь же, в округе, производились. Были собственного производства ткани, мука, даже пиво и водка. И земля, которая выделялась под жилье, значилась собственностью генерала. Таким манером он привязал, закабалил работный люд, что не пожаловаться никому и никуда не деться. Своя собственная империя в империи огромной.
Тирания была настолько безграничной, что она шокировала даже такого крепостника, как Александр Второй, Царь вынужден был однажды начертать на докладе: «Генерал-майору Мальцеву сделать от моего имени строгий выговор за самоуправные его действия и объявить, что если таковые повторятся, то он подвергнется наказанию по всей строгости закона».
Лев Николаевич Толстой, приехав в 1885 году в Людиново и Дятьково, с болью писая жене: «Я нынче уже был на стеклянном заводе и видел ужасы, на мой взгляд. Девочки 10 лет в 12 часов ночи становятся на работы и стоят до 12 дня, а потом в 4 идут в школу, где их по команде учат… Здорового лица женского и мужского увидеть трудно, а изможденных и жалких — бездна…»
Как раз под самый этот год, когда мальцевскую вотчину посетил великий писатель земли русской, сбежал из людиновской кабалы в поисках «воли» молодой механик Иван Фокин. Вернулся, когда Мальцев уже отошел от дел, а хозяином заводов стало акционерное общество. Боны тоже исчезли — принялись выдавать деньги. Но дух крепостничества, видать, не выдохся, не испарился, если от изуверства управляющих и мастеров, вымогательства лавочников и виноторговцев брались людиновские парни порой за кастеты и револьверы…
К социал-демократам Василий Фокин не принадлежал. Так, наверное, нахватался каких-то понятий от анархистов или социалистов-революционеров с их пропагандой террора и получил, бедняга, вместе со своими дружками двенадцать лет каторги.
Не разделял Игнат намерений, которые бросили Василия на отчаянный шаг. На иной путь уже встал: бороться не в одиночку и не против отдельных лиц — против строя, от которого вся несправедливость. Но брата не бросил в беде — каждое воскресенье, пока тот находился в тюрьме уездного города Шиздры, навещал и носил ему передачи то вместе с матерью, то один. Двадцать пять верст пешком туда и столько же в обратный конец.
Эта пора как раз и совпала с самым началом деятельности Игната в качестве не просто молодого партийца, но руководителя целой организации. Сначала она объединяла лишь заводских, людиновцев. Входили в нее он сам, Павлов, старший брат Соколовых — Федор и еще двое-трое. Позже пришла мысль создать из сочувствующих кружок самообразования, чтобы шире развернуть большевистскую пропаганду и постепенно увеличить партийные ряды. Но и этого оказалось недостаточно Игнату. Взявшись руководить людиновским кружком, он решил охватить своим влиянием округу. Мальцевщина — не только Людиново и Дятьково, но еще и Паровозная Радица с вагоностроительным заводом, деревни с заводиками Сукремль и Песочня, уездная Жиздра с большим невдалеке от нее селом Огорь…
В Жиздре он обрел для себя помощника, о котором до этого не мог и подозревать.
Груня о той, первой их встрече так и запишет спустя несколько лет в своем дневнике:
«Как сейчас помню, было воскресенье, веселый солнечный день…»
Что-то делала по дому, зачем-то понадобилась мама, выглянула из окна, а та у крыльца разговаривает с незнакомым молодым человеком.
С виду обычный парень, несколько застенчивый, с румянцем во всю щеку. И только добрые близорукие глаза за стеклами очков выдают серьезную для его лет работу мысли.
Оказалось, дальний-предальний их родственник, точнее, седьмая вода на киселе. Упомянул об этом, чтобы объяснить, почему еще в Людинове ему советовали зайти к ним, учительской семье Смирновых-Полетаевых.
А в Жиздре он по делу, к старшему брату. И показал рукой через улицу, где высилась двухэтажная, из белого кирпича, обнесенная таким же белокаменным забором уездная тюрьма.
Тут и припомнилось: неделю или более назад приходила из Людинова Антонина Михайловна Фокина к старшему сыну, в эту «романовскую гостиницу», и так же заглянула к ним. Значит, это средний Фокиных сын, Игнатий, который недавно окончил министерское училище на чертежника.
Груня охотно рассказала о себе. После курсов с прошлой осени служит учительницей младших классов в селе Огорь, верст с десяток от города. В Жиздре не так просто в школе место получить, к тому ж тянет к крестьянским детям, да и вообще, сейчас учитель в деревне- важнее…
Сидели в застекленном коридоре, что-то наподобие веранды. Игнат с удовольствием выпил кружку парного молока, поблагодарил. Сказал, как бы продолжая грунины слова:
— В деревне мы пока по-настоящему не начинали. Народничество — это не то, что надо нести крестьянству. Ему нужна пролетарская, рабочая идеология… Например, правду о революции пятого года. Вы тоже так понимаете? Тогда ответьте, пожалуйста, на такой вопрос: есть ли среди ваших деревенских учителей кружок? А социал-демократическая литература имеется?.. Начинать же надо именно с этого — с овладения знаниями самих учителей. Иначе какие же они пропагандисты? Давайте договоримся: в следующее воскресенье я снова к вам приду и кое-что принесу из брошюр и прокламаций, а там условимся о дальнейшем. Идет?
Теперь покраснела она: на два года старше гостя, учительница, а сидит, как школьница на экзамене… Ну и он слишком уж заученно, по-книжному ей объясняет. Должно быть, недавно сам прочел, и многие слова так и отпечатались в голове… А может быть, в этом и заключается главная обязанность руководителя нелегального кружка — в точности донести до слушателей содержание брошюр, почти ничего не добавляя от себя?
Игнат чутко уловил: переборщил, и этот менторский тон. И когда спросил о том, как учителя и простые крестьяне относятся к предстоящим выборам в Государственную думу, вдруг неожиданно произнес:
— Вы когда в школе учились, проходили по географии пустыню? Так вот представьте: безжизненное пространство и на нем — единственный чахлый кустик. Но на него нельзя не обратить внимания…
Обрадованно сама подсказала: Дума — крохотное растение, а пустыня, если можно так выразиться, российская политическая действительность, где реакция после революции пятого года нещадно истребляет все живое? Конечно, кивнул головой. А теперь нетрудно сделать вывод: хотя бы из кустика, да извлечь пользу!
В следующий раз принес литературу: брошюры со статьями «О Государственной думе», «Избирательная платформа РСДРП», несколько номеров «Мальцевского рабочего». Познакомился с огорьскими учителями и осенью, как начнутся занятия, обязательно пообещал к ним наведаться, чтобы наладить занятия кружка.
Рассказал, как действует у них в Людинове кружок для молодых рабочих и работниц. По форме — посиделки. Вроде собрались вечерком по-соседски, самовар на столе, а читают вслух статьи, брошюры, чтец же по ходу дела растолковывает непонятные места.
— Для села подходит?
— Еще как!..
Точно на праздник спешил теперь Игнат в Жиздру и Огорь. Кто-нибудь со стороны мог бы подмигнуть: чего не сделаешь, если прикажет сердце! И этот интерес уже наметился… Но если бы звали одни сердечные влечения, больше подходило бы с букетом цветов, чем с чемоданом, набитым прокламациями. Нет, в первую очередь влекло на свидание дело, которому отдался самозабвенно.
Объездил и исходил почти всю округу, знакомясь о теми, кого можно привлечь к распространению листовок, кто сам тянется к правдивому слову. Вот только до Паровозной Радицы не добрался, где вагоностроительный завод. Местечко это в трех верстах что от Брянска, что от Бежицы, но относится к акционерному обществу бывших мальцевских предприятий. К ней и тянется от Людинова узкоколейка длиною почти на сто верст, проложенная еще в генеральскую бытность, по которой водит свой «самовар» Иван Васильевич Фокин.
Доехать с отцом — проще пареной репы. В Дятьково, Песочню и другие места, если требуется по каким-то скрытным делам, подчас с чемоданом, набитым прокламациями, пожалуйста! Нацелился и в Паровозную, но Григорий Панков при очередном свидании сказал, что лучше, если он сам сведет его с человеком оттуда, который повадился у него, Панкова, обзаводиться прокламациями для своего завода. Кстати, он там, в Радице, сейчас, как перст, один-разъединственный социал-демократ и остался. Кто арестован, а кто сам себя из партии выключил и, как таракан за печкой, затаился.
Григорий Панков поступил как раз на Брянский завод и переехал из города, из отцовского дома, в Бежицу. Повод был отделиться — женился, вдвоем с Таисией решили полдома снять. А на самом деле подпольную типографию надо было в Бежице основать. С женой Григорий и взялся за партийное поручение — ночами набирать и печатать нелегальную литературу.
Частенько им помогал Николай Кубяк. Он да Григорий, по существу, и составляли руководство Брянского комитета РСДРП, в который входили еще Павлов и совсем с недавних пор он, Игнат.
— А, прибыл? Проходи. Сейчас поговорим. Как же я тебе рад!
Григорий — чернявый, очень живой, верткий, со слегка приметной косинкой темно-карих глаз — имел обыкновение говорить отрывисто, быстро. И при этом жестикулировал, будто руками подталкивал прыгающую речь.
В комнате, куда прошли, оказался парень года на четыре постарше Игната, ровесник Григорию, в черной косоворотке, сапогах, в руках — картуз.
— Уханов Аким, с Паровозной Радицы. Помнишь, обещал познакомить, — представил Григорий гостя. — Побалакайте пока вдвоем, а мы с Таисой приготовим вам по чемоданчику. Печатаем вовсю! Хоть кого нагрузим — не унесет!
— Ну как она в Радине, жизнь? — спросил Игнат, чтобы начать разговор.
— Была, да вся, видать, вышла…
— Неверно, — поправил очки на переносье, прищурился. — Загнать-то нас загнали в угол, но дышать можно. И если очень захотеть — полной грудью. Вот же работают люди, — кивком за стену, куда скрылись Панковы. — И у нас, в Людинове, кое-что делаем. Да вот, к примеру…
Рассказал о кружке, о том, как каждого новобранца недавно на призывных пунктах снабдили «Брянским солдатским листком», в котором популярно рассказано, почему надо готовить армию не к подавлению, а к защите народа. Конечно, не просто в «сидор» призывнику эту листовку — и до свидания. Начали с частушек, с беседы по душам…
Уханов ответил, что в Радице, где он сейчас токарем, дело не идет. Народ темный, неразвитый, подозрительный. Здесь, в Бежице, где он рос и ремесленное кончил, иной коленкор. Тут они и драмкружки устраивали, и спектакли ставили. А в Паровозной… Если удастся перед работой у станков десяток-другой листовок оставить — и то, считай, дело сделал.
— Выбирайтесь, Аким, как-нибудь в воскресенье в. Людиново, познакомлю с кружком, который веду сам. Говорите, участвовали в драматическом коллективе, так у нас нечто подобное.
Аким приехал, когда в кружке как раз «Женитьбу» Гоголя читали. В избе — десять — пятнадцать рабочего вида парней, пяток таких же девчат. Слушают, аж глаза сверкают! А Игнат и Груня — всю пьесу на два голоса с листа.
Стал ездить каждый выходной. Игнат не торопился с разъяснениями. Когда уже роли распределили и очевидно стало, что Аким увлекся, Игнат растолковал, как устроен кружок. Спектакли, чтение вслух — это для всех желающих. Вступительный взнос — двадцать копеек. Зачем? На приобретение литературы, баранок, сахара. Кто б ни вошел — вечеринка да еще с эстетическими, образовательными целями. А у ядра кружка занятия другие — чтение политической литературы. Ядро — из самых сознательных рабочих. Но число их все время растет — читаем-то на занятиях умные вещи, спорим, соотносим прочитанное с жизнью.
Два воскресенья подряд почему-то Аким пропустил. В третье приехал с опозданием. Снимает у порога обувку, чтобы грязищи не натащить, а тут как раз Игнат такие слова читает из книжки:
— «Хоть бы ты, господи, хоть во сне дал бы мне отраду повидать свет. Хоть в сонном видении. Да нет, не дает…»
Ничего не понимая, — в руках за ушки сапоги — прошел в портянках по горнице и сел с краешку на скамейку. Покрутил головой — что же дальше? А Игнат отложил книгу, встал, прошелся от стола к окну. Лицо вскинуто, свет от очковых стекол. И голос совсем не ораторский, мягкий, домашний, а все ж такое в нем волнение, что каждому сидящему передается:
— Это я прочитал вам рассказ «Слепой музыкант». Написал его очень умный, много повидавший на земле и не раз пострадавший за народ писатель Владимир Галактионович Короленко. Рассказ, как вы узнали, об одаренном, талантливом человеке, лишенном возможности видеть мир. Вот такая трогательная на первый взгляд история выступает из книжки…
Игнат вернулся к столу, сел и, прихватив пальцами прядку ржаных, с рыжинкой, волос, закрутил их в колечко. Потом, резко откинувшись на спинку стула:
— Однако Короленко пишет не просто о личном горе музыканта. Главная мысль рассказа глубже и важнее для нас: у каждого человека, как бы говорит нам писатель, даже у самого забитого жизнью, даже лишенного возможности видеть мир, тем не менее проявляется стремление к свету! Как так? — спросите вы. Ведь человек, который никогда не видел света, не должен чувствовать тяги к нему, не должен переживать из-за того, что он лишен этого света. Неверно! Все мы никогда не знали свободы, но мы хотим, чтобы она восторжествовала для каждого… Поэтому писатель своим рассказом говорит нам всем: человек всегда должен стремиться к самому светлому, даже если сейчас оно для него недостижимо.
Уханов огляделся по сторонам — в комнате битком. И — с мест возгласы:
— Здорово! Вот бы еще другие рассказы этого сочинителя…
— Я тоже об этом подумал, — сказал Игнат. — Давайте от имени нашего кружка пошлем письмо самому Владимиру Галактионовичу и попросим его прислать нам свои сочинения. Адрес я узнал, напечатан в одном журнале. А письмо вот такое я набросал…
И он зачитал:
— «Ваше слово освещает и разрушает все то, что стараются насильно привить нам, во что мы не верим и не поверим никогда. Зато мы знаем, что ваша правда о самых несчастных, самых забитых людях — правда истинная. Вы везде находите настоящих, а не бывших людей, поднимаете в душе человека ощущение счастья, вселяете в каждого уверенность, что люди обязательно придут к свету!..»
Что изображало круглое, с тугими щечками лицо Уханова, когда они остались вдвоем, — растерянность, недоумение или, наоборот, какую-то придавленность, а может, даже и зависть: вот как он, оказывается, может?..
Наверное, и то, и другое выражал тогда взгляд Уханова, потому что все у него оказалось на языке:
— Не думал, что у тебя такой дар! Точно сам ты литератор, учитель, проповедник. Я тоже кое-что читаю, пожалуй, даже немало, но чтобы так суметь объяснить!.. Однако все ли следует поворачивать на политику? Сначала, думается, надо привить рабочим основы культуры, общечеловеческих знаний.
— Да? — чуть заметная усмешка появилась на губах Игната. — Так можно договориться до того, на что уповают меньшевики: рабочий класс в России не развит, потому и не созрел до завоевания политических свобод, иначе — до революции. Не эти ли взгляды тебе по душе?
Из сузившихся щелочек взгляд Акима — точно буравчик, но Не выдержал, отвел глаза от Игната и все же вымолвил:
— Сама жизнь заставляет делать нужные выводы. Вон год-полтора назад чуть ли не на баррикады встали. А чем закончилось? Спасибо, хоть мы уцелели… Но я не трус, не о том речь. Хочется, если уж жить, самое лучшее изведать. Вот я о себе… Кем был и кем стал. Чумазый шкет, голодный, разутый, а устроили в ремеслуху, книжку открыл и с той, первой книжки стал красоту земную познавать. Как тот слепой музыкант, которого ты почему-то чуть ли не в революционеры произвел… Так я вот о чем: если хочешь рабочему человеку помочь — открой ему глаза на самое ценное в мире, сделай доступными для него все вершины культуры…
— Стоп, стоп, Аким! — нетерпеливо остановил его Игнат. — Можно приобщить к искусству, живописи одного, двух, Ну от силы нескольких человек. А как же тысячи и миллионы задавленных, неграмотных, голодных и босых? Чтобы сделать жизнь светлой и разумной для всех, кто ее сейчас лишен, необходим государственный переворот. И посему мы, социал-демократы большевики, не устаем повторять, что культура рабочему нужна, и мы будем ему помогать овладевать ею. Но только оттачивая свое политическое сознание, станет он подлинным политическим борцом за лучшую жизнь. А такое сознание быстрее всего он обретет в политической борьбе.
Споры учащались. Уханов все больше начинал раздражать Игната. Но вот что удивительно: не менее строго, чем со своего оппонента, Игнат спрашивал с себя.
Нелегко самому прийти к знаниям, к свету, но вдвойне тяжело открыть глаза другому на единственную и самую главную истину! Но ты для того и вступил на путь революционера, чтобы поднять к правде не себя — других! Сначала — одного, двух, потом — десяток, сотню, удастся — тысячу… А это требует терпения и упорства, упорства и терпения…
Так какое же ты имеешь право отбросить, оттолкнуть от себя того, кто думает иначе? Именно ты, а не кто-то другой должен приобщить его к своей вере, потому что это не только твоя личная вера — это вера рабочего класса…
Приближался к концу уже год девятьсот седьмой. За несколько дней до рождества мать отметила особую приподнятость в поведении Игната.
Думала: вспомнил, что девятнадцатого день его рождения, исполнилось восемнадцать лет. С утра испекла пирог, поздравила.
— Ты, Игнаша, вечером друзей пригласи. Повеселитесь, не все ж о деле…
Зарделся: заняты, трудно собрать. Вот разве и день рождения, и рождество — все вместе…
Гостей он встречал сам. Всякий раз, поспешая на стук в дверь или просто на скрип крыльца — ждал, ловил ухом каждый звук, — пробегал мимо хлопотавшей на кухне матери, успевал шепнуть:
— Да не хлопочите, мама. Все же свои, неизбалованные. К тому же мы вовсе не застолья ради…
Но как матери не побеспокоиться! Сам-то вон как для сестренки Нюрочки расстарался — елку из лесу принес пышную-препышную и нарядил, как невесту. Встала Нюрочка утром — сказка в доме! Так она благодарно ласкалась к брату, что и теперь от него ни на шаг. Господи, не увязалась бы в комнату, не помешала бы разговорам…
— А я — под стол. Я буду тихо-тихо. Хочешь, Игната, с вами вместе спою: «Смело, товарищи, в ногу…» Я все-все слова песни знаю… Только я никому их не скажу, как ты меня учил.
— Видали конспиратора? — Игнат подхватил сестру, и она мигом оказалась у него на закорках. — Что ж, придется взять Нюрочку для кворума. Как большинство?
Шутил. А было не до шуток — этот самый кворум и не получался.
Стеклянная Радица представлена — Вася Кизимов в любое время дня и ночи появляется как из-под земли, и теперь он заявился первым.
Скромно примостился в уголке, листает книжку Алексей Федорович, теперь для Игната уже не учитель — друг. Как-то не приходилось задумываться, после училища выяснилось: на семь лет Павлов старше Игната. Разница немалая, но и не такая уж непроходимая…
С шумом забухал отцовскими валенками Мишка Соколов, с мороза шмыгнул носом:
— Федор, брат, просил передать: сам не придет и квартиру свою; говорит, под собрание предоставить не сможет! — И с непосредственностью, свойственной мальчишкам: — Шкура он, сдрейфил… А я с собой Мишку Иванова привел, на крыльце он у вас. Будем с ним на стреме стоять, чтобы вам стукнуть, если что…
Игнат шутливо надвинул Мишке на глаза его треух:
— А не замерзнете, наблюдатели? Тулупчик вон мой возьмите.
— У нас свой, на Мишку надетый. Мы с ним меняться договорились — один наруже, другой в коридоре отогревается…
Ну пацаны лет по тринадцать всего, а смекалки — на двух взрослых, подумал Игнат. Не раз дежурили уже на «посту», когда у Федора приходилось собираться. А сейчас старший Соколов — в кусты! Но если бы незадача с ним одним… Никто из тех, кто должен быть обязательно, не приехали из Дятькова, Песочни, Стари… Ни партийцы, ни сочувствующие, которые накануне вызвались сами получить у Игната литературу. От Паровозной Радицы лишь прибыл Аким. Но что это он, еще шапки не сняв, прямо от двери:
— Я на минуту всего… Забежал сказать: в прошлый раз по поводу листовок вызывали в контору завода для разговора… Нет, ничего не обнаружили — по подозрению… Я — им: «Хотите, расписку дам, что я ни при чем?» Так и вывернулся. А про себя решил: недалеко и до беды. Поэтому с занятиями уличных кружков у себя в Радице пока решил повременить… Ну, я потопаю: к тетке еще надо завернуть, она тут же у вас живет, на Подчищаловке. Если кто и заметил, что я к тебе, Игнат, заходил, всегда скажу: померещилось, это я к тетке…
Вася Кизимов, молчун, сжал кулаки, когда затворилась за Ухановым дверь:
— Такой же, как Федька Соколов, осторожный. Два сапога — пара…
Не договорил — влетела по своему обыкновению молнией, закутанная в башлык, заметенная снегом Груня-Агриппинка и скороговоркой:
— Едва добралась на попутных санях с нашими огорьскими мужиками. Вьюга. Интересно — надолго ль?
От смущения, но скорее от радости, что вновь видит ее, вспыхнули щеки Игната, помог размотать шарф. И тут же пришла догадка — многие не собрались потому, что замело дороги. И Панкова с Кубяком бессмысленно ждать. Выходит, сорвались сразу два заседания, которые намечали: окружного Брянского комитета и своего, Мальцевского. Но хуже — срывается вторая затея, ради которой съехаться должны были активисты. И затея эта — архиважнейшая: увезти с собой нелегальщину, которая скопилась у него в доме. Две причины вынуждают торопиться с переправкой литературы — опасно ее в одном месте хранить и она, как хлеб, нужна на местах.
Давно наладил Игнат связь с Московским комитетом РСДРП, постоянно или сам привозил оттуда, или ему по уговору доставляли все необходимое. И исправно от него расходились посылки туда, где их ждали. В последние дни привоз оказался особенно удачным — целый багаж. Снабдили его, оказывается, важнейшей для дела литературой. В первую голову это ленинские работы «Две тактики социал-демократии в демократической революции», «Социал-демократия и выборы в Думу», «Победа кадетов и задачи рабочей партии», «Как рассуждает Плеханов о тактике социал-демократов», «Выступление Мартова и Череванина в буржуазной печати», а также сборник статей из «Искры», брошюры с программой РСДРП, номера газет «Пролетарий», «Вперед», прокламации и воззвания на злобу дня. Словом, все то, чего ждут, что требуют в Песочне, Сукремле, Стеклянной и Паровозной Радицах, в Боровке на цементном заводе, да и в самих Брянске и Бежице. Так как же доставить все это на места, если сбор как назло сорвался?
Вскочил Кизимов:
— Каждый, расходясь, возьмет пачку-другую — и вся недолга!
— Не пачки — целые тюки во дворе в поленницах дров, в доме, в подполе… — огорошил Игнат. Не ожидал он, что так нелепо сорвутся и важные заседания, и разъезд по домам с драгоценной поклажей. Знать бы, в Огорь к учителям временно бы перевезти. Есть ведь на примете надежные мужики — пара саней, и все в безопасности. Обсуждал он уже с Груней такую возможность.
Груня будто прочла его мысли, сорвала со стены шаль:
— Меня наши огорьские в Людиново подвезли. Я — мигом, на постоялом дворе они. Вдруг согласятся помочь?
Сказала быстро, едва совладав с дыханием от сильного волнения: как бомба, эта нелегальщина… Но недаром с детства она не девчонка, а ветер, в свою, полетаевскую породу. Это ведь они по паспорту Смирновы, а по-уличному — Полетайки, Полетаевы… Деду, кажется, первому такую кличку прилепили: «Полетай-ка, дядя, полетай-ка…» За то, что идет по улице стремительно, полы пальто нараспашку, вот-вот оторвется от земли и взлетит. А Жиздра — город языкастый, с подковырочкой, да так, что б меткое словцо — на всю жизнь…
— Ну, как, согласны? — обвела большими глазами каждого.
Засмеялись: ну и скорохват!
Павлов предложил: могут завтра Кубяк с Пайковым подъехать, тогда часть поклажи отправить к ним в Бежицу.
Так что всего один день потерпеть, ждали больше.
С тем и разбежались — до завтра.
Но этого дня у них и не оказалось: завтра наступило таким, на которое не рассчитывали.
В пять часов утра, когда на дворе темень, хоть глаз коли, сени фокинского дома заходили ходуном от грохота кулаками в дверь. Или показалось спросонок, что дубасят изо всех сил?
— Кого нелегкая несет? — спросил из сеней отец. Выкрикнул громко, чтобы Игнат поднялся, а сам уже догадался, что за гости. И когда услышал в ответ голос старшего городового Помазенкова: «Отворяй, Васильич!», произнес через дверь, будто еще ни о чем не догадываясь: — С рождеством тебя, Савельич! Только не рано ли чарку пропустить? Хотя ко мне, сам знаешь, — в любое время… Сейчас только Антонину свою подниму, чтобы на стол быстрее спроворила…
— Ты что дурака валяешь? — голос Помазенкова за дверью перешел на визг. — А ну, ребята, прикладами…
— Лохматый, кажись, за тобой… Антонина, — обернулся к жене, закусившей зубами кончики головного платка, в глазах — остекленелый, бездонный ужас. — Не смей реветь перед ними! Слышь?..
С клубами морозного воздуха в кухню и горницу ворвались резкие, кислые запахи солдатских шинелей, наваксенных сапог, табака-самосада и вчерашнего сивушного перегара. Сразу стало тесно, жутко, словно не к тебе вломились в квартиру, а самого впихнули в чью-то конуру, где не знаешь, как повернуться. А поворачиваться, передвигаться, вообще что-либо делать строжайше запрещено.
— Всем оставаться на местах! Приступайте, господин Жарич…
Это произнес Маркелов, полицейский надзиратель Людиповского завода — громила с выпученными щеками и большим животом, перетянутым ремнями портупеи.
Жарич — жандарм со щеточкой усиков под топким, острым носом — подошел к чулану и рванул дверцу на
Откуда ни возьмись с распущенными волосами, в рубашонке, путающейся в ногах, в чулан с воплем бросилась Нюрочка.
— Не трогайте Машу! — закричала она. — Отдайте мою куклу!
Помазенков, широко расставив руки, точно заводил невод, топоча сапожищами, бросился наперерез четырехлетней Нюрочке, а Шарич, схватив за черную длинную косу куклу, брезгливо бросил ее на пол.
— Постеснялись бы, господин жандарм, ребенок ведь… — Игнат задохнулся от злобы и прижал к себе вздрагивающую от плача девочку.
Сапоги Жарича визгливо проскрипели, и он, нырнув снова в каморку, вынес оттуда связку брошюр. Один из полицейских услужливо протянул складной перочинный нож, из-под разрезанной бечевки на стол одна за другой веером высыпались тоненькие книжонки.
— Ну-с, а это как прикажете понимать — тоже игрушки? — сапоги жандарма остановились рядом с Игнатом. — Сочинения господина Ленина, программки вашей РСДРП и прочая. Будем взывать к гуманности, напоминать, что прилично, а что неприлично делать при детях, или, не теряя времени, начнем составлять протокол?.. — Жарич обернулся на звук раскрытой двери: — Что там еще?
Рослый полицейский вносил со двора по тяжеленному в каждой руке тюку.
— В поленнице нашли. Пхнул штыком, а в середке, за дровишками, это самое. Не бонба ль, вашбродь? — вытянулся перед тучным Маркеловым.
Жарич сделал осторожный надрез на мешковине и с ухмылочкой обернулся к Маркелову:
— Прикажите сразу в сани. Тут, чтобы занести в протокол каждый экземпляр, дня не хватит. — И, окинув глазом тюки, принесенные со двора, и еще два, выволоченные из кладовки, резюмировал: — Занесем пока в протокол: «Нелегальной литературы общей сложностью около трех пудов». Не так ли, господин социалист?
Вначале, когда Жарич вынес из чулана первую связку, Игната охватила дрожь, и он, чтобы не выдать себя, не сделать какое-либо непоправимое движение в сторону полицейских, чтобы помешать им дальше вести обыск, склонился к Нюрочке, прижимая ее крепче к себе, и закусил до крови губу.
Это был не страх за себя и свою судьбу, а скорее злость на себя же за то, что позволил так глупо, так непростительно оплошно себя провести. Знал, когда начинал, на что шел, готовился к самому страшному — погибнуть, умереть на баррикадах. А тут — как мальчишку!..
Нет, наверное, лучше так, как Василий, — с оружием в руках против всей этой сволочи: кровососов, эксплуататоров, охранителей престола!
Но враз взял себя в руки, когда к нему обратился Помазенков:
— А тут что тяжелое, в холстине? Кастеты, револьверы? — И с наслаждением, с издевкой, подчеркнуто: — От братца осталось или сами надумали — той же дорожкой? Кха-кха…
Не раз — то ночами, то среди дня — вдруг к нему приходило: а ведь случится, обязательно будет первый арест! Как его встретить, как подготовиться к нему? Из книжек, из многих рассказов вставали перед ним герои, твердо устремившиеся навстречу страданиям, навстречу своей нелегкой, но славной судьбе. Одни перед лицом палачей гордо принимали смерть, в последнюю минуту выкрикнув слова веры и правды. Другие шли на муки молча. Он почему-то хотел встретить свою судьбу с улыбкой на губах. Как Овод? Может быть, как любимый герой и человек исключительной силы духа.
Сейчас он вспомнил об этой, своей тайной, известной ему одному, клятве и вдруг понял: а ведь действительно человек может ничего не испугаться, если чувствует, что оп прав и за ним, а не за теми, кто его берет под стражу, сила! И он, взглянув на холщовый меток в руках Помазевкова, улыбнулся:
— Да, это оружие. Только бьет дальше и метче, чем винтовки и револьверы.
Кажется, такие слова сказал он как-то отцу на паровозе, когда они вместе с Груней провозили типографский шрифт. Вот этот самый, что сейчас пересыпает меж пальцев старший городовой, запустив короткопалую руку в горловину мешка.
— Занесите в протокол, — кивает следователю Жарич, — шрифт типографский, гарнитура… Впрочем, гарнитуру определим позже. Укажем лишь: весом около восьми фунтов. Мы точны, господин социал-демократ? Однако вы не бакалейщик, понимаю: что до фунтов и пудов! Вы — идейный борец. Вам бы только призывы сочинять, чтобы затем тискать их при помощи типографских литер. Эти вот слова вы называете дальнобойным оружием? «Страшитесь, пролетариат объединяется. Дрожите, пролетариат готовится к борьбе… Ужасайтесь, пролетариат считает свои ряды!» Почерк, как успел усвоить, ваш, не откажетесь…
Опять раздается противный скрип жандармских сапог. И — голос, масленый, как аккуратный пробор на голове:
— Сочувствую вам: затратить столько трудов, чтобы переправить из Москвы уйму нелегальных изданий, и — так нелепо все потерять! Неопытность, конечно, неумелость… А вот это — совсем непростительное мальчишество: ведомости сбора членских партийных взносов, которые плохо запрятали. Фамилии, имена. Бери, как говорится, голеньких. Мы всех этих ваших соратников знаем и без того. Но тут у вас — честь по чести, все документировано. И письма от некоего Николая. Опять же улика. Николай Кубяк — личность нам известная, делегат вашего Пятого съезда РСДРП в Лондоне. Следили за ним, до времени в Бежице не брали, собирали материалец. Вы же этими письмами кое-что нам добавили…
Первый, кого он увидел в жиздринской тюрьме, когда его наконец-то 1 января 1908 года вывели на прогулку в маленький, огороженный трехметровым забором дворик, был Василий Кизимов. Значит, и его взяли. Кого же еще?
Ходить приказали не друг за дружкой, а встречными кругами. Когда поравнялись, Василий сказал:
— На другой день, как взяли тебя, в народном доме убили Помазенкова, а у заводских ворот — Преображенского. Помнишь, начальник заводского паспортного стола, тайный осведомитель?
— Кто их? Не паши, конечно, — выдохнул Игнат.
— Само собой.
— Но станут приписывать нам. Это-то мы отметем, а вот другое…
С внутреннего крыльца сиганул надзиратель с пудовыми кулачищами:
— А ну, поговори мне! Живо схлопочешь по сопатке…
Уже в одиночке, куда снова его запихнули, Игнат подумал: если схватили только Кизимова — не самая страшная беда. Но днем уже открылось: в тюрьме Павлов, Кубяк, Уханов, даже Груня…
Во рту враз сделалось сухо и противно, и он жадно отпил из кружки, стоящей на парах.
Да, он старался предвидеть любую сложность, которая может возникнуть при первой же встрече с тюрьмой. Старался предвидеть и готовил себя. Оказалось все куда сложнее! И главное — по его вине, из-за его самонадеянности и неопытности…
С самого начала следствия он все обвинения принял на себя: один доставал и хранил нелегальные издания, сам печатал листовки и воззвания, сам их распространял. Попытки навязать подследственным убийство жандармского агента и городового стойко отметали все.
Когда к концу следствия всех свели в общую камеру, а с Груней разрешили увидеться, во взгляде, в каждом слове ждал невольных укоров: как же ты так — списки, письма, адреса? Лишь места жительства Панкова на клочках бумаги не оказалось, потому Григорий и остался на свободе.
Кубяк и Павлов даже намеком не выразили осуждения — бросились в объятия. У Груни пополам слезы и улыбка на потемневшем лице. И Уханов пробовал, как все, глубоко скрыть переживания. Зато сам Игнат продолжал себя казнить безжалостно и беспощадно.
До ареста ему казалось, что правда, которой он посвятил свою жизнь, уже сама по себе сильнее сыска, полиции и штыков. Он по натуре своей был добр и открыт. Теперь он понял, что, так же как убеждение и вера, революционеру необходимы скрытность и осторожность, ибо от них зависит не только собственная, личная судьба, но всегда — судьба товарищей. Потом еще три раза он будет арестован, но при обыске у него не найдут ни одного лоскутка бумаги с какими бы то ни было компрометирующими записями. Даже когда его, одного из руководителей Петербургского комитета и члена Русского бюро ЦК РСДРП, схватят февральской ночью 1916 года в Патере, в доме № 71 но Костромскому проспекту, у него не обнаружат никаких улик. Потому, наверное, в его деле останется запись; «По существу показаний не дал», и департамент столичной полиции, лишенный доказательств, но несомненно зная, что за птица в их руках, вынужден будет даже в суровое военное время отделаться лишь высылкой его из столицы империи под надзор полиции…
А тогда было так. Но и в те дни собственный суд над собой обернулся новым приливом сил.
На стене общей камеры Игнат повесил самодельный календарь и расписание каждодневных занятий, составленное им и Павловым для товарищей.
Не все необходимые книги смогли выписать с воли и затребовать через тюремное начальство, но каждый день они с Алексеем Федоровичем проводили занятия: по истории, начальной политэкономии, философии, русской и зарубежной литературе.
Передали из дома и сочинения Короленко, которые выслал писатель, — не обманулся Игнат в своей решимости. И теперь можно было продолжить обсуждение рассказов. Пошли в ход даже комплекты «Нивы» — из хроники внутренней жизни России, весьма приукрашенной, Игнат умел извлекать суть явления, доказательно строить разговор о том, как оголтело проводит капитал наступление на права трудящихся, как повсеместно дорожает и ухудшается жизнь.
Ободряюще действовало, когда он, закончив читать свой очередной реферат, вскакивал с нар и, подбежав к настенному календарю, заштриховывал очередной квадратик: день прошел, но он прожит не зря. И строил планы, как снова начнут работу на воле. Но спохватывался: что ж мечтать, когда не было суда и неизвестен срок освобождения?
Вскоре их снова из камеры стали вызывать по одному. В Жиздру из московского союза адвокатов прибыли защитники. Первым вернулся от юристов Уханов:
— Наша судьба — в наших руках!
От его растерянности и придавленности не осталось и следа.
— Как тебя понимать? — насторожился Кубяк.
— Предлагают не быть дураками и не играть в ненужную принципиальность. Надо на суде гнуть одно — политикой не занимались, так, заблуждение одно. В общем, отрекаемся от всего…
Пригласили к адвокатам и Фокина.
В помещении было двое — среднего роста, с добрым лицом, чуть грузноватый Новосильцев и высокий, прямой, суховатый в обращении Корженцев.
Новосильцев приветливо встал, представился, предложил садиться. И, вздохнув, приложил ко лбу, на котором сверкали бисеринки пота, аккуратно сложенный платок.
— Мы бы искренне хотели вам помочь, — начал он безо всяких вступлений. — Но для этого необходимо ваше желание и согласие.
— Любопытно, — пожал плечами Игнат, — Фемида, стоящая на страже существующих порядков, бросает спасательный круг своим противникам.
— Фемида, как вы, вероятно, знаете, беспристрастна. Мы же хотим нарушить этот принцип в вашу же пользу.
— Но для этого мы должны, — продолжил Игнат, — отрицать то, что установило следствие? Товарищи мои мне уже говорили о вашем с ними разговоре.
— Вот именно! Вы правильно меня поняли — отрицать.
Уханов, оказывается, ничего не выдумал, адвокаты в самом деле протягивали им руку помощи. Но как можно вдруг опровергнуть то, что подтверждено даже вещественными доказательствами — нелегальщина, шрифт?.. И, увы, документами о принадлежности к партии.
Второй защитник, Корженцев, щелкнул золотым портсигаром, длинными холеными пальцами достал папиросу, размял ее над пепельницей:
— Хм! Как отрицать? В ваши годы — простительное любопытство: одну книжку у кого-то купили, чтобы прочесть для интереса, другую — нашли. Далее, кто-то после девятьсот пятого года попросил часть изданий припрятать, и вы великодушно не отказали. А того человека, разумеется, и след простыл. С типографскими литерами посложнее, но и здесь можно подобрать объяснение: остались от вашего старшего брата. А он уже отбывает наказание. Списочки же разные — игра в социализм, дань моде… В итоге: два года заключения. А два года почти уже вышли. Так что свобода, как говорится, по чистой.
Дымок от папироски таял. Уголки губ Игната слегка поднялись вверх.
— Иронически улыбаетесь, молодой человек? — на высоком лбу Корженцева собрались неодобрительные складки.
— Да нет, просто подумалось: и все исчезнет, как дым…
— Естественно, — Корженцев распустил складки на лбу и пыхнул новой струйкой.
— И их превосходительства — калужский и орловский губернаторы будут довольны, что во вверенных им губерниях — тишь да гладь, и министр внутренних дел обрадуется — никаких противуправительственных организаций… — продолжал Игнат. — Одна игра несмышленышей, так сказать, по младенчеству и недомыслию… Но самого главного вы не сказали, какого еще отречения ждете от нас.
— Простите, господин Фокин, мы не поняли вас, — встал Новосильцев.
— Отлично поняли. С этого и следовало вам начинать: чтобы я, Кубяк и Павлов отреклись от звания членов Российской социал-демократической партии…
— Ну, это само собой разумеется…
В камеру он вернулся спокойным. Молчание нарушил Уханов:
— Это ведь тактический ход, чтобы купить свободу.
— Свободу не покупают предательством, — жестко ответил Игнат.
— А как?
— Ее завоевывают открыто.
— Вот ты и дооткрывался: три пуда нелегальщины при обыске… Ну ладно, сейчас не о том — надо спасать себя…
Бледность выступила на лице Игната — никогда его не видели таким. Сказал, будто в горле стоял ком:
— Как же мы потом будем смотреть в глаза рабочим, если на суде отречемся от самого святого — от партии? Куда же мы звали их? Ты сможешь это сделать, Николай? Ты, который ездил на Пятый партийный съезд?
— Я лучше умру… — поднялся Кубяк.
— А вы, Алексей Федорович?
— Ты, Игнат, учился у меня в классе, и ты поверил мне, когда я дал тебе первую прокламацию… Как же я смогу?..
Их судили в Калуге. В зале — чиновники, офицеры, гимназисты, среди которых большинство — маменькины сынки да дочки, охочие до сенсаций, погрязшие в сплетнях обыватели…
Не было лишь тех, о ком все время думал Игнат, — заводских, городской голытьбы, бедняков крестьян. Но он знал, что из-за резных дубовых дверей зала до них все равно дойдут его слова.
Все заседания он сдерживал себя, отвечал лишь на вопросы по существу. Но когда ему дали заключительное слово, произнес одним духом:
— Вы обвиняете меня в принадлежности к партии социал-демократов, вы обвиняете меня в борьбе с царским самодержавием. Да, я это делал и буду делать! Ни тюрьмой, ни каторгой вы меня не запугаете…
Он, Кубяк и Павлов вышли на свободу через год, 30 ноября 1910 года. Агриппина Смирнова-Полетаева и Кизимов после приговора были освобождены на полгода раньше. Уханов — из зала суда…