Конец мая 1940 года. Управление разведки Люфтваффе, Берлин.
Геринг, в силу характера, веса и должности, встретиться с «посланниками по вопросам живописи» не сумел. Во-первых, у него были дела стратегического масштаба. Во-вторых, ему как раз привезли из Астрахани ящик чёрной икры, который нужно было немедленно оценить с точки зрения способности служить интересам рейха. В-третьих, он просто считал, что картинами должны заниматься люди попроще.
Начальник разведки Люфтваффе — оберст Йозеф Шмидт — разумеется, тоже лично не поехал. Начальники разведки Люфтваффе вообще редко выезжали в места, где возможны сквозняки и вопросы.
Поэтому делегацию инспектировал его заместитель по Франции — оберст-лейтенант Вальтер Кребс. Сухой, аккуратный, с лицом бухгалтера, которому поручили украсть парижский собор.
Лучших из группы парашютистов выдернули почти с фронта. Из Бельгии.
Фельдфебель Мюллер — широкий, основательный, с руками, способными вскрыть дверь, сейф и человеческую уверенность одним и тем же движением. Он выглядел так, будто родился в шинели.
Ефрейтор Рот был молод, зол и аккуратен до фанатизма. Он очень хотел стать настоящим героем — с правильно подвешенным Рыцарским крестом, в тонкостях награждения которым он разбирался едва ли не лучше всех в рейхе.
Лейтенант Фридрих Крюгер — высокий, костлявый, с лицом человека, который не смеётся просто потому, что не видит для этого оснований. Говорил он коротко и редко. Думал, вероятно, много и разветвлённо, но всё это оставалось скрыто где-то внутри черепной коробки и не выходило наружу без приказа.
Они были из числа тех восьмидесяти пяти парашютистов 7-го авиаполка, что участвовали в захвате форта Эбен-Эмаэль в Бельгии — бетонного монстра, который считался неприступным, пока туда не приземлились парашютисты и не объяснили ему, что он ошибался. Люди, которых потом ставили в пример как учебное пособие по дерзости и наглости. Награды им вручал лично фюрер — событие, о котором Рот рассказывал при каждом удобном случае, а Крюгер не рассказывал никогда, а Мюллер перед этим объелся бельгийских слив и был вынужден его пропустить.
По высочайшему распоряжению их пустили на центральные склады Люфтваффе. Двери открылись, словно ворота в рай для людей с избыточным чувством вооружённости.
Через один час и двадцать минут оттуда вышли трое, увешанные оружием и снаряжением так, будто собирались брать Париж в одиночку раза три или даже четыре подряд. Автоматы, пистолеты с глушителями, гранаты, сапёрные лопатки, ножи, бинокли, сигнальные ракеты, шнур, динамит, ломик и даже здоровенные опытные инфракрасные очки с ещё более здоровенным прожектором, вешающимся на грудь.
Они выглядели как два немаленьких верблюда и один журавль-переросток, решившие пересечь пустыню Гоби в одиночку и без остановки, но слегка перепутавшие направление.
Перед начальником разведки Люфтваффе стояли трое засланцев.
Вальтер Кребс долго смотрел на них.
— Это что?
— На случай непредвиденного сопротивления, — серьёзно ответил Мюллер.
С большим трудом у них удалось отнять некоторую часть вынесенного. Иначе самолеты теряли способность взлетать. Когда забирали ломик, Мюллер расставался с ним с выражением ребёнка, которог лишили детства.
Их переодели.
Во французские рабочие комбинезоны — такие носили механики и шофёры. Тёмно-синие, плотные, с карманами. На головы водрузили береты. Береты выглядели более «по-парижски».
Результат получился поучительным.
Смотря на них, можно было точно сказать: это осёдланные немецкие коровы, случайно забредшие на французский виноградник. Квадратиш. Практиш. Гут.
Мюллер в берете выглядел так, будто собирался менять руками траки на гусенице. Рот — как школьник, играющий в шпионов. Крюгер — как человек, который собирается арестовать живопись за фривольное поведение.
— Господа, — устало сказал Вальтер Кребс, — вы во Франции не для того, чтобы устраивать диверсии. Вы во Франции для того, чтобы улыбаться и нравиться француженкам. И заодно отследить интересы рейха.
Мюллер попробовал понравиться француженкам.
Вряд ли такие француженки ещё существовали во Франции со времён Великой инквизиции. Получилось так, будто он собирался кого-то задушить.
Рот улыбнулся так широко и открыто, что зама начальника разведки пробила нервная дрожь.
Крюгер не смог. Он старался, но не смог.
— Лейтенант, — произнёс Кребс, — вам придётся иногда делать вид, что вы человек.
Крюгер подумал.
— При крайней необходимости, херр оберст-лейтенант.
Кребс развернул карту Франции.
— Лучшие воины Германии! Вам предстоит задача особой важности и деликатности.
— Диверсия? Мы должны взорвать Нотр-Дам? — с восторгом предвосхитил события Рот.
— Нет.
— Эйфель? Взорвать Эйфелевую башню! — восторг Рота перешел на следующий уровень.
Оберст-лейтенант посмотрел на него поверх очков.
— Нет. Не сейчас во всяком случае.
Он сделал паузу.
— Картина. В Лувре.
В кабинете стало тихо.
Мюллер удивленно смотрел на высокое начальство. Крюгер не отреагировал.
— Взорвать картину! Вместе с Лувром! Мы готовы, херр оберст-лейтенант! — восторг Рота можно было характеризовать словом эйфория.
Оберст-лейтенант Вальтер Кребс медленно вздохнул и достал фотографии.
— Нет. Пока Лувр специально взрывать не надо. Вот. Смотрите. Нам нужна «Мона Лиза».
Мюллер почесал затылок.
Зам начальника разведки Люфтваффе закрыл папку.
— Запомните. Никакой стрельбы. Никаких взрывов. Никаких «Хайль». Вы — техническая комиссия. Проверяете залы, подвалы и чердаки. И попутно защищаете культурное наследие Европы.
Рот просиял.
— То есть, если вдруг Лувр взорвётся сам по себе, то мы спасём искусство?
Кребс посмотрел на него долго и пронзительно.
— Да, вы сначала спасёте искусство.
Через восемь часов три самолетика «Шторьх», принадлежащих Люфтваффе оторвались от аэродрома вблизи Шарлевиль-Мезьер в захваченной части Франции и взяли курс на пригороды Парижа.
Трое диверсантов люфтваффе и пара уже знакомых нам чиновников от партийного контроля отправились изымать культурное наследие человечества.
Очень вооружённо. И даже без оружия.
Конец мая 1940 года. Лувр, Париж.
Ведомство же Гейдриха — СД — подслушав обе конкурирующие структуры — и партийцев Розенберга, и лётчиков Геринга, — поступило проще. Оно отправило одну короткую и дешёвую телеграмму в Швейцарию. Без поэзии, без фанфар. Всего несколько строк.
Разведчики вообще люди прижимистые. Не только от жадности — от наличия опыта. Потому что потом замучаешься отписываться, куда в процессе «установления факта наличия остутствия объекта» внезапно испарились материальные ценности на пару миллионов франков. Попробуй-ка напиши в отчёте, что после осмотра шпиля собора картины исчезли сами по себе.
И теперь швейцарско-подданный доктор искусствоведения Карл-Хайнц Факен, сорок один год, по совместительству целый оберштурмфюрер СС, шёл по набережной Сены в глубокой задумчивости, аккуратно обходя лужи, как человек, которому поручили измерить температуру истории.
В Париже в конце мая 1940 года было удивительно тихо по вечерам. Тихо не в смысле спокойно, а в том смысле, когда люди стараются говорить тише, чем думают. В кафе шептались. Газеты складывали аккуратно, передовицами вниз. Полицейские смотрели вслед чуть дольше обычного.
Формулировка телеграммы была сухой и скучной: подтвердить достоверность сведений, установить фактическое местонахождение, немедленно изъять.
Никаких восклицательных знаков и никаких драм. Просто и со вкусом разведки.
Мона Лиза, согласно официальной французской версии, давно уехала в провинцию. Очень торжественно уехала и очень секретно. С ящиками, печатями, свидетелями, почти с оркестром. Но слишком торжественно и слишком секретно.
Факен не любил чрезмерную театральность. Он преподавал студентам, что подлинное искусство, как и деньги, не кричит, оно любит тишину.
Он жил в Париже, и весь бомонд знал швейцарского представителя по вопросам страхования частных коллекций искусства. У него были визитки, аккуратный серый костюм и безупречный французский с лёгким оттенком.
В первый же день он позавтракал с одним уважаемым господином, затем пообедал с другим, не менее уважаемым месье и, наконец, поужинал с третьим, в высшей степени достойным джентльменом. В результате уже на следующий день его можно было заметить прогуливающимся по Лувру с выражением человека, который размышляет о светотенях на пустых местах, оставшихся от исчезнувших шедевров. Он не спрашивал о Моне Лизе. Он вообще не говорил про искусство. Он интересовался системой отопления. Спрашивал о влажности. О том, как в галереях и подвалах поддерживается температура.
— В подвалах? — удивился директор музея.
— Страховщики очень щепетильны, — улыбнулся Факен.
Конец мая 1940 года. Лувр, Париж.
Стрелка разбудить не удалось. Он спал с убеждённостью человека, который твёрдо выполнил свой долг перед отечеством и бутылкой. Поэтому мастерскую Поля Бельмондо покинула примечательная процессия, несущая плоские деревянные ящики.
С утра Поль и смотритель Анри уже успели смотаться в Лувр, отнеся первую партию, и теперь им предстояло дотащить оставшиеся три ящика — почти метр длиной, сантиметров восемьдесят шириной, толщиной с хорошую ладонь и весом под двадцать килограммов каждый. Ящики были не столько тяжёлыми, сколько неудобными и упрямыми, каждые десять шагов напоминая о своем существовании поклаженосцу.
Впереди вышагивал сам скульптор — широкоплечий, решительный, изящно таща на плече ящик, размером с приличную дверь от буфета, только тоньше. Весил он ровно столько, чтобы чувствовать себя героем, но ещё не звать соседа.
Следом шагал смотритель Анри Дюваль. Из уважения к возрасту ему позволили не геройствовать — он шёл налегке.
Замыкал процессию молодой австралиец, нагруженный как ишак, — два ящика сразу, по одному под каждую руку. Он шёл серьёзно, сосредоточенно, слегка покачиваясь и стараясь не упасть.
А вокруг них носился семилетний Жан-Поль — сын скульптора, ходячая катастрофа, мальчишка с неистощимой энергией. Он хватал обрезки досок, примерялся к ящикам как к щитам, объявлял себя гладиатором и периодически требовал выдать ему что-нибудь «настоящего размера».
Процессия двигалась по улице с достоинством похоронной команды и сосредоточенностью заговорщиков. Никто из прохожих не догадывался, что внутри этих аккуратных ящиков покоится улыбка, размноженная по всем правилам искусства и готовая в любой момент стать причиной международного недоразумения.
Конец мая 1940 года. Лувр, Париж.
Обещанного грузовичка им, разумеется, не досталось. Ну а где вы видели, чтобы в военной авиации всё было вовремя, по расписанию и без приколов. Пилоты «Шторьхов» свою часть работы выполнили безупречно — лёгкие самолётики аккуратно выгрузили ночью команду «экспертов» на поле в пригородах Парижа и честно улетели обратно, оставив их наедине с судьбой и французской организацией.
Французские контрагенты, впрочем, не то чтобы облажались — они просто проявили национальный характер. Вместо двух обещанных грузовичков на двух партийцев и трёх парашютистов прибыл один. Маленький. Канализационный. Не бочка ассенизаторов с фекалиями, а скромная техничка ремонтной бригады из подземелья. На борту красовалась надпись: Service Municipal — Les Héros des Égouts, а рядом — бодро улыбающийся мужик в кепке, засунувший одну руку по локоть в унитаз и показывающий большой палец вверх другой, не сомневаясь, что именно так и выглядит счастье.
Мюллеру повезло больше всех — он сразу залез за руль. Крюгер устроился рядом, с видом человека, которому поручили инспектировать парад. Остальным повезло меньше — им досталось кузовное пространство с инструментами и лёгким ароматом городской цивилизации.
Через сорок минут бледных, слегка пованивающих и нервных «экспертов по живописи» от Розенберга высадили у центрального подъезда Лувра. Выяснилось, что всю дорогу Рот жизнерадостно рассказывал о методах ведения допроса пленных в полевых условиях — с демонстрацией на собственных пальцах, что особенно впечатляло в условиях ограниченной вентиляции.
Грузовичок весело перднул ужасающим выхлопом, бодро потрясся и, сияя улыбкой своего нарисованного героя, покатил к чёрному входу, оставляя за собой аромат служебного оптимизма.
Конец мая 1940 года. Лувр, Париж.
Через полчаса процессия из двух французов, одного австралийца, мучающегося с похмелья, и мальчишки величаво протиснулась мимо старичка-вахтёра у чёрного входа и, с достоинством носильщиков мирового наследия, дотащилась до приёмной уже давно отсутствующего директора Лувра.
— Это со мной, по распоряжению директора, — сказал Анри, поздоровавшись с престарелым охранником.
Вахтёр посмотрел на ящики, на Кокса, на мальчишку и философски кивнул.
— Сейчас все по делу, а потом галоши пропадают, — ответил он.
В приёмной Поль внезапно вспомнил о совершенно неотложных делах.
— Дорогие мои, — произнёс он с теплотой человека, которому срочно надо уйти, — искусство не ждёт.
Он с чувством пожал Анри руку, величаво кивнул Коксу и строго посмотрел на сына.
— Жан-Поль, домой к обеду. И не пропусти свой бокс.
— А если будет война? — деловито уточнил мальчишка.
— Война подождёт. Мама будет очень сердита, если её луковый суп остынет. Я бы не стал испытывать её терпение, — отрезал Поль и испарился с той лёгкостью, с какой скульпторы обычно уходят от физического труда.
Кокс в этот момент затаскивал свои два ящика и размышлял о природе тяжести, когда в него на полном ходу врезался Жан-Поль, изображавший то ли гладиатора, то ли десантника, штурмующего крепость.
— Ура-а-а!
Австралийский Кокс с грохотом повалился на пол.
— Мать честная… — пробормотал Лёха, пытаясь вспомнить, в какой стране находится.
Ящики отозвались тревожным деревянным стоном и подозрительным хрустом. Мальчишка радостно взвизгнул и исчез среди бесконечных коридоров и пустых залов, как маленький дух грядущего кинематографа.
— Жан-Поль! — возмущённо крикнул ему в след Анри Дюваль.
Из глубин Лувра донеслось:
— Я не заблужусь, дядя Анри! Я тут все ходы знаю!
Анри медленно перевёл взгляд на Кокса и неодобрительно осмотрел своего не слишком трезвого помощника.
— Вы живы?
— Скорее жив, чем мёртв, — мрачно ответил тот. — А вот искусство — под вопросом.
Смотритель опустился на колени и с тревогой осмотрел крышки.
Он долго охал и ахал над слегка отошедшими крышками двух ящиков Кокса, проверяя, не распалась ли мировая культура от неосторожного падения.
— Если что-то случится, — шептал он себе под нос, пытаясь пристроить отошедшие крышки ящиков на место, — меня же расстреляют.
— Да, у нас такое тоже случается, — кивнул Кокс, соглашаясь с приговором. — Например, стоит просто назвать генерала лесником. Ну а зачем они вышивают на фуражках листья, как будто главные в этом заповеднике? Или вот если вытереть зад знаменем полка.
В конце концов Анри поднялся с колен.
— Так. Идите сюда. Директор уже неделю где-то в замках Луары… Ой.
В результате он пристроил мучающегося Кокса в приёмной.
В Лувре стало тихо. Почти официально тихо.
— Я постараюсь не влиять на цивилизацию, — серьёзно сказал Кокс.
— Буду через полчаса, не волнуйтесь.
— Это французские полчаса? — осторожно уточнил Кокс.
Анри посмотрел на него строго.
— Молодо-о-ой человек!
Смысл фразы остался скрыт от Лёхи.
Смотритель ушёл, забрав свой ящик, оставив в приёмной слегка помятого австралийца, два подозрительно молчаливых ящика и тишину, в которой, казалось, сама живопись решила не вмешиваться.
Лёха немного пошлялся по кабинету, с тоской отметив полное отсутствие во французском служебном интерьере нормального дивана, и даже попытался устроиться на полу, завернувшись в халат с вышивкой «Directeur du Musée» на груди, словно в орденскую ленту. Пол оказался холодным, твёрдым и принципиально враждебным к международному культурному обмену.
Он полежал минуту, подумал о судьбе, о живописи и о том, что в Австралии всё-таки теплее, после чего плюнул на философию, открыл дверь директорского кабинета и решительно направился к столу.
Стол был массивный, солидный, с видом мебели, который пережил не одного директора и ещё переживёт несколько режимов.
— Ну и ладно, — пробормотал Лёха.
Он уселся в кресло, аккуратно подложил руки под голову, как это, наверное, делали здесь поколения музейных начальников, и уже через мгновение нырнул в царство Морфея, оставив мировое искусство временно без присмотра, но в надёжных, хотя и слегка похмельных руках.