17 мая 1940 года. Сельские дороги где-то в районе Венси-Рёй-Э-Маньи, пригород Монкорне, Шампань, Франция.
Вирджиния — американская корреспондентка во Франции — сидела на капоте своего маленького кабриолета, голубого «Пежо», и плакала. Тридцать… нет, одёрнула она себя, до августа ещё далеко. Двадцать девять. Она размазывала слёзы по щекам, не замечая, как вместе с ними размазывает грязь и моторное масло, оставляя на лице забавные, почти боевые полосы.
Родившись в далёком американском Вермонте, у самой канадской границы, она с детства знала, кем станет. Не женой, не украшением гостиной и не примечанием к чьей-то биографии — журналисткой. Известной. Настоящей. И популярной!
Колонки о моде, любви и обществе появились почти сразу, словно сами нашли её. Они были лёгкими, остроумными, имели успех — и именно поэтому очень скоро начали душить. Слишком много шёлка, слишком много улыбок и слишком мало жизни.
Военная Европа манила её сильнее любых праздничных мероприятий и светских салонов. Там история происходила не на страницах, а вживую — громко, грязно и без разрешения. И она поехала. Она помчалась.
Испания стала первой — шумной и радостной, жестокой и двуличной, где она умудрилась побывать по обе стороны фронта. Чехословакия — уже треснувшая изнутри. Немецкие колонны техники на дорогах, марширующие солдаты, аккуратные флаги на зданиях и лица чехов, которые понимали, что всё уже решено.
С ней даже случилась ледяная Финляндия и большевистская Россия во время Зимней войны, где мороз резал кожу до крови и выжимал слёзы из глаз.
Маленькая синяя машина умерла не сразу. Сначала она закашлялась, как простуженный курильщик, потом дёрнулась ещё раз и, выбрав перекрёсток между двумя плотными живыми изгородями, окончательно сдалась.
— Прекрасно, — сказала Ви в пустоту.
Дорога была узкая, пыльная, зажатая между зеленью так плотно, будто кто-то специально не хотел, чтобы по ней ездили. Ни домов, ни людей, ни даже нормального горизонта — только зелёные стены и небо сверху.
Ви вылезла, хлопнула дверцей и, не теряя достоинства, полезла под капот.
— Все женщины так делают, — сообщила она мотору по-французски и вытерла ладони о штаны.
Наверное, это были какие-то другие женщины или какие-то другие моторы, подумала Ви, выпрямляясь и с подозрением глядя на внутренности капота. Американская женщина и французский мотор, как выяснилось, оказались существами принципиально несовместимыми. В итоге мотор обиженно молчал, Ви злилась, а перекрёсток между двумя изгородями превращался в их общее поле битвы, где каждый остался при своём мнении и без малейшего желания идти навстречу.
Она видела слишком многое и слишком близко, чтобы теперь разрыдаться из-за сломанной машины, — и всё же сидела и плакала, удивляясь самой себе.
Посреди каких-то жутких кустов. В её любимой Франции.
Бокаж. Какое отвратительное французское слово! Это были не просто кусты — это плотные, старые живые изгороди, высотой с человеческий рост, а то и выше. Зелёные стены, скрадывающие звук, взгляд и направление. Пытаясь пробраться ближе к фронту, она несколько раз свернула не туда — как выяснилось, французская карта врала отчаянно и бессовестно. Теперь, в придачу ко всему, машина заглохла в какой-то дыре французского человечества, куда, казалось, не заглядывал даже здравый смысл.
Вирджиния шмыгнула носом, сердито вытерла лицо тыльной стороной ладони, отчего любой американский индеец умер бы от зависти к её раскраске, встала прямо на капот и уставилась в небо сквозь полоску между изгородями.
И в этот момент над ней пронеслись самолёты.
17 мая 1940 года. Лётное поле где-то под Реймсом, Шампань, Франция.
Их перекинули на запасной аэродром, хотя аэродромом Лёха не назвал бы это место ни при каких условиях — даже если бы ему за это пообещали отпуск, личную красотку и запотевший бокал мартини.
Хотя насчёт красотки он на секунду задумался и понял, что уверенности тут нет совсем. За бокал мартини и женскую красоту, пожалуй, согласился бы изрядно покривить душой. Пусть они обе будут «маргариты», решил Лёха, потея и таща тяжеленную двадцатилитровую запаянную канистру. Французские канистры были, как и всё французское, тяжёлые, неудобные и протекали — ровно как и вся французская логистика весной сорокового.
На деле же это было просто хорошо вытоптанное поле, несколько палаток, пара грузовиков и устойчивое ощущение, что оказались они здесь по недоразумению.
Обычно «Кёртисы» запускали по-человечески — подавая на двигатель мощный электрический ток от тележки с аккумуляторами, пока четырнадцать цилиндров «Пратт-энд-Уитни» не начинали просыпаться, чихать и нехотя соглашаться с тем, что день всё-таки начался. Здесь же тележки не было. Зато были пусковые рукоятки — по одной с каждой стороны — и твёрдая уверенность начальства, что мускульная сила молодых воинов вполне заменяет электричество.
Лётчики и механики яростно крутили рукоятки, уговаривая мотор ожить, как капризного осла. Работа была адская. Мухи, восторженные и совершенно бессовестные, плясали вокруг вспотевших тел, будто это был праздник, устроенный специально для них. Когда очередной истребитель начинал чихать, кашлять и, наконец, реветь, пилоту приходилось нянчить его, не отходя, пока мотор не выходил на ровный холостой ход. Потом — заклинить тормоза, подложить колодки и выскочив из кабины, бежать помогать запускать следующий. Главное — быстро! Пока первый не передумал и не начал перегреваться из чистого упрямства.
Топливный «склад» оказался штабелем канистр, сложенных с видом стратегического запаса, но без всякой логики. Через полчаса пилоты «Кёртисов» были мокрые насквозь. Пальцы ныли, руки наливались тупой, тяжёлой усталостью. Каждую канистру приходилось тащить метров двести, потом пробивать и аккуратно — насколько это вообще возможно — выливать бензин в воронку.
День стоял душный. Небо было цвета старого брезента и словно придавливало жар к земле, не давая ему никуда деваться. Пары пролитого бензина дрожали над крыльями «Кёртисов», и казалось, что ещё немного — и они тоже начнут взлетать, без всякого разрешения.
Роже получил по шее почти сразу и, как водится, совершенно заслуженно.
Он отошёл от самолёта метров на пять, с тем особым видом человека, который уверен, что уж ему-то можно, вытащил сигарету и щёлкнул зажигалкой — по привычке, не задумываясь, как чихают моторы и чем пахнет воздух вокруг.
Подзатыльник ему прилетел сбоку, короткий и точный, без замаха. Не сильный, но обидный — именно такой, после которого сначала хочется возмутиться, а потом сразу вспомнить, где находишься.
— Ты что, решил ускорить нашу встречу с Создателем? — спокойно поинтересовался механик, убирая руку. — Сразу в небо и без самолётов?
— Мне бы в небо, мне бы в небо! Тут я был, а там я не был! — пропел Лёха в приблизительным переводе на французский и ответил Роже дружеский щелбан.
Роже замер, потом медленно опустил зажигалку и огляделся. Пары бензина дрожали над крыльями, солнце давило сверху, моторы трещали и кашляли, а его сигарета вдруг показалась ему не источником утешения, а предметом массового поражения.
— Па-адумаешь! Я же не кидаю бычок в канистру с бензином, как некоторые Коксы, — тихо сказал он себе под нос, поглядывая на Лёху, но сигарету спрятал обратно.
Пропахшие бензином и потом, с усталостью в плечах, пилоты выруливали на старт второй раз за день. «Кёртисы» медленно тянулись по полю, покачиваясь на неровностях, будто нехотя соглашались снова подниматься в этот душный, давящий воздух. Моторы ревели ровно и зло, как звери, которых разбудили не вовремя, и которые теперь готовы драться. Лёха добавил газ, почувствовал, как самолёт сначала сопротивляется, потом вдруг легко отрывается от земли, и поле, палатки, канистры и бегающие внизу фигуры начинают быстро отступать назад.
Набирая высоту, они легли курсом на Монкорне. Земля внизу расползалась лоскутным одеялом: дороги-коридоры между зелёными стенами бокажа, тёмные пятна деревень, пыльные шрамы от прошедших колонн. Небо впереди висело мутное, тяжёлое, цвета старого брезента, будто придавливало собой всё, что под ним летело.
Он поправил ремни, чуть убрал газ и усмехнулся про себя:
— Ничего нового. Каждый раз, одна и та же история!
17 мая 1940 года. Сельские дороги где-то в районе Венси-Рёй-Э-Маньи, пригород Монкорне, Шампань, Франция.
Где-то впереди по дороге, за поворотом, до которого она так и не доехала, начал нарастать неясный гул. Сначала он был похож на далёкий поезд, потом на ветер в проводах, а потом стало ясно — это не земля и не погода, это небо. Она вылезла из машины, подумала секунду и, не найдя ничего выше, уперевшись ладонями в тёплый металл, залезла и встала прямо на капот чтобы хоть что-нибудь увидеть поверх проклятых кустов.
И увидела.
Километрах в пяти или шести, как раз там, куда дорога упрямо уходила между полями, в небе крутилась карусель. Шесть французских самолётов — толстеньких, с круглыми капотами, словно с их детства еды всегда было вдоволь, — пытались не потеряться среди серых худых фигур с чёрными крестами. Немцев было много, слишком много для спокойного взгляда. Она начала считать и сбилась на двенадцати. Самолёты носились и ревели, выделывая в небе захватывающие дыхание фигуры.
— Вирджиния, наверное, немцев может быть и больше, — подумала она, — Просто Ви! — оборвала она себя, так в детстве звала её мама-француженка.
Строй распался, но немцы давили числом, как стая борзых вокруг пары кабанов.
Она задрала голову, прикусила губу и сжала пальцы так, что побелели костяшки. Болела за своих — даже не задумываясь, почему они вдруг стали своими.
Один из зелёно-пёстрых французов дёрнулся, потянул за собой грязную струю дыма и, словно споткнувшись о воздух, пошёл вниз. Потом за хвостом у него вспыхнул оранжево-чёрный шлейф — резко, сразу, — и где-то далеко, за линией полей, небо хлопнуло глухим взрывом. Гул на секунду стал ниже, тяжелее.
Почти сразу следом один из серых тоже вспыхнул, превратившись в огненный факел. Он падал быстро и некрасиво, вращаясь, будто сам не понимал, что с ним происходит. Она даже выдохнуть не успела, только сжала пальцы ещё сильнее.
Бой постепенно смещался ближе к ней.
То, что секунду назад было далёким и почти игрушечным, вдруг навалилось сверху всей массой. Самолёты ревели прямо над ней — так низко, что казалось, ещё немного, и крылом срежут воздух над самой головой. Моторы стонали, в небе замелькали вспышки, короткие и злые, трассы прошивали воздух, и казалось, что стреляют не куда-то вдаль, а прямо в неё — в эту дорогу, в этот капот, на котором она стоит, забыв про осторожность.
Воздух дрожал. Всё вокруг дрожало. Даже земля, казалось, притихла и втянула голову в плечи.
Она машинально достала фотоаппарат и приготовилась сделать кадр. Но самолёты носились слишком быстро, и она не была уверена, что стоит тратить плёнку. И только тогда поняла, что улыбается — нервно, глупо, почти по-детски. Потому что небо жило своей страшной, громкой жизнью, и она вдруг оказалась прямо под ним.
17 мая 1940 года. Небо где-то в районе Монкорне, Шампань, Франция.
Идя в набор высоты за четвёркой Розанова, Лёха на секунду выпал из строя — не из боевого, конечно, а из мыслительного. В голову, как назло, полезла прекрасная Франция. Чудесная и чужая страна, где ездят не по нашей, нормальной — австралийской, мысленно поржал Лёха, — стороне дороги, а по какой-то подозрительно неправильной. Где вино пьют в любое время суток, не испытывая ни малейшего стыда, и где секс — не отвлечённая философская категория, а вполне вероятное продолжение ужина. Иногда даже до или вместо десерта.
Французы, как всем известно, если не изобрели страсть, то, по крайней мере, именно они запустили её в большой мир красиво. А уж бюстгальтер точно придумали они — чтобы было что снимать. Этот вопрос, к слову, регулярно всплывал в лётной столовой и вызывал жаркие споры. Одни утверждали, что застёжка поддаётся одной рукой после небольшой тренировки и пары бокалов. Другие мрачно клялись, что сталкивались с такими образцами инженерной мысли, которые не открывались даже при участии обеих рук, зубов и плоскогубцев, и тогда приходилось пользоваться предметом прямо в оригинальной упаковке.
Джин бюстгальтеров не носила вовсе.
Лёха машинально усмехнулся, но тут же отогнал воспоминание — заманчивое, тёплое и совершенно неуместное на высоте. Впереди, на фоне бледного неба, начинали проступать точки. Много точек. Слишком много.
— Сука… ни дня без развлечений, — пробормотал он, нажимая тангенту. — «Мессеры». Сто девятые. Выше нас примерно на километр, и до чёрта. Похоже на группу расчистки воздуха.
В шлемофоне хрюкнуло, треснуло, и сквозь помехи прорвался голос Кости:
— Парами набираем высоту. Навстречу.
Шестёрка «Кёртисов» задрала носы и пошла вверх, навстречу серой «мессершмиттовской» туче, которая уже начинала обретать боевую форму и отвратительный смысл.
17 мая 1940 года. Небо где-то в районе Монкорне, Шампань, Франция.
Вернер Мёльдерс вёл свой штаффель ровно на Монкорне и был, в целом, доволен жизнью. Сегодня им не надо было тащиться рядом с тихоходными бомбардировщиками, изображая из себя нянек с автоматами. Никаких «держать строй», никаких «не вылезать вперед». Их задача была простой и приятной — расчистить небо над фронтом.
Подлые французы, рассуждал Вернер, ухитрились нанести контрудар ровно в тыловое подбрюшье их танкистов. Очень некрасиво с их стороны. Но теперь вся надежда была на них, на истребителей. «Штуки» уже взлетели и обещали быть над фронтом через полчаса. К этому моменту небо должно было стать вежливо пустым и немецким.
Над фронтом появилось самолеты, не больше звена.
— Сюрприз! — подумал про себя Вернер с профессиональным интересом, окидывая взглядом свою группу. — Эти лягушатники собираются принять бой.
Их было меньше. Значительно меньше. И его «мессер» превосходил тупорылые «Кёртисы» почти во всём — в скорости, в пикировании, в вертикали. Разве что в виражах французы ещё могли покрутиться, и Вернер честно это признавал, хотя и без особого уважения.
— Вторая группа, — спокойно сказал он в эфир, — занять выше на пятьсот. Прикрываете сверху.
«Шварм» — тактическая единица Люфтваффе из четырёх истребителей, ушёл вверх, дисциплинированно заняв свою позицию. Через минуту немецкие и французские истребители пронеслись в лобовой атаке, стреляя из всех стволов и небо тут же превратилось в привычный беспорядок, который вежливо называли воздушным боем, а между собой — собачьей свалкой.
Вернер тянул ручку, перекладывался, уходил вверх, переворачивался и стрелял. Стрелял в зелёных «френчей» с тем же чувством, с каким в детстве отстреливал лягушек из рогатки — без злобы, но с искренним увлечением процессом.
Краем глаза он заметил, как верхние с пикирования сбили заходящий в хвост немцу «Кёртис» и снова ушли вверх — аккуратно и быстро. Он испытал укол гордости за действия своих подчиненных. После его очередей один из французов задымил, попробовал свалиться в пике и выйти из боя.
— А в пике от меня не уйти, — злорадно пробормотал Вернер, бросая «мессер» вдогон. Он зажал тангенту — Первая четверка за мной.
Француз, однако, сумел увернуться. Разогнанный на пикировании «мессер» Вернера проскочил на скорости, ушёл вверх, и он, выкручивая шею, видел, как его ведомый заходит в хвост подранку.
И тут снизу резко вынырнул ещё один француз.
Огненные трассы скрестились на его ведомом почти мгновенно. Тот дёрнулся — и без лишних раздумий воткнулся в землю.
Ярость накрыла Вернера горячей, липкой волной.
Дальше он запомнил плохо. Земля и небо менялись местами, как карты в руках шулера, хвосты самолетов мелькали в прицеле. И в какой-то момент его трассеры сошлись на капоте наглого француза, выхватив из него длинный, яркий язык оранжевого пламени.
17 мая 1940 года. Сельские дороги где-то в районе Венси-Рёй-Э-Маньи, пригород Монкорне, Шампань, Франция.
Ви стояла задрав голову и почти перестав дышать.
Снова один из немцев начал дымить и вышел из боя, криво уваливаясь в сторону и постепенно теряясь где-то далеко, за складками местности.
Почти сразу вслед за ним вывалился и француз — весь изрешечённый, казалось, в пробоинах от носа до хвоста, хотя с земли это, конечно, было скорее домыслом, чем видимым фактом. Он тоже попытался вырваться из свалки. На него тут же сверху насели четверо серых, явно решивших, что один француз — слишком хорошая добыча, чтобы отпустить его просто так.
В небе вспыхнули короткие огненные очереди, и гул стал рваным, злым.
Из этой мешанины вдруг откуда-то сверху в резкое пикирование вывалился ещё один упитанный самолёт. Резким рывком он просвистел мимо и вышел из пикирования над самой землёй. Вирджиния даже потеряла его на мгновение из виду. Снизу и почти в упор он расстрелял немца, который уже заходил добивать французского подранка.
Серый самолёт дёрнулся, клюнул носом и вонзился в землю, подняв вдалеке короткий столб пыли. Подбитый француз тем временем исчез — нырнул вниз и пропал за кустами и деревьями, и она отвлеклась, следя взглядом за набирающим высоту самолётом. Осталось неясно, сумел ли подранок уйти или он решил продолжить жизнь в пехоте.
Остальные трое немцев оказались людьми настойчивыми.
Они снова сомкнули адскую карусель вокруг одного-единственного француза. Самолёты постепенно набирали высоту. Оставшийся француз крутился, огрызался огнём, явно не желая облегчать бошам работу, и даже ухитрился подбить одного из немцев — тот вывалился из схватки и исчез за горизонтом, оставляя за собой тонкий дымный след, будто тянул за собой серую нитку. И почти сразу у француза случилось что-то очень страшное. Мотор выплюнул яркую струю огня, а самолёт, будто из чистого упрямства, полез вверх — всё выше и круче, словно надеялся договориться с небом.
В следующее мгновение он перевернулся вверх тормашками; она ясно видела открытую кабину пилота — и из неё вывалилась маленькая чёрная точка.
Прошла секунда.
Вирджиния не заметила, что уже давно задержала дыхание. Судорожно вдохнув, она замерла, неотрывно следя за падающим самолётом и маленькой чёрной точкой.
Над точкой распустился парашют — медленно выползла белая нитка, превратившись в бесформенную запятую в небе. И вот она превратилась в купол, как спасительный зонтик посреди этого безобразия.
Вирджиния ловко спрыгнула с капота своего «Пежо» и, обдирая руки, стала протискиваться сквозь живую изгородь. Ветки цеплялись за рукава, колючки больно царапали кожу, но она упрямо лезла вперёд, стараясь выбраться на соседнее поле — туда, куда ветер сносил парашютиста.