15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
Лёхе казалось, что он наконец-то пришёл в себя. Мир вокруг ещё временами вёл себя странно — тянулся, дробился, будто его прокручивали в замедленной съёмке, — но в целом стал заметно добрее и даже, как ни странно, располагающим к жизни.
Это ощущение было знакомым. Он уже проходил через такое.
Когда-то давно, в другой жизни, они умудрились напиться в учебной части ВДВ — после присяги и похода в увольнение. И на следующее утро они были подняты сержантами с тем особым выражением лиц, при котором становится ясно, что процесс воспитания дебильных и молодых организмов запущен. Их — вчерашних студентов, а ныне солдат Советской армии — молча построили и погнали бежать кросс. Те, кто падал или просто отставал, поднимались точными, экономными пинками сержантов и они снова бежали. К концу трёхкилометрового кросса пьяных не осталось вовсе. Зато начались отжимания. Потом приседания. Потом ещё одни отжимания. Потом они стали перемежаться и закончились снова кроссом. И лишь часа через три Лёха, уже абсолютно трезвый, уставший как собака, злой и искренне проклинающий собственную глупость, ввалился в казарму, ощущая к жизни ровно одно чувство — ярость.
Сейчас происходило почти то же самое. Алкогольные пары жестоко и безжалостно вымывались из головы чистым кислородом и перегрузками, оставляя после себя злость и острое, почти физическое желание растерзать этих поганых немцев, которые сорвали похмелье, обещавшее быть таким долгим, мягким и исключительно приятным.
— Зверский способ протрезветь… — подумал Лёха, вгоняя самолёт в вираж и чувствуя, как вместе с перегрузкой возвращается ясность. Но оказалось ненадолго.
Проклятые «мессеры» вели себя безобразно. Они размножались: один вдруг становился двумя. Потом тремя. Они лезли в прицел, кружились, накладывались друг на друга, расползались, как плохо высушенные фотографии. Крылья множились, хвосты двоились, и небо внезапно наполнилось серыми силуэтами, будто кто-то щедро рассыпал их пригоршнями.
— Во дают… — с искренним изумлением высказался Лёха. — Восемь стволов — и всё небо в попугаях… тьфу, в сто десятых.
Он моргнул. «Сто десятые» не исчезли.
Наш герой даже не стал зажмуривать один глаз, выровнял дыхание и заорал, не стесняясь эфира и собственных мыслей:
— Получите, гады!
Спорить с реальностью сегодня было бесполезно, и он снова нажал гашетки — если уж их так много, кто-нибудь да окажется настоящим. Пара его крупнокалиберных стволов заговорила разом, и небо на секунду превратилось в ярмарку — всё в разноцветных попугаях…
Лёха хмыкнул, проводив падающую вниз цель взглядом: сегодня удача явно была не на стороне аккуратных и серьёзных.
— Хули тут попадать-то! — процитировал байку из будущего наш уже почти трезвый герой.
Новые действующие лица свалились сверху — пара «сто девятых» вышла на сцену как обычно: резко, дерзко, внезапно и совершенно неожиданно. Если бы не дрожь в руках и лёгкая болтанка сознания, передающаяся на ручку управления и заставляющая самолёт «плясать», — ещё вопрос, куда бы и как бы они попали: всё происходило слишком быстро и слишком близко.
Лёха на своём толстолобом самолёте снова резко ушёл в вираж. Собственно, это было единственное, что ему оставалось. Его «Кёртис» не тянул вверх за «мессерами» и был несколько медленнее их в горизонте, да и перекладывался из правого в левый вираж медленнее.
Не намного — но в бою и этого хватало. И против «сто девятого» у Лёхи оставался один честный аргумент: крутить виражи над полем боя, балансируя на грани, угрожая в любой момент сорваться в пике и заодно посбивать к чёрту охраняемые ими «Юнкерсы».
Тем более что «Юнкерсы» свою адскую работу уже закончили и теперь тянулись к границе длинной, растянутой цепочкой, усталой и самодовольной, как люди, сделавшие грязное дело и спешащие домой.
И вот тут случилось странное.
К его удивлению, пара «сто девятых» не ушла вверх фирменной горкой, не стала набирать высоту и готовить следующий удар. Вместо этого немцы мастерски скользнули в вираж, мягко, почти красиво, стараясь разорвать их с Роже и посбивать поодиночке.
— А вот это уже нехорошо… — мелькнуло у Лёхи, когда небо вдруг стало тесным, а бой — по-настоящему злым.
15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
Вернер сделал то, что обычно оставлял на самый крайний случай.
Он принял бой на виражах.
Вряд-ли он сумел бы ответить, почему в эти десятые доли секунды он не рванул вверх, не стал разрывать дистанцию и заходить в новую атаку с высоты. Скорее всего на него так подействовал вид наглых и ловких французских самолетов. Он довернул застонавший от перегрузки самолёт и остался внизу — в этой грязной, тесной, нервной свалке, где небо переставало быть пространством и превращалось в арену.
— Второй, — коротко кинул он ведомому в рацию. — В круг.
Он потянул ручку, дал ногу и аккуратно уложил «сто девятый» в вираж, чувствуя, как машина сопротивляется, как скорость вдавливает его в сиденье и теряется в вираже быстрее, чем хотелось бы. Немецкий истребитель не очень любил такие игры. Он был создан для удара, для высоты, для резкого входа и столь же резкого выхода из пикирования. Но Вернер знал и чувствовал его достаточно хорошо, чтобы заставить вытворять и нелюбимые манёвры.
Карусель сомкнулась.
Вернер почувствовал, как секунды растягиваются и становятся вязкими. Каждая ошибка теперь стоила не позиции, а жизни. Он закручивал самолёт в вираж, терпел, ждал и старался поймать момент — когда француз переборщит, потеряет скорость и влезет в точный прицел производства «Карл-Цейс-Йенна».
Странное поведение французов задевало где-то край его сознания.
Тот шёл неровно. Рвано. Будто больной. И именно этим был опасен.
Ни одной чистой, предсказуемой дуги. Ни одного красивого движения. Самолёт француза то чуть проваливался, то вдруг неожиданно всплывал, то резко менял крен, почти срываясь в штопор, ломая расчёт упреждения. Прицел снова и снова проходил мимо, француз намеренно ускользал из него в последний момент.
— Чёрт… Зараза зеленая! — процедил Вернер.
— Второй — заход сверху, — доложил ведомый коротко, напряжённо.
Французы делали то же самое, что обычно делали они сами. Пытались разорвать пару, вытащить одного и добить поодиночке. Делали это нагло, без уважения к теории летательных аппаратов, к правилам, будто этих правил никогда и не существовало.
Он резко переложил свой самолёт из левого вираж в правый, пытаясь поймать «Кёртис» на выходе. На мгновение показалось — вот он, зелёный хвост, вот нужный угол… Вернер дал очередь из пулемётов.
В этот раз ему достался «сто девятый» из звена управления — новейший Е-3 с парой 20-мм пушек в плоскостях. Выглядел он грозно и стрелял убедительно, хотя и недолго. Но нравился он Вернеру даже меньше его старого, с четырьмя пулемётами. Залп у нового был серьёзный, только в виражах разнесённые массы напоминали о себе и самолёт начинал маневрировать с грацией хорошо воспитанного, но очень крупного бегемота.
И в тот же миг второй француз совершил какую-то несуразную фигуру и зашёл сверху, дав просвистевшую совсем рядом очередь. Трассы прошли достаточно близко, чтобы заставить Вернера инстинктивно пригнуться, хотя прекрасно знал, что это бессмысленно.
Карусель стала по-настоящему злой.
И именно тогда Вернер уверовал, что с этими французами что-то не так. Странным был сам их способ пилотирования.
Француз странно держался в виражах. То недотягивал ручку, то, наоборот, перетягивал, словно на мгновение терял чувство усилия. Самолёт то раскачивался, то неожиданно всплывал, ломая привычную траекторию. Крен выходил каким-то неровным, с мелкими, нервными коррекциями, будто пилот всё время чуть-чуть не попадал в собственные движения.
Так не летали ни новички, ни асы.
— Он что, ранен? — мелькнуло в краю сознания.
Вернера накрыла злость.
Он не любил таких противников. С ними нельзя было работать по схеме, нельзя было разложить бой на аккуратные шаги. Француз ломал темп не мастерством, а какой-то дикой, неправильной пластикой.
Самолёт француза снова качнулся, вошёл в вираж с явным перебором, будто вот-вот сорвётся… Вернер тянул изо всех сил ручку на себя, ожидая ошибки.
И она случилась, хотя и не так, как ожидал Вернер Мельдерс.
Француз удержался в вираже и вдруг резко замедлился, почти встав в небе. Грубо, неровно — и Вернер проскочил мимо него с удивлением, видя как зелёное лицо француза в шлемофоне, проезжает в каких-то метрах мимо него.
— Пьяная французская свинья! — зло заорал Вернер в кабине. — Лягушатник, маринованный в кальвадосе!
И даже представить себе не мог, насколько он был прав.
Сзади вдруг рвануло так, будто хлопнули дверью небесного сейфа. Мимо кабины просвистели не привычные четыре тонкие нитки трасс, а две толстенные огненные верёвки, каждая размером с его собственное неверие.
Самолёт тряхнуло. Вернер вздрогнул вместе с машиной, и левое крыло ответило глухим ударом, и словно великан вырвал из него кусок. Там, где секунду назад был аккуратно нарисованный крест, теперь красовалась дыра сантиметров в тридцать, с рваными, дымящимися краями.
Вернер машинально вцепился в ручку, парируя резкий крен.
Он только успел подумать, о странностях сегодняшней судьбы, как сзади снова долбануло. Второй удар был не менее убедительным и гораздо менее точным. Теперь и в правом крыле появилась симметричная дыра — аккурат против первой. Второго креста тоже не стало, словно провели косметический ремонт без согласования с владельцем.
Самолёт ощутимо потянуло к земле. Вернер тянул в ручку, чувствуя, как «сто девятый» вдруг стал тяжелее, инертнее и резко потянулся к земле.
— Французская свинья! Второй самолет за два дня! — орал в ярости один из самый результативных летчиков Германии в кабине. — Пьяный ублюдок!
Он сжал челюсти, пытаясь удержать «сто девятый» и перетянуть линию фронта.
Ведомый Вернера успел только вдохнуть.
Наглый «Кёртис» мелькнул впереди — слишком близко, слишком самоуверенно, будто после удачи решил, что небо теперь ему должно. Немец аккуратно довернул, поймал мотор француза в перекрестье и, зажав гашетки, спокойно провёл длинную очередь — от капота до хвоста. Пули прошили двигатель, простучали по фюзеляжу, перечеркнули машину диагональю, как жирной чертой.
«Кёртис» дёрнулся, закашлялся дымом — и повалился вниз, став вдруг совсем обычным самолётом. Тяжёлым и смертным.
Над Ретелем бой распался сам собой.
Немцы ушли на север — раскачивающийся самолёт Вернера Мёльдерса с рваными дырами в крыльях, сопровождаемый своим ведомым. На юг полз дымящий «Кёртис» Кокса, упрямо держащийся в воздухе, и рядом с ним шёл Роже, прикрывая ведущего, болтаясь и по высоте, и по направлению.
Город остался между ними — точкой в небе, где ещё минуту назад решалось всё и где теперь уже не имело значения ничего.
16 мая 1940. Аэродром Прюне около города Реймс, Шампань, Франция.
— Ты бы всё-таки побрился, — сказал Роже, ведя опасной бритвой по щеке и щурясь в треснувшее зеркало. — Это уже не небритость.
— Это именно небритость, — возразил Лёха, перевернувшись на другой бок и стараясь выгадать ещё несколько секунд для сна, — Лёгкая. Фронтовая. Очень идёт к моему мужественному лицу, — пробормотал он.
— Лёгкая небритость — это когда тень, — фыркнул Роже и сплюнул в траву. — А у тебя уже рельеф. С такой скоростью скоро он перейдет в географию.
— Завидуй молча, — буркнул Лёха. — У меня волосы честные и растут, где положено.
— Где положено? — Роже даже остановился, приподнял бровь и посмотрел на него поверх лезвия. — Кокс, это уже борода. Ещё день — и кислородная маска с тобой разведётся.
— Да иди ты, — снова отмахнулся Лёха, не открывая глаз. — Просто ты потомок цыган. У тебя волосы прут из всех частей тела. Ты бриться должен каждый день, а иногда и два, если вечером по бабам намылился.
Роже усмехнулся, аккуратно прошёлся бритвой ещё раз и кивнул на станок около кровати Лёхи.
— Конечно. Американский «Жиллет»! Как им можно бриться! Что ещё взять с неприлично богатого, ленивого как тюлень потомка австралийских скотоводов. Хорошо хоть не ножницы для стрижки овец притащил.
— Зато я не собираюсь вскрывать себе горло перед завтраком, — снова лениво огрызнулся Лёха, не открывая глаз. — У тебя эта штука выглядит как последний аргумент в споре.
— Чик — и порядок, — спокойно ответил Роже. — Вот она. Культура. Чистота и настоящая мужественность. И стоит на миллион франков дешевле твоих лезвий.
— Бритвой по горло — и в колодец, — парировал Лёха известной фразой из его будущего. — Я в кино видел. Начинается всегда одинаково.
— Боится тот, кто не умеет, — отрезал Роже. — Меня ещё дед учил. Бритвой не только брились.
— Я даже спрашивать не буду, что вы бритвами делаете, сборище извращенцев, — вздохнул Лёха, садясь на кровати. — У тебя вообще семейные традиции тревожные.
Роже рассмеялся, вытер щёку и посмотрел в зеркало с видом человека, который победил утро.
— Пошли завтракать, — улыбнулся он. — А то местные ухари опять всё смолотят и будем пить остывший кофе. А после вылета — я затащу тебя к умывальнику.
Он повернулся к Лёхе, состроил страшную рожу и добавил с удовольствием:
— Или я тебя сам побрею, пока ты спишь. Без зеркала и без жалости.
— Тогда уж сразу скальп снимай, — хмыкнул Лёха. — Чтоб два раза не начинать.
Он посмотрел на опасную бритву, потом на свой станок и подумал, что бриться опасной бритвой он научился, а вот доверять этой острой штуке — нет. Поэтому при первой же возможности он снова купит лезвия. Хоть американские «Жиллет», хоть французские «Гиббс».
Мир и так был слишком ненадёжен и подозрителен, чтобы ещё проверять его на прочность собственным горлом.
И двое прикомандированных товарищей, шутливо препираясь, отправились в лётную столовую прилично разбомблённого немцами, но всё ещё функционирующего аэродрома Реймс–Прюне, на окраине города.
16 мая 1940. Аэродром Прюне около города Реймс, Шампань, Франция.
Внимательный читатель, несомненно, задастся вопросом, каким именно волшебным образом Кокс и Роже снова оказались в Реймсе — да ещё и вдвоём.
Сначала пришёл приказ из управления ВВС Франции — отправить двух лётчиков в разведывательные полёты в интересах сухопутных войск. Сначала хотели под Париж, но почти следом прилетело уточнение — под Реймс. Формулировка была сухая, аккуратная и совершенно не оставляла сомнений в том, что кто-то очень не хочет лезть туда сам.
Командир эскадрильи «Ла Файет» капитан Монрэс не сомневался ни секунды. Он даже не стал делать вид, что думает. Просто ткнул пальцем и отправил, как он сам выразился, двух «укротителей тигров и алкоголиков» — Лёху и Роже. С одинаково невинными, хотя и помятыми лицами и одинаково плохой репутацией.
А самолёт у Лёхи отняли. Ну как отняли. Честно экспроприировали.
Они дотянули до аэродрома, и по прилёте Роже обошёл самолёт Кокса неторопливо, как доктор перед неприятным диагнозом, потом остановился у кабины и засунул палец поочерёдно в две аккуратные дыры. Одна красовалась в борту прямо перед кабиной, вторая — ровно за креслом, будто кто-то целился и отмерял линейкой.
— Наконец я вижу настоящую рожу потомка скотоводов! — заметил он с удовольствием, глядя на зелёного и бледного Лёху. — Что, всю жизнь перед глазами промотал?
Лёха фыркнул и провёл ладонью по борту, ощущая пробоины.
— Жизнь слишком коротка для вскрытия, — буркнул он.
Роже ухмыльнулся шире.
— Вот именно. Разобьёшь свой единственный «Кёртис», и нам придётся соскрести тебя ножом со стенок кабины в спичечный коробок. Причём без гарантии, что соберём весь комплект.
Он ещё раз посмотрел на дыры, прищурился и добавил почти с уважением:
— Вы, хитрожопые австралийцы, не иначе как умеете просачиваться между струй дождя.
Лёха посмотрел на самолёт, потом на Роже и мрачно ответил, что дождь сегодня был какой-то слишком уж крупнокалиберный.
Так что всё было почти честно. Почти как с кошкой, которую на спор пытались накормить горчицей: пока пихали — не получалось, а стоило намазать зад — и сразу процесс пошёл. Громко, добровольно и с песнями.
Затем появился капитан Поль, Лёхин непосредственный командир, самолёт которого после того памятного вылёта тоже переселился в техническую часть.
Он возник перед Лёхой внезапно, с той самой улыбкой чеширского кота, за которой обычно следуют особенно выгодные, интереснейшие для одной из сторон предложения, и, не повышая голоса, аккуратно отобрал у него «Кёртис» с крупнокалиберными браунингами.
— Там твоих двенадцать и семь всё равно нет, это не наш калибр, — сказал Поль буднично. — А наши семь и пять ты найдёшь в любой дыре.
И, не давая времени на возражения, организовал ему взамен другой самолёт.
Лёха посмотрел на него и сразу понял, что это как любовь с первого взгляда. Или да, или нет. И пока он был не готов ответить.
Этот «Кёртис» был латанный-перелатанный, с незакрашенными латками на крыльях, словно его собирали из воспоминаний, слухов и пары честных проклятий. Четыре пулемёта — все из ремонтной части, — и вид у него был такой, будто машина уже всё повидала и теперь просто хочет, чтобы ей дали спокойно отправиться на запчасти.
— Зато надёжный, — с тем же чеширским выражением добавил Поль. — Новьё! Только что из ремонта!
Лёха вздохнул, провёл рукой по фюзеляжу и понял, что песня уже закончилась, а горчица всё ещё жжёт.