Единобожники

Ровно через тысячу четыреста девяносто пять лет по этим водам к Острову будет плыть небольшая лодка под косым «латинским» парусом. На ее борту будут четыре очень разных человека.

Правит Хасан Родоглу в размашистых шароварах, расшитой куртке и широкой белой чалме (как быстро намокает она под дождем!). Ему помогает худой арнаут[40] в каких-то обносках, молчаливый настолько, что сойдет за немого. Как его зовут, не знает никто — Хасан, если нужно, подает ему команды по-турецки, ограничиваясь кратким «эй» вместо имени. Да тот и без команд знает, что ему делать: когда перекладывать парус, когда бросать якорь, когда тянуть лодку к берегу.

Пассажиров двое. Брат Хуан Пенья (впрочем, здесь он брат Йован) в простом бенедиктинском балахоне с низко надвинутым капюшоном — и лица не разглядишь — и четками в руках. И Марко, мальчишка лет двенадцати, еще и усов нет, и голос ломаться не начал, да он его и не подает, как прилично отроку его лет. Под рваным и явно случайным плащом — добротный далматинский костюм, какие носят в этих краях.

Кто они и откуда, турок, конечно, выяснил еще на берегу, в Сан-Стефано[41]. Он прилично говорит и по-рагузански[42], и по-славянски. И вообще мало похож на турка, — брат Йован немало их перевидал. Еще когда был Хуаном.

Едва миновали граничный османский пост и пошли вдоль берега Рагузанской республики, Хасан достает откуда-то из-под тряпок пузатый кувшин:

— Доброе вино! Очень помогает в такую собачью погоду, как теперь.

Погода не такая уж и собачья — да, моросит дождь, но ветра нет, а ведь зимой в узких далматинских проливах может дуть так, что и безумец в море не выйдет. Похоже, просто повод себе придумал.

— Будешь, достопочтенный?

Хасан протягивает кувшин. Брат Хуан, разумеется, не будет. Слишком много печальных историй начинаются с глотка вина из незнакомого кувшина.

— Я дал обет святому Иоанну не вкушать от плода лозного, доколе не вернусь, выполнив поручение братии.

— Так уже, поди, выполнил.

— Так ведь еще не вернулся.

— И что же ты, достопочтенный, — спрашивает его Хасан, — делал в венецианских колониях на нашей Боке?[43]

Хуан-Йован не скажет, что она пока, хвала Господу, не ваша. Спорить будут галеры и галеоны, когда придет час. Его задача — смотреть и запоминать. Прокладывать безопасный путь среди извилистых адриатических берегов промеж турецких пушек венецианским галерам и, если потребуется, галеонам его христианнейшего величества Филиппа Второго. Белое полотнище с красным бургундским крестом[44] всегда возвращается, и оно уже развевалось в этих краях — до сих пор одну из крепостей Сан-Стефано называют Испанской.

— Навещал братию в Каттаро[45]. Они поддерживают наш маленький островной монастырь молитвой и добрым словом.

— И звонкой монетой, — смеется Хасан, делая большой глоток из кувшина, — но не бойся, я не граблю путников! Я раб Всевышнего.

Пусть бы он только попробовал. Брат Хуан не носит с собой алебарды или аркебузы, но кинжал в умелых руках тоже способен на многое.

— А отчего же не нашел попутного корабля прямо в Каттаро?

— Кому из тамошних мореходов интересен наш Остров? Да и в Сан-Стефано остались добрые католики, я навестил и их.

— Ну, отлично. — Еще один добрый глоток, и Хасан протягивает кувшин мальчишке. Уж ему-то куда? И парень молча мотает головой.

— А ты, парнишка, — не унимается Хасан, — тоже венецианский, из Перасто?[46]

— Да, там рядом. Из деревни, — мальчик немногословен.

— А скажи-ка мне, аркадаш[47], как в Перасто прошла прошлым летом фашинада[48]? Кто бросил самый большой камень?

— Я… я не знаю, ага[49], — робко отвечает мальчик.

— Ох-хо-хо! — хохочет Хасан, — с каких это пор жители Перасто, пусть даже его округи, перестали обсуждать весь год, чей камень был самым большим на фашинаде? И главное, с каких пор гордые венецианцы стали звать своих османских соседей — «ага»?

Мальчик прячет лицо в ладони, делая вид, что его мутит от качки. Еще один признак выдает его с головой: перастец — и не привык к морю!

— Да что ты пристал к ребенку, — обрывает расспросы брат Йован, — он со мной. Если есть к нему вопросы — задай мне.

— Мне-то что, — отбивает Хасан грубый выпад, — венецианский гроссо[50] есть добрый венецианский гроссо, и плывите хоть из Стамбула в Алжир. И не рассказывайте ничего.

Он показательно обиделся. Это ничего, это у них так принято — чтобы Йован был щедрее при расчете.

Хасан подходит к корме, отворачивается, приспускает шаровары и мочится в море. Что за варвар! Но… но явно не турок. В этой лодке, похоже, только угрюмый арнаут — тот, за кого себя выдает. Не потому ли, что молчит?

Хасан занимает прежнее место, делает еще один мощный глоток, кадык играет. Передает кувшин своему матросу, тот делает такой же.

— Ты хочешь спросить, почему я пью вино. Я это вижу.

— Я молчу, Хасан.

— Отчего бы и не выпить глоток в такую погоду? Здесь берега Рагузы, здесь никому нет дела. Да и дома можно. Ты читал стихи, к примеру, Руми[51]?

— Нет, Хасан, не читал.

— Ну и я тоже. Я же не знаю по-персидски. Но он там много говорит про вино. Главное же не пьянство, главное — удовольствие от жизни во славу Аллаха. Так учат суфии. Можно и вина немного, а уж женщину, — о, мой бедный друг Йован, еще как даже можно женщину! Со свининой никакого сравнения. Ты, поди, даже не догадываешься, от чего отказался, да?

— Ты хочешь меня оскорбить, Хасан? — равнодушно спрашивает Йован.

— Нет, что ты, — усмехается тот, — я хочу тебе предложить другое. Произнеси шахаду[52]. Это ведь так просто. У вас там какие-то длинные путаные тексты. Что там у вас? Одна сущность, три ипостаси? А природ сколько: две или одна? А может, четыре? А Дух у вас от кого исходит: от, прости мне Всевышний, Отца? Или Сына? Или обоих?

— Да ты, я смотрю, богослов. — Хуан все так же внешне спокоен.

— Учи-ился, — протягивает небрежно Хасан, — пока мозги набок не своротил. А потом все понял. Произнес шахаду. Нет божества, кроме Аллаха, и Мухаммад — посланник Аллаха. И все. И хватит. Остального мы знать не можем.

— Потурченец, — едва заметно шепчет мальчик.

— Потурченец? — Хасан его все-таки слышит, — ну, пусть так. Принял ислам, стал турком — плохо ли? Потурченец. Новое перастское слово, да? А как, скажи, твоя фамилия?

— Что? — мальчик не понимает.

— Фамилия твоя как поживает? Тата, мама?

— Что пристал к ребенку? — возмущается притворно Хуан, но и ему интересно. Мальчик не знает, что на Боке о семье говорят «фамилия». Если он скажет «обитель», значит, добрый католик с хорватского севера. А если «породица» — серб, схизматик, еретик. Но точно он не бокель[53].

— Все здоровы, слава Богу, — мальчик спешит заткнуть рот.

— Ва-ах, — на турецкий манер протягивает Хасан, — Альхамдулилля[54]. Принимайте ислам, будем братья. За исламом — будущее. Вы смотрите, кто были османы сто, двести лет назад?

А теперь под ними все Балканы. Кроме побережья, но и это ненадолго — Сан-Стефано, или, лучше скажу, Ай-Истифан, это ведь только начало, да?

— Это на время, — кивает Хуан, — христианских королей много, и на море они сильнее.

— Ай, надолго ли? Мы умеем учиться. Османы пришли из степей и пустынь и стали владыками мира. На море сильнее — по суше обойдут. Слышал про пост венецианский Сан-Николо, что над Джудовичами? Ну там, над самым узким местом Боки, откуда и Перасто видно, и Каттаро, и вход в Боку? Только наши галеры военные появятся — они сигнал подают, венецианцы цепь поперек залива натягивают. Ну так что? По суше, по лесу обошли — вырезали пост. И все. Потому что Всевышний за нас. Ему надоела ваша болтовня, ему нужна простая, здоровая, правильная вера. Ему нужны рабы, которые слушают Его слово и не боятся ни труда, ни войны. Им Он дарует победу по Своему желанию.

Никто уже не спорит, дальше плывут молча. На подходе к Острову унылый дождик стихает, лодка привычно заходит в бухту — Хасан давно ведет с ним свою торговлю. Немой арнаут прыгает на мостки, закрепляет канат — можно сходить на берег. Мальчишка торопится первым, но, смешно взмахнув руками, падает в воду, барахтается в ней, словно никак не может вылезти. Что за лопух!

Пара человек молча встречает их на берегу — случайные рыбаки, да местная тетушка, да еще один мальчишка со своим осликом везет куда-то нехитрый груз. А Хасан со своим арнаутом, едва выбравшись на сушу, расстилают свои коврики, обратившись на юго-восток, занимают привычную молитвенную позу и — «Аллаху акбар»! Время намаза. Молитва их недолга, проста и энергична.

Тетушка подходит поближе, дожидается конца моления и неожиданно завершает пламенной тирадой:

— Что за бесстыдник ты, Марко! Играй в свою туречину там, где тебе за это платят! К нам на Остров зачем таскаешь? Видела бы твоя мать, упокой ее Господи…

— Тетка Марица, — хохочет Хасан, — я уж не Марко. Домой-то пустишь переночевать? Я, чай, по торговым делам.

— Пакости свои только чтобы не смел у меня вытворять с арапом своим!

— Хорошо, хорошо, тетенька. На дворе будем молиться. — Он все смеется. — Рыбкой-то угостишь? А я тебе знаешь какой ткани привез — из Дамаска, сказывали. Из самого Дамаска!

— Оха-альник…

Родственное свидание в разгаре. И все-таки Хасан поворачивается к Хуану и говорит на прощание, получив оговоренную плату:

— Ну, говорить много не буду, благодарствуй. Только помни. Все ваши короли, все ваши армии и армады — они не остановят нашего натиска. Мы будем приходить к вам и будем молиться на вашей земле, а вы будете слушать, и самые лучшие из вас встанут рядом с нами. Потому что ислам честнее. Честнее и проще. Нет у нас ни попов, ни монахов…

— Прощай, Хасан, — отвечает Хуан и разворачивается. Мальчик молча следует за ним.

— И ничего, никогда, никак вы с этим не сделаете! — Хасан кричит вслед, но у Хуана есть забота посерьезнее, чем спорить с магометанином. И забота эта — мальчик.

Им бы пойти к монастырю, обсохнуть и выпить горячего вина с пряностями (а заодно и составить донесение, которое другой брат отвезет в Рагузу), но брат Хуан сворачивает к старой рыбацкой хижине — сначала надо разобраться. И отчего-то первым заговаривает мальчик.

— Отче, прости… это ведь христианская земля?

Монах поворачивается к нему лицом. Взгляд его стал стальным — не то что в лодке. Но мальчик не замечает перемены.

— Остров находится под покровительством Рагузанской республики. А место, где мы стоим, — земля нашего монастыря, а значит, она принадлежит Святейшему Отцу.

Мальчик размашисто крестится (справа налево!), падает на колени, припадает губами к его руке:

— Благодарю, отче, благослови… и молю тебя, позволь мне остаться при твоем монастыре последним послушником или батраком! Или в деревне, если в монастыре нельзя… только бы подальше от этих!

Монах все так же суров, его не разжалобишь соплями:

— Ты не с Боки. Ты иначе говоришь, чем бокели, ты не знаешь самых простых вещей, и твой жилет… да, тоже не бокельского покроя. И что самое скверное, ты не католик. Ты мне солгал.

— Прости, отче, — мальчик все еще стоит на коленях, — я боялся, что, если скажу правду, ты оставишь меня в агарянской земле, порази их Господь! Ведь я — подданный султана… Потому я и наврал, что венецианец. Я сербин из-под Грахово, боснийского санджака[55]. Но я никогда, ни за что не буду жить под властью агарян! Я лучше убью себя.

— Новая история. — Глаза монаха не загорелись и тенью сочувствия. Допустим, мальчик — христианин, хотя бы и сербский схизматик. Это не особенно страшно, в монастыре его сделают католиком. Но что, если он иудей или даже мусульманин? Что, если его отправили следить за самим братом Хуаном?

Есть, есть один признак, по которому сразу распознаешь мусульманина и иудея. И никак не скроешь этого от спутников в дороге, но мальчик за весь день ни разу не помочился, а ведь они с раннего утра вместе, Хуан все видел. И если это небывалая терпеливость, еще полбеды. А если он — слуга сатаны? Дьявол, как известно каждому, не мочится. Согласно некоторым надежным источникам, он, принимая телесный облик, не может обрести ни пупка, ни детородного уда, и даже в случаях с инкубами насылает на нечестивых еретичек морок, а сам не в состоянии удовлетворить их похоти. Именно так описывал это брат Леон из Отдела расследований еретической греховности[56] — кому как не ему знать о таких вещах, с его-то опытом!

Брат Хуан трижды творит молитву на отгнание нечистых духов, осеняя себя крестным знамением. Правильным, слева направо. Мальчик благодарно и радостно смотрит на него — он уже поднялся с колен. Что ж, Хуан никогда не считал, будто слово его молитвы движет горами. Он будет действовать напрямую.

— Аминь, — запечатывает он молитву, — а теперь я хочу посмотреть, как ты мочишься.

— Что?! — мальчик изумлен.

— Как ты мочишься. И не говори, что тебе нечем — мы вместе с раннего утра, ты все время у меня на глазах, и ты ни разу с тех пор не отлил.

— Но… я же ничего и не пил… И это, я… я в штаны напустил, дяденька… ну когда с лодки упал, все тогда еще смеялись… стыдно мне при всех, как этот потурченец… вот я и…

— Хватит! — Хуан резко обрывает наглеца. Он еще и шутить вздумал! — Предъяви свой детородный уд!

— Что, дяденька?

— Свой срамной… мужеский… короче, я должен убедиться, что ты не обрезан!

Мальчик вспыхивает и закрывает лицо руками.

— Таково мое повеление. И если ты его не исполнишь — агарянин Хасан еще на этом Острове. Вдвоем со своим арнаутом они будут рады доставить тебя сан-стефанскому кади[57], а там пусть слуги султана сами разберутся с его подданными. А не хочешь к кади — спускай штаны. Немедля.

Теперь мальчик не может ослушаться. И он не спорит. Не поднимая горящего лица, дрожащими пальчиками он развязывает — мучительно долго — и спускает штаны. И брат Хуан видит.

Это не демон и не иудей, но дьявол снова жестоко посмеялся над ним. Последний раз он видел это у кузины Кончиты, на заре юности, и много бессонных ночей провел потом в молитве, чтобы никогда не являлось ему это зрелище впредь ни во сне, ни в мечтании. Не демон и не иудей, а просто девчонка.

— Драга я… а не Марко… Драгана, дочь Милоша из Йовановичей…

— Одевайся, — говорит Хуан, отвернувшись.

— Бек один к отцу приходил свататься… А я как за агарянина пойду, — слова вырываются с плачем, она торопится рассказать все, как ни есть, наконец-то всю правду, — а они знаешь, как сватаются? Им давай завтра прямо в конак[58]… как овцу какую… а не дашься — всей семье погибель, и все одно силой возьмет… Ну, я решилась… Даже не сказала никому, братнину одежду лучшую взяла… Там, в наших горах, тропинок хожено — никакие османы не прознают. Дяденька…

Брат Хуан больше не смотрит на нее. Но теперь он точно знает, что ему делать.

Ночь застает его в келье за составлением донесения о фортификациях Сан-Стефано и о системе сигналов. Не забывает включить и уведомление, что главный наблюдательный пост уничтожен и турки уже знают, как пробраться к нему по суше, — да будет милостив Господь к душам часовых. Мысли его убегают далеко, но это на время — он скоро встанет на молитву, чтобы отогнать их. И много еще таких ночей ему предстоит, чтобы заслужить, вымолить, получить прощение за недолжные свои воспоминания.

Может быть, это ему за грехи предков? Его прабабка, та, что из французского Воклюза, происходила, говорят, из порченого рода — один далматинский монах приезжал в те края да не сдержал обетов. От того грехопадения и пошел прабабкин род. Может быть, провидение послало Хуана в родные края далматинского греховодника, чтобы устоять ему перед сходным искушением? И заслуга эта поможет облегчить молитвой участь дальнего предка в чистилище? И страшно даже представить, какими будут искушения потомков того потурченца…

А Хасан уже на молитве во дворе после вкусного ужина у тетки Марицы. Четыре раката[59] — это совсем несложно, все жесты и все слова ложатся сами собой, даже когда шумно в голове от вина, да простит его Всевышний. А завтра будет новый радостный день, и новые намазы, и вкусная еда, и успешная торговля, и обратный путь, и горячая ночь с младшей женой, которую он год назад взял из Боснии.

Молится за два дома от него и Драга, а вдовая тетка Мира учит ее, горемычную, как правильно теперь ей креститься, да какие молитвы читать, да из каких цветов плести по весне венок святой Мире, а по-церковному Ирине, чтобы послала она жениха хорошего да детишек побольше, чтобы приняла под свой покров, уберегла от сглаза да порчи, зависти да худой молвы.

В церкви-то не больно ее чтут, но все девушки на Острове ей водят хороводы в четверг перед Троицыным днем, а в ночь всех святых сон просят послать про жениха. И что на исповедь надо будет сходить, великий ведь грех девице мужеские одежды носить, да и крест накладывать по-сербски, пожалуй, тоже греховно.

Адриатика вечно пахнет ветром и травами, солью и солнцем — что украсит невесту лучше ее ароматов? Ветер ли, солнце ли, ласковые ли воды смоют следы армад и империй, а море будет дарить свободу тем, кто ее ищет. Синий круг гор сбережет маленькую беглянку, и Южная Далмация станет новым ее домом — почти таким же прекрасным, как прежний, куда до последней своей ночи возвращаться ей во снах и в молитвах.

Загрузка...