Активистки

На этот самом месте ровно через тысячу девятьсот два года будет стоять коноба — маленькое частное кафе, где ответственный работник Милица Радомирович будет принимать советского товарища Беллу Аркадьевну Акиндинову.

Белле под пятьдесят, и столько же хозяйке кафе, Вере Радомирович, а Милица лет на пятнадцать помладше. Вера с Милицей не знают пока, что они однофамилицы и даже дальняя родня. Да и кто тут не родня, на Балканах? Обе они черноглазы и черноволосы, только Вера не закрашивает седые пряди, поэтому ее волосы — как подернутое пеплом кострище. Вера постройнее, Милица немного начала расплываться, а Белла так и вовсе веселая толстушка с кудрявой копной крашеных блондинистых волос, она сероглазая и курносая. Одета не для выходной поездки, а в деловой костюм с парадной брошкой, — но она же, в конце концов, советский представитель за границей! Милица в джинсах и ковбойке, на шее голубые бусы, а Вера — в узком темном платье, как тут носят, на островах.

— Возьми, Белла, осьминогов. — Милица отлично говорит по-русски, на языке великого Ленина и первой в мире пролетарской революции. С Верой она общается на загребском диалекте сербскохорватского, Вера отвечает на местном, далматинском. Если бы с ней заговорила советская гостья, она бы ответила на чистом русском, но демонстрировать свое умение не спешит. На Острове вообще не принято суетиться.

— Ой, да ну, страсть такую, — отвечает Белла. — Мне бы шашлычка. Шашлычок будешь, Мил?

— За компанию буду, — кивает Мила, хотя ей явно хочется осьминогов. Но обижать подругу не следует, она заказывает мясо, салат, лозовую ракию для аппетита и красное вино к шашлыкам-ражничам. И немногословная Вера, кивнув, уходит, чтобы вернуться через полминуты с двумя рюмочками домашней ракии и маслинами на закуску.

— Мил, ты ведь тут родилась? На Острове?

— Да нет, я в Задаре. Мама отсюда. Ты знаешь, я ведь мамину фамилию ношу.

— Почему?

— Отец осужден за военные преступления и повешен. Даже не хочу о нем говорить. Он был… фашистский каратель. Фридрихом звали. В концлагере тут неподалеку зверствовал.

— Так ты что, немка наполовину?

— Я югославка. Мама моя — с этой земли, и чье бы семя ни упало в ее утробу, она могла родить сыновей и дочерей только Югославии. Так она всегда говорила.

— А мой был честный советский бухгалтер, сгинул под Москвой осенью сорок первого, — отвечает Белла, — Аркадий Абрамович Шнеерзон. А фамилия у меня тоже мамина. Знаешь ведь, в какие годы росли… Не было бы дороги Беллочке Шнеерзон. Акиндиновы — другое дело, колхозники Калининской области Старицкого района. Мама по партийной линии в гору пошла, в Москву переехала. Там они и познакомились.

— Мы обе безотцовщина, — усмехается Милица, — война съела отцов. Давай выпьем за вечный мир!

Вера Радомирович уходит к роштилю жарить свиные ражничи, она ведь работает в собственном кафе одна, только вот еще девчонка, сирота, помогает, когда может. Живет у нее. Но сегодня она в школе, главное, чтобы выучилась, человеком стала — Вера уж сама справится.

Вера не станет рассказывать при советской гостье, что и у нее материнская фамилия. Ее отец, штабс-капитан Марк Костомарский, георгиевский кавалер и участник русско-японской, первой германской и гражданской войн, похоронен неподалеку на русском кладбище подле Савина монастыря в Херцег-Новом.

Это был самый понимающий и неунывающий человек на свете. Но в Югославии не во все времена было удобно сироте носить русскую фамилию. А замуж, так уж получилось, она не вышла. Много было вокруг мужчин, но такого, как папа, не нашлось.

Милица была замужем дважды и разведена, растит двоих детей, у Беллы второй муж и сын, который никак не повзрослеет. Но прогрессивные современные женщины и не обязаны брать чужие фамилии, не так ли?

Нет, как это все-таки удивительно — жить в сказочной далматинской красоте. Не раз в году в отпуск в Крым, да и то если путевка достанется, а вот так, запросто, чтобы вышел из дома, а там — чудо расчудесное. Не бетонные коробки московских новостроек, пусть и улучшенной планировки, не зимняя, никак не уходящая хмарь… Иной раз ошметки снега по дворам почти до майских не тают, а потом непролазные лужи, да автобусы битком, потому что метро еще только через пару лет откроют, а еще секретная, ответственная работа, о которой и мужу не расскажешь. А потом старость, пенсия, дачка. И внуки, если балбес Степка образумится, порадует.

Вот она, вся жизнь активистки. А тут, на приволье, совсем, наверное, другое. Свобода, простота, чистота, люди здоровы и счастливы без нудных болячек, без диспансеризаций, без профсоюзных санаториев и народных целителей. Тут мир, тот самый мир, хотя и по этим островам ведь прокатилась война. И не одна. Но как ни ломай живое, оно срастается и продолжает жить.

И они выпивают за это дело отличной домашней ракии.

— Плохо, что ты не могла носить фамилию отца, — горячится Милица. — Это все Сталин, он извратил ленинское учение. Он допустил примитивный шовинизм, если когда-нибудь такое появится у нас, Югославия развалится. Богу хвала, товарищ Тито — хорват, представитель не самой большой национальности. Пока жив он, Югославия жива!

— Ты, что ли, верующая, Мил? — удивляется Белла.

— Почему? — ответное удивление.

— Бога хвалишь.

— Я?!

— Ну да, говоришь: «Богу хвала, товарищ Тито…»

— А, — отмахивается Милица и закуривает, — будешь, нет?

Белла будет. Она берет импортную сигарету, прикуривает и с удовольствием затягивается.

— Племянник привез из Гамбурга, — уточняет Милица, — работает там, в Западной Германии. А «Богу хвала» — это просто говорят у нас так. Присказка, пережиток. Знаешь, на Острове еще какую-то святую Миру могут упомянуть, ну просто как пословица такая. А я убежденная атеистка, как и подобает нам, коммунистам. Проклятый Сталин допускал много перегибов и заблуждений, он загубил крестьянство, он подорвал мелкое предпринимательство. Ты видишь, как нас обслуживают в кафе? Это потому что кафе частное. Товарищ конобарица[94] не эксплуатирует никого, она честно трудится и зарабатывает свой хлеб. И качество обслуживания, знаешь, не сравнить…

— Знаю, — соглашается Белла.

— Ив частности, Сталин заигрывал с религией. Вот товарищ Хрущев пошел правильным курсом. Но наш товарищ Тито понимает неготовность широких слоев югославского крестьянства к радикальной атеистической пропаганде. Все будет, но постепенно. Югославия будет не только социалистической, но и атеистической тоже. Главное, без албанских перегибов.

— Вот не вполне соглашусь. — Белла выпускает облачко дыма и допивает ракию. — Повторим?

Милица свою еще и до половины не выпила, она не такая крепкая, как советский товарищ. Как все-таки сильны эти русские, как умеют они преодолевать трудности, как прорываются всюду первыми, — а от того и ошибки, и перегибы. Может быть, югославский их эксперимент потому так и удачен, что перед глазами — страшная русская кровь и не менее жуткое разорение русской деревни. Милица видела, она бывала в СССР. Русские товарищи шли первыми, они срывались, они дали коммунистам будущих десятилетий пример, как не надо. И за одно это их надо уважать.

Так что Милица подзывает товарища конобарицу, Веру, и заказывает еще две ракии. Так, поди, не угонится она за советским товарищем. Но и отказывать неловко.

Вера приносит. Она ставит рюмочку перед русской, сказав «пожалуйста» с небольшим, напускным акцентом, а перед ее югославской коллегой — с родным «изволите». И идет резать салат, пока жарятся ражничи.

Папа тоже выпивал рюмку-другую по праздникам. По будням — не хватало денег. Но он никогда не сдавался. Он сажал маленькую Веру на колени и рассказывал о прекрасной России, где зимой все белым-бело от снега, где весной звенит капель и бегут ручьи, а нежарким летом луга и леса орловского их имения поднимаются до самого неба, где поют жаворонки. А уж осень, золотая русская осень… И когда-нибудь они обязательно туда вернутся, вместе с мамой, вместе с Веркой, вместе с Сашкой (это в честь югославского короля он так младшего назвал), и будет все как в сказках, как в стихах Пушкина. Нет, не вернулись. Папа сгорел от рака (и ведь не помог далматинский наш климат!) в тридцать шестом. Брат Саша застрелен при облаве в сорок третьем. Мама тихо угасла в пятидесятом. Тогда Вера и переехала на Остров, тогда и решила сделать кафе при старом мамином доме.

Русских с тех пор Вера встречала нечасто и, скорее, боялась. В них она видела большевиков, которые украли у папы его прекрасную Русь, убили его друзей, ранили его пулей прямо в грудь под Воронежем. От того болел он много и рано умер.

И вот — большевичка из Москвы у них на Острове. И с ней югославская их союзница.

Другие, белые русские постепенно уходили на то самое кладбище при Савином монастыре. Или уезжали в Прагу, Берлин, Париж — что им югославское захолустье… А когда во время войны появились какие-то новые русские с немецкими орлами на униформе и вроде бы белыми песнями, Russisches Schutzkorps[95] — Вера никак не могла этого понять и одобрить. Русские — за немцев?! Захаживал к ним один вежливый немецкий гауптман, звали Фридрихом, он еще прихрамывал. Был ласков, делился продовольствием, в военные годы куда как кстати. Что нашел в них — Вера не знала. Тосковал по дому, наверное.

А потом они убили брата Сашу, приняв его за партизана, и России рядом с Верой не осталось.

Тем временем Белла залпом хлопает вторую рюмку ракии и продолжает разговор:

— Насчет религии… Что-то в этом есть. Знаешь, ведь с Вадимом моим как было? Уже совсем диагноз поставили, четвертая стадия говорят. Терять нечего. А посоветовала мне тетка: своди, говорит, в церковь его, исповедуй, причасти, и сама туда же. Я ей: ты что, да ты знаешь, где я работаю? А она мне: ну, тогда готовься хоронить. Три дня я ходила сама не своя: как это я в церковь его поведу…

А потом решила: ну и что? В мире много есть неизведанного. Мы материалисты, но мы не можем отрицать, что еще не все явления окружающего мира объяснены научно. Ну как лекарственные травы, например: когда-то ими пользовались, не зная химии. И они помогали, они же на самом деле содержат всякие вещества. Или вот мумие — никто не знает как, но помогает.

Короче, сходили мы. Не в Москве, конечно, в области. Я уж не стала на эту их исповедь ходить, — не по чину мне, — а его отправила, и причастили его потом. И знаешь, через неделю в госпитале окружном сказали: ошибка вышла. Опухоль-то доброкачественная, перепутали они там что-то. А я думаю: может, все же есть там какая сила, оставила она мне мужика-то… В общем, захожу иногда свечку поставить. Знал бы батя мой, что я его в записки эти их вписываю… А только видела я сон. На день его смерти, в аккурат как в похоронке сказано. Идет он голодный по дальней дороге, а в руках у меня хлеб, ноздреватый такой, пахнет детством. И хочу побежать и отдать ему — а он же, думаю, партийный был, нельзя ему хлеба. Да еще и еврей.

— Это чушь и субъективность, религия — опиум. — Милица тоже допивает, давясь, вторую рюмку, чувствует, что плывет, и понимает, что третью заказывать не станет. Денег-то хватит, а вот сил на эдакое пьянство — нет. Два раза по пятьдесят перед обедом — не всякий мужик такое выдержит. А русская баба, как это… попа на скаку остановит? Нет, там что-то было другое. Милица захмелела, не может вспомнить.

Но и Белла расслабилась. Как объяснить им, легким, беззаботным, здешним, что все очень непросто, что борьба с предрассудками и пережитками — это одно, а чувство сосущей, яростной пустоты — совсем другое. Что вдруг оно… вдруг оно все-таки есть? И ни Маркс с Энгельсом, ни решения съезда не спасут там, у последней черты, а тем более — за ней. Что заходит, заходит сама, надвинув платок до бровей, в дальний деревенский храм, чтобы никто не углядел, молебен заказать за упокой отца. Хоть он и некрещеный, а пусть. И всех, всех предков своих крестьянских и еврейских, какие только приходят на память, пишет торопливо в эту бумажку с крестиком, еврейские имена переиначив на православный лад. И что расспрашивала уже в одном месте, как бы Степку покрестить, чтобы без документов — сама-то она с детства крещеная. Наверно, крещеная, баба Вера ведь в церковь ее таскала, она ж молилась до последнего своего денечка.

А все же и бдительности терять нельзя. Доверишься слишком попам — слопают с потрохами. Вот так и идет она по жизни между. .. что там у Одиссея было? Чудища два справа и слева. Между страхом утратить идеологическую бдительность, сознательным таким страхом, и ужасом смерти, жгучим, противным и неотвратимым ужасом распасться на атомы, вылететь дымом из трубы крематория. Как тетя Ривка, как дядя Ицик, как бабушка Нехама, как вся, вся папина родня из белорусского местечка, от глухих старух до сопливых пацанят, до грудных младенцев. Не может она слышать и слова такого — «крематорий» — с тех пор, как узнала.

Только папе Аркаше выпало, можно сказать, счастье — умереть с оружием в руках, быть зарытым в чавкающую подмосковную землю осенью сорок первого. Да и то еще неизвестно, как оно сложилось — хватило ли ему, ополченцу, винтовки, да и не в расстрельный ли ров был свален. Могилы ведь нет. Только одно счастье — с его-то носом немцы его, если живым взяли, сразу пристрелили, хоть в плену от голода не угасал. И ведь тоже — все под знаком креста. Черного фашистского креста. Как забудешь?

И как же им все это объяснить, блаженным островитянам…

— Знаешь, подруга… — Белла крепко задумывается, а потом все же решается, — ладно, расскажу. Тебе можно. Только честное коммунистическое — никому и никогда. Даешь?

— Даю, — серьезно кивнула Милица.

— Не имею права, но тебе расскажу, поделюсь, можно сказать, опытом. Если пригодится, скажешь, собственная твоя наработка. На советских товарищей не ссылайся.

— Не буду.

— Так вот. У нас ведь, знаешь, сейчас тоже вроде как у вас с этим делом, с попами, то бишь либерально даже очень. Ну, типа пусть себе молятся. Интеллигенция даже некоторая к ним потянулась. Что ж, это пусть. Это не вредит нашему общему делу и отчасти даже помогает. Но только надо направлять, понимаешь?

— Как ты их направишь? Отсталый элемент! Мрако… как это?

— Мракобесие. Да нет, не очень, знаешь ли. Может, иногда и не без этого, ну это как у наших сталинистов, сама понимаешь.

— Да-да, вот именно! Попы и сталинисты тянут ваш Союз в прошлое. А вы…

— А мы не позволяем. И сейчас расскажу как.

Вера прекрасно слышит этот разговор. Попы и сталинисты… Как она может так говорить! Сталин был палачом России, самым страшным ее кошмаром вместе с Лениным и Троцким — и после войны протянул свои корявые когтистые лапы и к ее Югославии. Но тут обломался. Остров — не для него.

А попы… После недели грязного труда: то грузчиком, то рыбаком, то в лучшем случае официантом в конобе, как она сейчас, папа вставал к утренней службе в воскресенье, надевал лучший, он же единственный, костюм, повязывал такой же единственный галстук. Она ленилась, часто не шла с ним, как и мама, как и братик. А потом, лет в десять, вдруг поняла: там, на службе в Савином монастыре, на высоком холме над морем, папа встречается со своей Россией. Наклоняя голову под расшитую епитрахиль, под сухую и тонкую руку священника, вслушиваясь в привычное течение службы, подходя к золотой чаше за причастием — возвращал себе утраченное прошлое и входил в вечность. Это было важнее для него, чем отоспаться за всю тяжкую неделю, чем выпить вечером ракии или нажарить на праздник свиных ражничей, как она сейчас… Только оставалось ему недолго. А может, как раз, сколько надо, и теперь он вернулся домой, в страну золотого и чужим не подвластного счастья?

Да, она пожарит им мясо, порежет салат, нальет и ракии, и домашнего вина, она гостеприимная хозяйка. Так папа ее научил.

А Белла тем временем рассказывает, собирается, голос крепнет, фразы ложатся ровно, логично, прямо как на заседании:

— Нашего отдела разработка. Есть, знаешь, такой круг особо продвинутых попов, и с ними некоторые из интеллигенции. Эти не просто лбом о пол стучат — собираются, обсуждают разное, литература там всякая. Но антисоветчины особой нет, они как бы не совсем про это. Да и ладно, не враги они нам по сути. Нужно только проследить, чтобы не сбили их с пути всякие там Солженицыны. А о вере — это пускай, я же говорю, что-то в этом есть. Точно есть там что-то такое, и пусть они о нас помолятся — точно не будет хуже. Ну а если вдруг и нет ничего — что мы теряем?

— Бдительность! — отозвалась Милица. — Надеетесь на богов!

— Нет, бдительности мы не теряем, о чем я тебе и расскажу. Только никому, да? Вот придумали мы для этого кружка такую историю… был один священник, в лагерях в свое время сгинул, назовем его, скажем, отцом Феофилактом. Биография подлинная — только мы ее дописали. Не под Норильском будто его похоронили в братской могиле, а отсидел, вышел, поселился в глухой деревне ото всех подальше, ни с кем не общается. Есть только женщина одна благочестивая, она знает, где его искать. И вот приехала эта раба Божья к нашим подопечным, рассказала все, как мы сочинили, про отца-то Феофилакта. Поместили его в Калининскую нашу область, откуда родительница-то моя, разве что в соседний район.

— И что, поверили?

— Не сразу, может, но поверили. Феофилакт-то прозорливым оказался: через нее письма передавал, там все расписано, вся жизнь их до малейших деталей, у кого скорби какие и радости, и на все совет духовный. Тогда поверили, что есть у них за лесами да реками чудный старец, который их видит до донышка, да опекает, наставляет, ведет за собой.

— Зачем вам это, Белла? — ахнула Милица.

— Ну, хороший агент всегда пригодится. Да под роскошным таким прикрытием… Ближние цели ясны: чтобы не читали всех этих Солженицыных, чтобы покорны были властям, уж какие ни есть. Они ж, поди, и сами не торопятся на допросы. Проще им сидеть тихо. А когда еще и старец такие советы дает, то и вовсе замечательно. И совесть не мучает. Пусть запомнят навсегда: Церковь вне политики, Церковь всегда за власть, и это установлено свыше, с этим не спорят.

— Но разве вам не хватает обычных мер воздействия? Бесед, а если потребуется, то и судебных мер? Агентуры, наконец?

Белла повертела в руках вилку, словно собираясь с мыслями. Что ж, делиться опытом — так делиться.

— Агентуры, конечно, хватает. Более чем. Но ведь это все внешнее. Ты же знаешь сама: наилучшая вербовка — когда он не подозревает, что завербован. Когда не за награду и не под страхом, а сам хочет. Мы не ежовские мясники, Милка, а на дворе не тридцать седьмой. Это тонкая игра. Это современно. Это перспективно. Это, в конце концов, красиво.

Милица удивилась:

— Вы так с ними возитесь, будто советской власти могут быть опасны эти бородатые!

— Пока не могут, ты права. Только ведь они с чем-то таким очень глубоким работают, с чем мы пока не умеем, только учимся. И дальше как оно в стране повернется, кто его знает?

Милица взмахивает рукой, рюмка летит на каменный пол, со звоном рассыпается в крошево. Вера выглядывает с кухни: ражничи почти готовы, скоро можно подавать, а если эти большевички хотят побуянить — она не против. Она даже не будет включать в счет разбитую рюмку, они ведь часто бьются, у нее есть запас. Они папину Россию вдребезги — что ж рюмку-то жалеть? Вера заметает осколки.

Но Милица вообще не замечает хозяйки, она разгорячена не столько ракией, сколько неожиданным сомнением советской гостьи, на грани буржуазного оппортунизма:

— Что ты имеешь в виду?

— Ну уж никак не падение нашей власти. Наша власть вечна. Но посуди сама — она переменчива в деталях. То мы преследуем верующих, то позволяем им собираться как захотят. Или вот хоть с Югославией — то врозь, то вместе, то на дистанции. Обстоятельства бывают разные, а марксизм, как известно, не догма, а руководство к действию. Я не удивлюсь, если лет через пятьдесят православие руководством будет одобрено, под нашим, естественно, присмотром. И не гляди на меня так, подруга. Все может быть, кроме одного — нашей капитуляции.

И вот тогда очень пригодятся наши наработки. И даже если не будет такого — все равно важно поддерживать в этих… ну, в верующих, настрой на авторитет. К сожалению, ленинский ЦК и лично дорогой Леонид Ильич им не годятся — ну что ж, пусть будет этот самый Феофилакт из залесья. Главное, чтобы люди отвыкали жить своим умом, принимать самостоятельные решения. Чтобы все было навсегда расписано и распределено, чтобы власть была безусловной и несменяемой, и власть эта всегда была, есть и будет нашей. А как ее назвать — дело техники. Просекла?

Милица только смеется в ответ:

— Я всегда своим говорю, что у советских товарищей нам еще учиться и учиться! Как завещал великий Ленин!

— И знаешь, подруга, я тебе вот что еще скажу. Мы все — безотцовщина. Вся страна, вся. Какие отцы на фронте сгинули, какие в лагерях, а какие язык в жопу засунули или в бутылку залезли. Кончились наши батьки, когда Сталин себя Батей назначил. Вот дети наши, может, другое дело… Да и то разве внуки. Мы же тоже подранки, у нас детства-то нормального не было, мы своим не можем передать, чего нам от батек не досталось. Светлая тебе память, папа Аркаша…

Но рюмка уже пуста. Белла побаивается заказывать новую порцию водки — может быть, для них этого много, так тут не принято? А раз Милица угощает, то поперек нее неловко как-то. Да и понимает ли эта курица югославская, хозяйка кафе, по-русски? И Белла просто заканчивает свою пламенную речь:

— Вся страна безотцовщина. И попы эти какие ни на есть грамотные да прогрессивные — тоже. Ты им только намекни, что там, за семью морями, за десятью горами, в лесах тверских дремучих, водится какой-то великий старец, всем им отец — они же молиться на него будут. Папа нашелся! Настоящий, мудрый, безошибочный, всеведущий и всеблагой! И кто эту их потребность удовлетворит, тот и будет ими править. Ныне, присно, вовеки, аминь.

Вера тем временем подает гостьям сочащийся золотистым жирком шашлык и сочную нарезку из помидоров и перцев с козьим сыром и оливковым маслом, и пышные пшеничные лепешки. На Острове умеют делиться радостью жизни, и никаким большевикам этого не отнять.

Вера — у нее есть вера. Тихая, спокойная, может быть, не такая пламенная, как у отца. В храм ей не набегаться: по воскресеньям в кафе больше всего посетителей, и далековат тот храм, и вообще он католический, не как Савин монастырь. Но это ведь не очень важно, правда? Она молится — говорит с Богом утром и вечером, и когда ей грустно, и когда весело, и когда ее не понимают. Он поймет — всегда. И она Его понимает, ей ясны Его книги, живет по ним — как дышит. Отшумела мятежная юность, и так стало просто и ясно жить по Его слову. До донышка, до глубины видно все — как в ласковой лазури Адриатики. Иго Его благо, и бремя Его легко.

И там, за кругом голубых гор, пропахших ветром и травами, солью и солнцем, за ласковыми летними дождями, за шепотом теплеющего моря, за бессонными ночами и немыслимыми рассветами, ждет ее встреча с папой. Нет на Земле края прекрасней Южной Далмации, но любая былинка в Царствии Небесном краше ее во сто крат, и милосердный Отец дарит свет и тепло тем, кто не пьет жизнь большими от жадности глотками и умеет ждать своего счастья.

Загрузка...