Через тысячу восемьсот семьдесят один год гауптман Фридрих Шенберг и капитан Чезаре Джилярди будут прогуливаться вдоль этого озера, радуясь теплому осеннему деньку. Береговая линия изменится за эти годы несильно, но в голубой воде внутреннего озера появится морская соль: его соединят с морем узким каналом, погубив пресноводную фауну и флору ради удобства навигации. Но все так же спокойные его воды будут прогреваться на солнце даже и в эту пору года.
— Чезаре, искупаемся?
Фридрих — образцовый тевтон. Он высок и белокур, черты лица правильные, мундир вермахта сидит как влитой. По-итальянски говорит с легким акцентом. Когда идет, чуть заметно прихрамывает на левую ногу — не настолько, чтобы это портило красоту, но ровно настолько, чтобы надежно ответить на вопрос «почему вы не на фронте».
Чезаре пониже, он смуглый даже для итальянца, и его признаки ранения куда менее благородны — он заикается, время от времени подергивается правая половина его лица. Притом она не улыбается вместе с левой, и потому Чезаре прячет улыбки — по крайней мере, когда на него смотрят. Особенно когда смотрит Фридрих.
— Вода х-холодная, — отвечает он равнодушно. Но тевтон, кажется, опять его опередил.
— Это для вас, детей юга. Для меня в самый раз — у нас на Остзее[33] редко бывает теплей.
Не дожидаясь ответа товарища, он начинает раздеваться, аккуратно складывая форму на плоский прибрежный камень.
— Я промерз, Ф-фридрих, в России. На всю о-оставшуюся жизнь.
Вот этим он превосходит своего тевтонского друга. Тот не провел в России ни одного зимнего дня. Ни одного.
— Наслышан, — с уважением отзывается тот. Он уже разделся донага, он стройный, хоть и чуточку начал полнеть. На груди косой шрам. И еще следы обширного ожога от левого бедра и ниже. Теперь все понятно про хромоту.
— Это ведь в Р-россии? — спрашивает Чезаре, кивком показывая на ожог.
— На груди — еще в Польше. А нога — да, в России. Сразу как вошли, не успел повоевать. Знаешь эти их чудища, КВ[34]?Один из них, уже без топлива, устроил засаду. Поджег транспортер, меня еле вытащили ребята. Долго потом лечился. Ожоги — страшная гадость.
Фридрих неторопливо входит в воду по пояс, отталкивается, плывет кролем. Чезаре невольно любуется его статью, молодым и свежим телом. А шрамы — они только украшают мужчину. Можно ли сказать Фридриху, как тот красив? Он наверняка поймет все так, что германцы опять оказались лучше. Или даже так, что… они все-таки не то что римляне, они не привыкли ценить мужскую красоту без оглядки на Эрос. А хотя бы даже и с оглядкой — разве не вправе боевые товарищи скрепить свою дружбу на спартанский манер? Платонически, как в «Пире»?[35]
Фридрих переворачивается на спину, любуется небрежным профилем гор на фоне безмятежного неба. Никаких взрывов, бомбежек, атак. Он делает несколько широких гребков, а потом снова поворачивается на живот и плывет к берегу. Вода действительно прохладная, долго тут не поплаваешь. Даже после двух чарочек траппы, или как она тут называется — лоза? Одно слово — шнапс.
— А после госпиталя, — продолжает он рассказ, выбираясь на берег, — для русского фронта я уже не годился, но попросил оставить меня в строю. Отец, дед, прадед стояли в строю — куда же мне еще? Так что охранные войска. Немного было обидно, что так и не войду в Москву, но тебе ведь тоже обидно, что не придется пройтись по Сталинграду, не так ли?
— Обидно, — ответил Чезаре. Капли на теле Фридриха отливают жемчугом и серебром, его легкий северный акцент придает его речи еще больше очарования, но, но, но, надо говорить о другом. — И все же я рад, что еще одну зиму не придется проводить там, на Дону или на этой Волге. Они как скифы, ты ведь читал Геродота? Они заманивают нас в свои степи, чтобы мы вымерзли. Оголодали, но прежде того вымерзли. Знаешь, это было…
— Наслышан, — кратко отозвался он. — Зато здесь нам крепко повезло с климатом. С детства учил итальянский, и вот видишь — пригодилось, послали не в грязные местечки Литвы или Волыни, а туда, где мы вместе можем послужить фюреру и дуче. Двум нашим народам.
— Бороться с народом номер три? — усмехается Чезаре.
— А нет никакого третьего, — холодно отвечает Фридрих. Он уже немного обсох и, неловко стоя на больной ноге, натягивает белье. Ему трудно, покалеченная нога почти не сгибается. Помочь ему, поддержать? Взять его за локоть, даже, может быть, приобнять, вдохнуть этот аромат промытой морем кожи, прикоснуться к шраму под соском — неужели от легендарной этой польской сабли? Они, говорят, бросались с саблями на танки, эти бедные польские герои… Фридриху трудно, но он настоящий боец — не жалуется и даже не стесняется ран, как Чезаре. Нет, нет. Он бы попросил его поддержать, если бы ему это было нужно. Если бы было можно.
— Нет никакого третьего народа, — подтверждает Фридрих, — только сброд, партизаны. И тесто, из которого вы будете печь новых итальянцев. Теперь ведь тут Италия, верно? А эти славянские недомерки даже не догадываются, какая высокая честь им оказана: быть принятыми в народ древних римлян! Бесплатно!
Фридрих сам даже не догадывается, что подобная история случилась с его давним предком Исааком, торговавшим некогда по всей Адриатике. С Венецией ему-таки повезло, но остались некоторые неисполнимые обязательства и непреодолимые обстоятельства. .. Короче говоря, Исаак под старость перебрался в город Данциг и почти дожил до дня, когда его правнучка (что было делать бедным евреям!) вышла за доброго бюргера по фамилии Шенберг. И Чезаре не знает о Милице из Радомировичей, что вышла некогда замуж через море в семью Джилярди… Оба вернулись на родину предков, оба ее не признают своей.
А на ближнем холме чуть шевелится при полном безветрии куст, но приятели этого не видят. К старости Бато стал дальнозорким, для чтения нужны очки — да только что ему тут читать? Старые книги прочитаны все, к новым газетам и притронуться мерзко. Но путь сокола в небе, путь рыбы в море и путь двоих мужчин в чужих мундирах он видит ясно и издалека. Их только двое, ему понадобиться всего три выстрела, они даже не успеют ничего понять. Сначала он ранит одного из них, лучше голого, и когда тот, другой, склонится над ним, получит пулю в голову или в корпус, уж как повезет. А потом можно будет добить первого.
Еще на Первой Балканской[36] взводный сразу приметил, как стреляет Марко Радомирович по прозвищу Бато. Он и не знал тогда мудреного слова «снайпер» — в горах Ловчена[37] это называлось просто «охотник». И на Второй Балканской, и на Первой мировой, и на той, которая все никак не кончится, — Бато продолжал свой счет. И снова, как тридцать лет назад, надо делать поправку на ветер и слушать собственное сердце, чтобы плавно и нежно нажать на курок между двумя ударами. Сердце не торопится — оно живет на своей земле. И кто же знал, что острова и заливы, где Бато хотел греть у моря старые кости, пока их не зароют в землю, станут его новым полем боя?
Их всего двое, он успеет. Но тела останутся на дороге, разве что Бато скинет их в озеро — но их выловят и опознают. Остров под итальянцами. На остров нагрянет карательная экспедиция. Бато не может подвести своих теперешних односельчан, ведь тогда счет убитых будет не в пользу народа. Вот если бы дождаться, пока за этими двумя придет лодка, а когда отойдут от берега, бронебойным — в мотор. Еще лучше зажигательным в бензобак, но это труднее. Остановить лодку на чистой воде, а там, метров за сто от берега, им не доплыть. Нет, не доплыть, патронов у Бато много.
Да, но слышны будут выстрелы. Погода тихая, звук разносится далеко. Итальяшки прочешут весь берег, и пусть Бато знает, где укрыться, — карательная экспедиция неизбежна. Нет, до следующего раза… Или вдруг? Ведь бывает же чудо? Ну, например, вчера низко над морем шло звено бомбардировщиков с хищными крестами на крыльях, за их гулом не слышно никаких выстрелов. Разве попробовать? Пресвятая Богородица, помоги. Святая Мира, моли Бога о нас…
Бато, говорит он себе, ты красный. Какая тебе святая? И кто такая эта самая Мира, которую поминают порой старухи — и уже ни одна не может объяснить, что за святая тут такая взялась на острове? И какое отношение она имеет к работе снайпера? К борьбе народов Югославии за светлое будущее против фашистской оккупации? А вот поди ж ты, вырвалось.
Но, с другой стороны, это же ее остров, так говорят старухи, и теперь этот остров стал родным и для Бато тоже, как был для его предков — ведь и он Радомирович. Ему теперь сгодится любая помощь. Не будут они помогать, Богородица и Мира эта, которая у старух еще почему-то и Ирина, ну и ладно. А все-таки вдруг? Охотнику нужно терпение. Охотнику за вражьими головами — втройне. И Бато тихонечко отползает в сторону, сменить позицию.
— Это теперь Италия, — соглашается Чезаре, — а почему ты отвез меня именно на этот остров? Я никогда прежде не был в Южной Далмации. Я из Апулии.
— Вот потому и отвез, чтобы ты после отпуска, после контузии своей посмотрел на их мирную жизнь. Смотри, здесь не было ни одной акции, ни одной операции. Они живут тут как во времена древних римлян, ловят рыбу, пасут своих коз, мед достают из ульев, давят масло и вино. Тут не просто хорошо — тут нет войны. Нет совсем.
— Да, я отвык от этого, — кивает Чезаре, — там, в России, война везде.
— Жить мирно люди должны на каждом из этих островов, и мы с тобой этого добьемся. Завтра сплаваем на еще один остров…
— Сходим, — поправляет Чезаре, — моряки говорят «сходим».
— Отлично, — Фридрих уже одет по форме, — к югу отсюда. Совсем небольшой островок, запирает вход в бухту, в которой стоял каждый военный флот из всех, что перебывали здесь. Там остался старый австрийский форт, теперь тюрьма для партизан. Бежать некуда. Ждать нечего. Покориться или погибнуть, их выбор. Наша работа.
Чезаре пытается улыбнуться, но половина лица отзывается тиком. Еще и еще раз.
— Контузия — мерзкая штука, — сочувственно говорит Фридрих, — но, знаешь, многие восстанавливаются. Может, к параду победы снова будешь в строю.
— Я и тут в строю.
— Там, где мы нужнее Отечеству, верно, — Фридрих отвечает правильно, как привык. Они же не настолько знакомы, чтобы говорить с ним по-свойски, понимает Чезаре. Это еще впереди. Много жарких дней в горах Далмации, в ее бухтах и на ее островах. Но это надо заслужить, это не сразу.
— Я понимаю, почему ты привез меня сюда, — благодарно говорит Чезаре. — Там, на другом острове, мы будем богами. На острове, где тюрьма. И на материке, где партизаны. Мы будем там богами, а сегодня у нас выходной — мы просто люди. Прекрасное место, спасибо. И я слышал, ты заказал осьминога на обед?
— Постой… — Фридриху словно что-то было непонятно, — причем тут боги? Просто мы офицеры.
— Все боги умерли, — отвечает Чезаре и намечает первый шаг в их недолгом пути назад, в деревню, где их уже ждут осьминог и прохладное домашнее вино, — как писал ваш Ницше.
— Допустим. — Фридрих поправляет мокрые волосы и надевает фуражку, он шагает на полкорпуса позади, как и положено гостеприимному хозяину. — А при чем тут мы?
— А мы заняли их место. Временно исполняем обязанности.
— Прости, Чезаре, — Фридрих даже остановился от неожиданности, — необычные мысли для выпускника католической школы! Я смотрел твои бумаги, ты же понимаешь.
— Да, школа, — Чезаре отвечает не сразу, а молчание итальянца что-нибудь да значит. — И про смерть богов я понял все как раз в этой треклятой школе. Там было чуточку получше того твоего островка. Сначала я думал, что добрый боженька Иисус нас постоянно видит и строго следит, чтобы мы не ели по пятницам колбасу и не дергали себя за писюны.
Фридрих только хмыкнул в ответ.
— А потом я понял: он на самом деле давно уже умер, если вообще когда-либо существовал. Это наши добрые монахи присвоили себе право быть богами. И распоряжаться колбасой.
— И пацаньими писюнами? — Фридриху отчего-то ужасно весело.
Он так искренне смеется… Только что он в этом понимает! Чезаре делает несколько шагов вперед, словно хочет увеличить дистанцию, и хорошо, что смуглая кожа не краснеет. Ну, или почти не краснеет — так, чтобы было заметно.
— Прости, товарищ, не хотел обидеть, — Фридрих догоняет его, — но мы-то, мы-то тут при чем? Мы просто выполняем свою работу. Ну я понимаю, ты можешь назвать богами дуче и фюрера. Кто-то из пропагандистов так, может, и делает, хотя это явный перебор. Есть раса, есть культура, цивилизация, порядок, государство. И мы им служим. Мы лепим из этого материала новую великую Европу. Но мы строители, не боги.
— Дуче я благодарен за то, что он освободил нас от этой прилежной католической чуши, он объяснил мир проще и лучше. Но даже дуче не знал, что в России мы будем богами. Мы — боги. И все мы дети Всевышнего, как говорится в одной старой глупой книжке. Вот это я и увидел. Ты там был недолго, просто не успел разглядеть.
— Поясни, товарищ. — Фридрих вскидывает брови. — Я так понимаю, что с Иисусом там тоже покончили, у них там Сталин и Маркс. И собственно, вся наша борьба ради того, чтобы свою волю этой части света диктовали мы, а не эти большевистские варвары. Но разве мы боги?
— Да, мы там голодали, холодали. Да, нас кромсало железом. Но знаешь, были богами. Там, на этом их Дону.
— Ну, может быть, для евреев… И то я бы назвал это техническим решением перезревшего вопроса… Хотя им мы кажемся, наверное, чем-то вроде их разгневанного Саваофа, а главное, там, в России, вопрос решали обычно добровольцы из местных, наши самое большее стояли в оцеплении. Но мы же разумные люди, для нас это все лишь патетика, Чезаре, она мешает работать.
— Хорошо, я расскажу, — отзывается тот. — И было это так. Был вечер. И была ночь. И одна местная девчонка стащила пару банок тушенки с нашей кухни. В том селе, где мы тогда стояли. Ее сцапал патрульный и притащил в штаб роты — ну, в то, что мы тогда называли штабом, просто маленький бедный домик глупых крестьян. Девчонка была такой же глупой и голодной, а еще молодой и красивой. И все было очень просто. Мы могли ее расстрелять за кражу воинского провианта, или повесить, или просто выпороть и отпустить. Но солдаты, конечно, ждали совсем другого решения. Ты же понимаешь, о чем я?
— Разумеется, понимаю, — отозвался Фридрих, — но я бы не стал такого поощрять. Расшатывает дисциплину и негигиенично. В конце концов, есть солдатские бордели, там девчонки проверены, а от этой еще неизвестно, что можно подцепить. Не говоря уж о том, что от отчаяния они иногда могут нанести серьезное увечье, вывести бойца из строя.
— И вот тогда я понял, что я — бог, — невпопад отвечает итальянец. — Я могу сделать с ней что угодно. Никто, кроме меня, не властен над ее судьбой. Даже наши монахи в той школе перед кем-то отчитывались, я — только перед собой.
— И что ты решил?
— Приказал отпустить. Я подумал, что отомстить этим монахам могу только одним способом: стать настоящим богом, милосердным и всепрощающим. Они нам лгали про него. А я им стал. Хотя бы для девчонки. Как раз за день до контузии.
Фридрих отвечает не сразу. Да, контузия иногда вызывает смещение мозгов. Ничего, на свежем воздухе он быстро пойдет на поправку. Мозги вправляются быстрее суставов. Особенно после первой карательной акции…
— Зря отпустил, — все же отвечает он, — другие солдаты из соседней роты все равно поймают и будет то же самое. Ты не всесилен и не всеведущ. Верно, мое маленькое ротное божество? Мой маленький лар, ларчик мой! Х-ха, видишь и я читал о Риме…
— Тогда был всесилен и всеведущ, — отвечает не в лад Чезаре, снова краснея от неожиданного комплимента Фридриха, — и уж точно всемогущ.
Фридрих идет есть осьминога и не знает, что ему ответить. Он часто брал на войне то, что можно было взять, в том числе женщин. Но часто брал меньше или мягче, чем мог, или платил за взятое (обычно едой), или даже спрашивал согласия, по крайней мере, во Франции. И не настаивал в случае отказа. Но при чем тут божественность? А этого приятного, хоть и несколько уродливого итальянского капитана все же крепко приложило — взрывной ли волной, католической ли школой. Ничего, пооботрется.
Чезаре идет пить вино и не знает, соврал ли он своему боевому другу. Кажется, нет. А может быть, и да. Контузия смешала осколки воспоминаний — или то была не контузия? Последние дни, а может быть, недели, или даже месяцы, или вся эта вечность на Дону слились теперь в какой-то поток образов, запахов, звуков. Теперь его несет по этому потоку, и он не помнит, как он когда-то по нему свободно плыл, словно нагой и прекрасный Фридрих, и даже командовал ротой в этой смеси чавкающей грязи, холода, разрывов, криков, дыма, пота, крови, и снова чавкающего, жирного, вездесущего и всемогущего русского чернозема. Чернозем залеплял колеса техники и мундиры солдат, он мешался с обедом в котелке, в него падали при обстреле и в него же зарывали убитых.
Он помнит разве что какой-то дырявый сарай: мерзкая задница, волосатая и прыщавая, дергалась в остром приступе предсмертного наслаждения, тело под ней не шевелилось и не издавало ни звука, а трое других солдат стояли поодаль, один с уже расстегнутыми штанами — вся жажда молодой немытой плоти наружу. И хлюпал под ногами чернозем. Что он сделал тогда? Кто была та женщина — девчонка, старуха? Была ли то вообще его рота? Была ли то его жизнь? Он теперь не уверен. Но если бы вышло так, как он рассказал Фридриху, он бы так и поступил. Теперь.
А там, за холмом, старый Бато тихонечко занимает новую позицию. Ранней осенью начинается пора доброй охоты, и гулкий звук выстрела разносится далеко по горам. Грозы и завывания ветра, валящего с треском деревья, еще далеко, но скоро придут и они, чтобы спрятать пороховой гром и дать тем, кто не был тороплив в октябре, подстрелить своих врагов. И если есть на Земле Южная Далмация — значит, она будет социалистической, югославской.