Кольцо. История Филолога

Адриатика вечно пахнет ветром и травами, солью и солнцем. И ранней осенью запах ее становится мягче и глуше. Гелиос[2] торопится домой испить подогретого вина, и розовоперстая Эос[3] подает в старой серебряной чаше, смешав с обильной ночной росой. Борей и Нот[4] в эту пору ровесники-дети, они играют в прятки, брызгаясь дождями, а нимфы морские готовы дарить рассеянное тепло тем, кто не был жаден до жара в новоназванный месяц Октавиана[5]. И если создали боги край прекрасней Южной Далмации — они сокрыли его от нас на краю круга земель.

Он — римлянин слегка за тридцать с короткой стрижкой, волевыми стальными глазами и шрамом на левом предплечье — опустил правую кисть в осенние воды пролива, и Спутница смотрела теперь на него сквозь чуть уловимую лазурь. Золото ведь не боится ни воды, ни ветра — ему надо опасаться только человека. Но Спутница была с ним, на привычном месте, а он не привык к опаске перед людьми. А значит, и золоту нечего было страшиться.

— Ты так любуешься своим кольцом, Марк, словно в нем сосредоточена вся слава Рима и вся твоя сила.

Никогда нельзя было понять, насмехается над ним этот кучерявый и бородатый грек старше его лет на десять или просто хочет его развлечь, чтобы скоротать время. Впрочем, пустого времени впереди у него много — пусть развлекает.

— Не так уж это и неверно, Филолог. Это кольцо имеют право носить только всадники. Свободнорожденные граждане Города.

— Я видел такие на пальцах у тех, чей отец был рабом. Может, и я когда-нибудь буду носить?

— После указа Тиберия[6] не должно такого быть. Хотя чего только не увидишь при этом новом…

— Ты не договорил имени.

— И не договорю.

Вот уже скоро будет два года, как в Риме правит безраздельно Тит Флавий Веспасиан. А значит, на дворе осень того года, который будет потом носить номер семьдесят один с довольно странным добавлением «нашей эры». Но жители этой эры еще не знают, что она назовется нашей и что мы вообще обратим внимание на их незначительные судьбы.

Но мы обратили. А значит, надо вслушаться в их разговор, полный странных имен и лишних на первый взгляд деталей. Но наберемся терпения, чтобы проникнуться духом времени. Дальше будет и про войны, и обязательно про любовь, и будет даже что-то вроде детектива, а потом еще и еще про любовь… Но это дальше. А пока двое разговаривают обо всем подряд в ожидании лодки. Прислушаемся.

Итак, кучерявый собеседник спрашивает:

— А если бы императором в Риме год назад сел не Веспасиан, а этот ваш Вителлий[7] — думаешь, богатые отбросы не стали бы покупать себе дорогих побрякушек?

— Если бы Вителлий сел в Риме, — отвечает Марк, — я бы остался на Рейне. Центурионом пятой когорты Четвертого Македонского, ты же знаешь. А где был бы ты, даже не интересно.

— А я бы по-прежнему восславлял мудрость божественного Августа, только Августа под другим именем. А он бы распустил какой-нибудь другой легион, где не спешили восславить его божественность.

— Четвертый Македонский никогда не выступал против Веспасиана. Мы верно служили Риму и бились с батавами[8].

— Но недостаточно быстро сменили статуи и принесли жертвы. Кстати, говорят, новоизбранный Четвертый легион стоит где-то здесь неподалеку?

— Говорят.

Ну не объяснять же этому греку, что центурион настоящего Четвертого никогда не будет проситься в это жалкое подобие с лизоблюдским прозвищем «Флавиев»! О боги, «Четвертый Флавиев легион» — как не поглотила земля, как не испепелила молния того ручного воробушка, которого они, верно, сделали своим знаком вместо Орла!

— Нет и никогда не будет ничего выше и лучше Рима, которому я служу, как деды и прадеды до меня. Можно сменить жену, взять приемных детей и даже переменить своего бога, да не навлеку я на себя гнев вышних и нижних. Но невозможно ни на что променять Рим. Тебе этого не понять, грек.

— Гречишка. Graeculus. Я привык, я не обижаюсь, называй меня так.

— Еще б ты обиделся, рожденный от раба. Говори. Мне забавно тебя слушать — а лодка с Острова запаздывает, и надо чем-то занять время. Теперь у меня будет достаточно времени, чтобы слушать твою болтовню. Надо сказать, что для гречишки ты неплохо освоил латинский язык.

— Потому ты и подобрал меня на форуме, Марк. Что и говорить, твой греческий хорош, но приятно же будет болтать в изгнании на языке твоих славных предков?

— Это не изгнание.

— Понимаю, это временное отступление, перемена позиций.

— Даже если — повторю, — даже если кто-то наверху допускает грубые ошибки, мы все служим Риму. Мы храним ему верность. И настанет день, когда будет востребован каждый из нас, из тех, кто останется верен.

— Иудеи говорят о своем боге то же самое. Особенно после того, как разрушен его храм[9].

— Да как ты…

— Марк, Марк, перед тобой не батав! — Наглый гречишка отпрыгнул, смешно тряся бородой, и вместо оскорбительного насмешника перед ним была, скорее, комическая маска сатира, а кто же бьет маску? Так что правая рука — и вечная Спутница на ней — так и остановилась в замахе.

Марк не то чтобы сердился всерьез или был драчлив — скучно было ждать лодку с того берега. А тем более — ждать на этих диких далматинских берегах, пока утихнет гнев в императорском дворце и можно будет вернуться в Город, к отцу и невесте.

А жизнь на берегу идет своим чередом и не нуждается в Марке, как он не нуждается в ней. Сидит с удочкой мальчик, рядом с ним — крупный кот рыжего окраса.

— Ждет своей рыбки, — усмехается Филолог, — я слышал, что в этих краях подкармливают кошек, чтобы они уничтожали змей. Говорят, специальных котов-змееловов привозят с Кипра, и они ценятся высоко.

— Мне больше по душе собаки, — отвечает Марк, — они верны своим хозяевам. А эти звери живут в основном сами по себе…

— Как и истинные ценители мудрости, Марк, — отвечает со смехом грек.

— Тебе идет это имя, Филолог — Любослов, — усмехается и Марк. — Но неужели тебе его дали родители?

— Нет, конечно, я дал его себе сам, как и подобает свободнорожденному философу.

— Назвался бы уж сразу Сократом или Платоном. Чего мелочиться?

— Эти имена уже заняты. К тому же Платон говорил: все афиняне — филологи, любят поговорить. А я все-таки тоже афинянин.

— Давно ли ты был в Афинах последний раз?

— Никогда еще не бывал.

— Что ж, Филолог. Лодка с Острова запаздывает — расскажи мне свою историю. В Риме было не до того. Считай, я выбрал себе в спутники первого встречного болтуна.

— И не мог сделать лучше. Ты хочешь долгую или краткую историю?

— Я хочу занимательную. И если ты знаешь их много, побереги те, что получше, — нас с тобой ждет много унылых зимних вечеров. Там, на Рейне, в такие вечера бойцы рассказывали друг другу о себе и о бабах. Привирали, конечно. Но было занимательно. Так что расходовать эти рассказы нам надо бережливо — у меня тут не найдется и десятка бойцов.

— Тогда мою историю, Марк, я могу рассказать тебе прямо сейчас. В ней нет ничего поучительного или занимательного. Не потому ли я и пристрастился к философии, что в жизни своей не встречал ничего интересного?

Но Марк не отвечал, а только лениво водил по воде палочкой, словно что-то хотел записать на глади, которая не выдаст никому воспоминаний. Вокруг мягкой роскошью горела далматинская осень — местами ее едва приглушала тень от легких облачков, но дождя они не обещали. И там, куда падали мягкие солнечные лучи, краски делались от соседства с тенью лишь ярче и глубже. И кот ждал своей добычи, но не дождался — у мальчика задергался было поплавок из комка перьев, но рыба сорвалась, ушла в глубину, и мальчик сосредоточенно стал насаживать на костяной крючок нового червя.

— Мое прежнее имя, — начал грек, — не станет для тебя приманкой, чтобы на нее клюнули твои воспоминания. По правде говоря, я и сам его почти забыл. Что такое имена, как не условность? Славным было некогда имя города Афины, откуда вышли мои прародители. Выйти им помог Луций Корнелий Сулла[10] полтора столетия тому назад. Наш род слишком поверил в былую славу родного города и доверился тем, кто рассчитывал на победу фаланги против легиона.

Впрочем, не буду утомлять тебя рассказом о том, что ты и так знаешь лучше меня: о взятии города, его разорении и обращении множества жителей в рабство. Уверен, моему прапрадеду было горько в узах покидать родной город, вплоть до тех самых пор справедливо считавшийся величайшим в мире.

Зато ему удалось поселиться в городе, которому только предстояло обрести такую же славу. И заодно стать одним из тех, о ком справедливо сказал Гораций: «Греция, взятая в плен, победителей диких пленила, в Лаций суровый внеся искусства, изящество, знание»[11] (я позволил себе немного дополнить здесь Горация). Прапрадед, прадед и дед верно служили своим римским господам, воспитывая их детей, ведя их переписку и всячески способствуя превращению Города в то, чем и стал он ныне, ибо что такое грубая военная сила и даже разумное общественное устройство без поэзии и науки?

— Не сомневаюсь, — прервал его Марк, — что мы бы справились и без вас.

— Но так распорядилась судьба, или рок, или боги, что без нас не обошлось. Вольноотпущенником стал уже мой дед, хотя недоброжелатели приписывали и моему отцу рабское состояние, а кто-то, пожалуй, и про меня скажет, будто в юности я носил ошейник. Но посуди сам, велика ли разница, быть образованным рабом в доме богатого римлянина или его клиентом-вольноотпущенником? Знаю, ты скажешь, что римское гражданство и гордое имя патрицианского рода стоят дорого, но чего они стоят, если все равно тебе недоступны общественные должности и даже золотого кольца, как ты утверждаешь, я не имею права носить? Впрочем, на мой вкус золото — скучный металл. Не столь красивый, сколько опасный — мне не раз доводилось видеть, как оно губило своих хозяев.

А Марк все водил палочкой по воде, а у мальчика блеснула в воздухе рыбешка, и кот заинтересованно потянулся было к ней мордой, но мальчик мягко, как давнего друга, его отстранил и бросил рыбку на дно большой плетеной корзины. Видно, коту доставалась только та мелочовка, что не годилась на обед людям. А может быть, ему, как гению места или какому-нибудь фавну, приносили жертву только от избытка, когда корзинка была полна.

А Филолог продолжал:

— Ведь Сулла, как тебе известно, не только подчинил суровый Лаций утонченным Афинам, он изобрел прекрасный способ освобождать золото от власти хозяев, а заодно давал возможность рабам поквитаться с былыми хозяевами при помощи простого доноса. Называется «проскрипции».

Нет, никто из моих прародителей не продал жизнь своего господина за скучный желтый металл. Но перейти в общественную собственность им все же пришлось, когда Август Октавиан вместе с двумя другими мужами, имя которых память моя услужливо стерла, мстил своим врагам. Так мой прадед из домашнего учителя стал на время писцом, но эта работа ему не слишком понравилась, и вскоре он оказался в другом частном доме на положении библиотекаря. Не спрашивай меня, Марк, каким именно образом раб может управлять своими господами, чтобы получить желанную должность или даже быть проданным в хорошие руки — если бы ты только знал, сколько дел вершится в Риме рабами, ты бы, пожалуй, не воевал так храбро против своих германцев. И когда деду пришла на ум мысль получить свободу, это тоже нетрудно было устроить за серебро, а пуще того помогла привязанность сильных и знатных людей, любивших книги.

За этим разговором двое как будто и не заметили, что мальчик уже ничего не ловил, а стоял рядом и неотступно глядел на Марка. Ему было лет двенадцать — тот возраст, когда еще немыслимо обращаться ко взрослым без особого дозволения.

Марк, не произнося ни слова, взглянул на мальчика и сделал жест ладонью правой руки, так, что Спутница сверкнула на солнце. Мальчик правильно понял жест и собрался сказать слово, он лишь поглядывал на Филолога, выжидая перерыва в его речах.

— Господин, — робко спросил Марка подросток на сносном греческом, улучив момент, — не из тех ли ты, кто чертит судьбы?

— Я? — усмехнулся тот, — может быть, но отчего ты так решил?

— Вы говорите с другом о всяком… Но главное, ты чертишь по воде. На воде пишут только судьбы людей, я знаю. И у меня совсем не клюет сегодня рыба — людские судьбы отпугивают ее. И на руке у тебя — богиня судьбы.

— Все, я перестал, — усмехнулся Марк. Он, может быть, и чертил чужие судьбы, но только мечом, и это было в прошлом. И мальчик явно иллириец[12], не римлянин — не ему вершить судьбы мира.

— А не мог бы ты мне начертить… — замялся мальчик.

— Что именно?

— Мама не хочет Мура. Она считает, что он прожорлив и ленив. Она даже не позволяет мне брать его с собой на рыбалку. А я говорю, что он приносит удачу. Он рыжий, как золото, а это цвет удачи.

— Боюсь, — ответил Марк, — мой мудрый друг не оценит, если я начну писать что-то про котов палочкой на воде. Но попросить мою Спутницу ты можешь. Вдруг она поможет?

Марк протянул мальчику руку с перстнем, тот на секунду зажмурился, потом пал на одно колено, бережно поцеловал девичий лик и что-то прошептал на языке, которого Марк не понимал. Потом поблагодарил центуриона и вприпрыжку помчался прочь, размахивая небогатым уловом. А кот вальяжно пошел по берегу в другую сторону по своим котовьим делам.

Филологу было слегка досадно, что его не дослушали. Но ведь нахлебник не обижается на невежливость господина. Кто кормит, тот имеет право предпочесть трагедии пустую забаву. Судьбы и жизни, а вернее, смерти и потери — разве этим удивишь легионера?

— Итак, я вижу, история моего рода тебя несколько утомила, — продолжил он, — а в море я вижу лодку, и она направляется к нам. Поэтому буду краток. Я родился в доме свободного римского книготорговца и унаследовал дело моего отца. На меня трудились не рабы, а друзья, весь их ряд, числом дважды двенадцать, от Альфы до Омеги. И приносили, надо сказать, достаточные средства.

Но более всего я ценю утешение, какое они принесли мне, когда умерла родами моя юная жена. Не спрашивай об ее имени, тех, прежних нас больше нет, и ни к чему сотрясать воздух пустыми звуками. Я любил ее, как никого до или после. Знаешь ли, Марк, что это такое, когда три дня и три ночи длится агония, от криков до забытья, и ты все готов отдать и богам, и лекарям, лишь бы они сохранили твою любимую. Но тщетно. Если бы и в самом деле был на земле человек, способный чертить чужие судьбы…

Боги оказались глухи к моим мольбам, да и кто я такой, чтобы они их услышали, а лекари только впустую расхватали мои динарии. Я даже думал тогда пойти по стопам Аякса[13]и прервать постылую жизнь.

Торговля отныне не имела никакого смысла, как и все в мире, но в лавке остались запасы свитков. И я стал читать. Не то чтобы я не делал этого прежде — какой же торговец не знает своего товара, — но теперь я читал не чтобы продать, а чтобы понять.

И обрел сокровище, которому верен и по сей день. Если моей любимой не было на свете, а с ней и сына, который так и не вышел из ее чрева, мне оставалось найти новую любимую — бессмертную, как боги, и неспособную предать, как… как еще одна из них. И я нашел ее, имя ей — Философия. С тех пор и себе я взял новое имя. Любовные утехи нетрудно купить за деньги, а добродетельному по силам обойтись и без них, но вот без мудрости древних жить не то чтобы трудно — бессмысленно. И я вижу, что мой рассказ все же оказался занимателен, потому что ты больше не чертишь на водной глади.

— Я просто обещал мальчишке не отпугивать людскими судьбами рыб, — усмехнулся Марк.

— Суеверие, пустое суеверие — да и рыболова не видно… а я, если позволишь вернуться к рассказу, держал торговлю, пока Августом не стал божественный Веспасиан, настолько же безразличный к моим радостям и бедам, как и прочие божества. Ты же знаешь, что он не жалует возлюбленную мою, Философию. К тому же оказалось, что именно в моей рукописной мастерской заказывали свои книги некоторые его былые недоброжелатели, и среди свитков были, представь себе, некоторые речи, на которые я по неосторожности не обратил внимания… Словом, я почел за благо продать все свое дело за треть цены и найти поскорее знатного и склонного к размышлениям покровителя — в твоем лице, Марк Аквилий, прозванный Корвином.

— Первого встречного, — уточнил Марк, — сделать своим покровителем. Доволен выбором?

— Первый встречный не хуже второго, когда нужно быстро уладить дела и оставить Город. А госпожа моя Философия учит меня не замечать мелких различий.

Лодка тем временем приблизилась к берегу, двое гребцов подняли весла, а коренастый человек в добротной римской тунике прыгнул в воду и торопливо выбрался на берег. Глубокий поклон, взлет руки в приветственном жесте:

— Аве! Марк Аквилий, твой дом приготовлен к твоему приезду! Я — Тит Аквилий, прозванный Юстом, твой отец даровал моему отцу свободу, и вот уже девять лет я слежу за этим поместьем Аквилиев на нашем прекрасном Острове.

— Сальве, Юст! Моего секретаря зовут Филолог, он свободен, и он грек.

Вот уж не думал он, что каждое утро теперь его будет встречать человек с ненавистным именем Тит. Его, конечно, можно называть Юстом, но невозможно забыть это имя. Тит Флавий Веспасиан — тот, кто уничтожил Четвертый Легион и кто теперь правит в Риме.

Впрочем, и вида показывать не стоит, как противно ему имя принцепса[14], с какой охотой променял бы он самого правителя на рыбешек в корзине местного мальчишки. Но само звание принцепса, как и орел легиона, — священно. А святыни Рима — они для римлян, их никогда не посмеют коснуться иллирийские варвары или какие-нибудь там иудеи.

Загрузка...