Грамотеи

Ровно через тысячу двести семьдесят лет по развалинам виллы Аквилиев будут прогуливаться три человека. Двое — в черных монашеских балахонах. Аббат Алоизий невысок, полноват, с залысинами, он кажется старше своих лет. Движения у него плавные, но неожиданно живые, и такая же интонация. Он — настоятель бенедиктинского монастыря, по сути — хозяин Острова, ведь вся земля на нем монастырская. Брат Марк, напротив, худощав, он выше своего аббата почти на целую голову, волосы с проседью, а ухватки будто бы юношеские. Ну а капитан Доминик с щегольскими усиками разодет по последней венецианской моде, как и полагается посланнику республики Рагузы. Она ведь вторая на Адриатике после Венеции, ее вечная подражательница и младшая соперница.

Официальные переговоры только что закончены в аббатстве, а роскошный обед предстоит начать лишь через два часа. Обед будет строго постным, ведь скоро Рождество: все виды рыбы, какие только водятся на Острове, а с ними и гады морские, им же несть числа. Осьминог, запеченный под медным куполом на медленном огне, особенно хорошо удается братьям-поварам, — это будет главное блюдо.

Доминик, давно не бывавший на Острове, пожелал осмотреть римские развалины. Кого было отрядить ему в помощь, как не Марка — брата-библиотекаря? По правде говоря, вернулся он в родной монастырь совсем недавно из дальних странствий, был при самом папском дворе, и уже никто его и не ждал назад. Но нет, ненадолго задержался, года всего на два с небольшим — отвез редкую рукопись по запросу Его Святейшества и вернулся. А другие монахи, поди, все бы силы употребили, чтобы остаться при его особе хоть последними золотарями.

А этот-то зачем вернулся, еще и с новыми рукописями? За библиотекой в его отсутствие приглядывал, когда находил время, брат Иосиф, старый садовник, да и не особо она нужна, библиотека-то. Богослужебные книги все в церкви, а что там осталось от древних римлян — оно нам без особой надобности. Разве что от самого папы вытребуют. Зато капитан Доминик Рагузанский этих римлян, похоже, очень уж почитает.

— Да, — восторженно восклицает он, — даже на таком удаленном Острове наблюдаются следы римскости! Сколь убо славной была сия древность, и сколь жалости достойно, что лишь толика малая от нее сохранилась.

Они говорят, как и положено образованным людям, на латыни. Нет-нет да и сбиваются, вставляют далматинское словечко, особенно Доминик — ведь далматинский говор и есть не что иное, как испорченная простонародьем латынь. Могли бы говорить и на нем, как на рагузанском рынке говорят, или даже по-славянски, как неграмотные крестьяне. Но это значило бы принизить и бенедиктинский орден, и Рагузу. Вот и подбирают самые торжественные книжные обороты, порой и не к месту, порой и не с теми окончаниями. Брат Марк из троих самый большой грамотей. Как всегда, выделиться старается. Нескромен, ох как нескромен…

— В наших краях, — отвечает Марк, — их довольно мало, то ли дело в Тоскане или, тем паче, в самом Риме…

— Вот, кстати, о Риме, — переспрашивает Доминик, — мы же его наследники. Его святейшество, лик которого ты удостоился лицезреть, Бенедикт XII, величается римским папой. Отчего же он живет в галльском городе?

— Это политика, — спешит разъяснить аббат, — нынче французские короли самые наихристианнейшие владыки по всему кругу земель. И силу в своих руках сосредоточили немалую. Той же Тоскане, Ломбардии, самому граду Риму вместе с обеими Сицилиями волю свою диктуют. Так что лучше поближе к кесарю…

— К кесарю? — переспрашивает Доминик, — кесарь же на севере, в германской земле?

— Кесарь, — наставительно разъясняет аббат, — он где угодно. Было время, кесари находились в Риме. Там же были и папы. Потом Константин перенес царствующий град в город, нареченный его именем, на Востоке, а Запад подарил римским первосвященникам в вечное и единоличное владение. В построенном им городе и по сю пору, как ты знаешь, обитают еретики-греки, называющие свое нечестивое царство Ромейским. И даже смеют утверждать, что именно они и есть наследники кесарей. Ну а начиная с Карла Великого, западный наместник Его Святейшества Папы, именуемый императором, обитает в германских землях. Но в последнее время не до нас, грешных, тем германским кесарям, и власть их слишком уж слаба. То ли дело французские короли, храни их Господь… Воистину, хозяева в своем доме — да и они ведь по прямой линии происходят от Карла!

— Политика, — вставляет свое слово Марк, — всюду политика. ..

Он, кажется, разочарован.

— И меня терзают смутные сомнения, — продолжает Доминик, — ведь нынешний папа опять из галльской, или, говоришь ты, франкской земли? Так не выходит ли, что король просто ставит своих подданных по произволу, подкупом или угрозой управляя кардиналами и, дерзаю сказать, не давая проявиться действию Святого Духа?

— Захудалей никого просто не нашлось, — отвечает Марк.

— Это как? — вспыхивает аббат, — это ты о чем?

— Да на прошлых выборах папы, знаете ли, были фавориты. А как стали голосовать, каждый отдал свой голос тому, за кого никто другой точно, по их мнению, не станет — за Жака Фурнье. Подсчитали — прослезились. Так и получился нынешний папа.

— Ну, знаешь ли. — Аббат покрывается красными пятнами. — За такие разговоры о Святейшем Отце не миновать тебе епитимьи!

— Но я хотел спросить о другом, брат Марк, — Доминик стремится разрядить обстановку. — Ты удостоился чести лицезреть Его Святейшество. Ты был принят при его дворе. Ты общался, пусть как недостойный монах, с кардиналами, архиепископами и епископами. Ты созерцал многочисленные святыни, лобызал мощи всех святых, каких только знала Вселенная. Ты, наконец, приобщился к таинству римскости, ведь и ветхий Рим не был оставлен тобой по пути. Удели нам толику от сокровищ своего паломничества, расскажи об этом!

Аббат недоволен. Не брат Марк тут главный. Да, без него пока трудно обойтись, ведь он читает на пяти языках (это не считая всяких просторечий, недостойных называться языками) и сносно пишет на латыни, греческом и славянском. Но не он определяет, что тут считается святыней, нет, не он!

— Да, по правде сказать, — нехотя отвечает Марк, — не впечатлил меня Авиньон[67]. Что сказать? Папа повелел строить себе новый дворец. Мощный, хорошо защищенный от нашествий. С казнохранилищем, библиотекой, со всем, что только нужно земным владыкам. А если я начну рассказывать, как ведут себя эти епископы и архиепископы, какое место занимает в их жизни Слово Божие, а какое — золотая казна и мирские удовольствия, не миновать мне, добрый господин, епитимьи сугубой и трегубой. Прогнило что-то в Авиньоне. Сильно прогнило. Провоняло насквозь.

— Всяк человек ложь, — резюмирует аббат, — не надейтесь на князей, на сынов человеческих. Церковь свята, но даже высочайшие из князей ее суть грешные люди. Но не нам, не нам, брат Марк, их осуждать. Расскажи лучше о чем-нибудь добром!

— Расскажу, — кивает головой Марк.

Тем временем трое вышли из развалин. Вечер за три дня до Рождества приходит быстро, сырой и промозглый, и так хочется скорее под защиту каменных стен, к горящему очагу, к подогретому вину (ради гостя и в пост можно немного), к уюту и покою. А навстречу троим — местные рыбаки, два простых мужика. Им на ночь глядя в море выходить.

Рыбаки падают на колени, молчаливо прося благословения у аббата. Целуют его милующую десницу.

— Ты… — обращается к одному из них как бы нехотя аббат.

— Сречко, а в крещении Бонифаций, — смиренно отвечает мужик.

— Ты что-то в церкви давно не был, нет?

— Заботы, отче. Детей пятеро, жена болеет.

— Богу, Богу доверь заботы! Неукоснительно — не-у-кос-нительно посещать нужно богослужения!

С мужиком он говорит, конечно, на местном наречии.

— Прости, отче.

— Или ты, — аббат возвышает голос, — сторонник богомерзкой ереси? Той, что кощунственно именует себя «богумильской»? Много таких нашлось на материке…

— Никак нет, отче.

— Ну смотри у меня. Да и ты… Христофор?

— Точно так, — отвечает второй, — а по-мирскому Драган.

— А ты исполняй значение своего имени. Десятину давно ли оба заносили? Смотрите, проверю!

Поворачивается, не дожидаясь ответа, отходит от мужиков. Те все еще стоят на коленях в грязи. Кулаки сжаты. И зубы тоже. Дешевле обойдется пока промолчать.

— Только так с этим стадом, — как бы извиняясь за минутную грубость, бросает аббат собеседникам, — так ты, брат Марк, о благом хотел рассказать?

— Да, конечно, — охотно подхватывает тот, — я встретил в Авиньоне удивительного человека. Точнее, не одного, но этот совершенно был особенный. Имя его отец Франциск.

— Прекрасное имя, — с иронией говорит аббат. С тех пор как появился этот выскочка из Ассизи, как основал он свое движение и было оно принято Римом, древнейший орден бенедиктинцев обрел еще одного соперника. Впрочем, это бы ладно. Но эти их идеи о бедной, даже нищей церкви, которая ничем не владеет и ни на что земное не претендует… Да ведь это настоящая ересь! Стоит согласиться с таким — и скоро на месте соборов останутся развалины, а миром будут править простолюдины. Неужели сами францисканцы этого не понимают?

— Да нет, он не из этих. — Марк давно научился понимать своего аббата. — Он книжник.

— Это прекрасно! — восклицает Доминик, — книжная ученость очень ценится при дворе Его Святейшества, я уверен!

— Ну, не всегда, — уклончиво отвечает Марк, — а главное, она не очень совместима с авиньонскими нравами. Так что отец Франциск переселился в небольшую деревеньку — как раз на таком расстоянии от Авиньона, чтобы приезжать к папскому двору, когда понадобится ему, а когда понадобится он — чтобы слишком далеко было посылать. Прекрасное место у подножия цветущих гор, красота почти как у нас, только вместо моря быстрая река. И пишет, пишет, пишет…

— О чем же? — переспрашивает аббат.

— О… разном. В основном стихи. Пожалуй, самое интересное — то, о чем он говорит, но не пишет, потому что не понимает, кому это нужно, кто это будет читать. Он хотел бы положить на бумагу свои мысли о сути монашеского делания.

— Прекрасный предмет! — соглашается аббат.

— А еще о свободе человека и его праве на выбор. А может быть, даже о нравах папского двора.

Аббат недовольно хмыкает, но молчит. Что тут можно сказать нового? Все нужное давно разъяснили святые отцы.

— Люблю ученые беседы, — некстати встревает Доминик, — но при чем тут стихи?

— Знаете, — отвечает Марк как бы немного не в тему, — что действительно потрясает у отца Франциска — так это «песенки»…

— Песенки?

— Он так их называет. Да вы послушайте…

Марк останавливается, легким кашлем прочищает горло от сырости зимних туманов, отставляет руку в риторическом жесте и начинает:

— Que’ ch’infinita providenzia ed arte…

Но Доминик не дает ему дочитать:

— Как? Отчего такое варварское наречие в устах столь ученого клирика? Неужто нельзя сказать было на латыни? Qualis infinita providentia et ars — почти то же самое, а насколько благороднее звучит!

— Скажу вам, друзья, что с тех самых пор, как на флорентийском прозвучали бессмертные строки Данте, этот язык приятен музам… угоден Господу не меньше латинского. Но послушайте лучше дальше.

Кто мирозданье создал, показав,

Что замысел Творца не знал изъяна,

Кто воплотил в планетах мудрость плана,

Добро одних над злом других подняв;

Кто верный смысл ветхозаветных глав

Извлек из долголетнего тумана

И рыбаков Петра и Иоанна

На небе поместил, к себе призвав, —

Рождением не Рим, но Иудею

Почтил, затем что с самого начала

Смиренье ставил во главу угла…

— Ах, как хорошо это сказано! — перебивает его аббат. — Смирение во главу угла. Да, приходится признать, что даже это флорентийское, как ты сказал, наречие способно возвещать божественную красоту. К тому же оно довольно похоже на наше, далматинское. Смирение — во главу. Именно так!

— Да ты не дослушал, отец.

…Почтил, затем что с самого начала

Смиренье ставил во главу угла,

И ныне городку, каких немало,

Дал солнце — ту, что красотой своею

Родному краю славу принесла[68].

— И о какой из святых эти строки? —удивляется Доминик, — как-то непонятно, ни одного признака. Как можно угадать?

— Ну, — задумывается аббат, — если упомянуто Рождество Спасителя, вероятно, речь идет о Пречистой Деве? Но почему все-таки не латынь, как принято в духовных кантах?

— Потому что эти строки — о земной девушке. Ее имя — Лаура, она ничем не примечательна среди прочих девушек Земли, кроме одного, но очень важного обстоятельства: в нее верно, бережно и нежно влюблен с того самого момента, как он ее увидел, величайший поэт нашего времени. Отец Франциск.

Немая сцена длится долго, даже слишком долго, но ведь бенедиктинцы привыкли к молчанию. Аббат Алоизий не спешит высказать своего возмущения и гнева, он читает про себя розарий[69]. Доминик удивлен не меньше, но он безмерно уважает брата Марка, повидавшего и Его Святейшество, и величайшего, по его словам, поэта, и боится показаться невежественным и неучтивым простолюдином. Если при дворе Его Святейшества принято теперь писать стихи прекрасным дамам, стоит ли рагузанскому капитану на это возражать?

Тем временем там, поодаль, на безопасном расстоянии, тихо беседуют двое рыбаков. Впрочем, и тут нет спокойствия и в помине.

— Видел? Тюлень с Каракатицей как лихо вышагивают. А с ними еще Чужак этот, откуда только взялся… Петух, как еще назвать.

— Петух и есть. Рагузанский, откуда же еще. Крепко Рагуза за чернобрюхих нынче взялась.

Тюленем они называют отца аббата. Очень уж любит он рыбкой полакомиться — как тюлень в заливе, всю выгребет из их сетей, подчистую. А Каракатица — это, конечно, брат Марк, ведь он всегда носит при себе чернильницу. И пишет, пишет, пишет — а что пишет, того не показывает никому.

— Лова, похоже, не ждать сегодня хорошего. А эти-то, эти…

— Пойти, что ли, посмотреть, чо там они, как?

— Пошли. Незаметно, кустами схоронясь.

— Ну.

Рыбакам только и ждать от этой беседы новой беды — или поборов новых, невиданных, или, неровен час, расследователь нагрянет насчет ересей. Не зря же он богумилами пугал. А что, богумилы люди хорошие, тихие, все говорят. Богу по-своему молятся, без попов, здорово придумано. Против церкви, конечно, не попрешь, но больно уж те попы прожорливы, не прокормишь их… С богумилами проще. Только крепко за них нынче взялись, за богумилов. И не сыщешь, кто они, где они, какие там у них посты да праздники и как по-ихнему молиться надо. Мы уж так, как привыкли, ладно.

А «те попы», и капитан Доминик с ними, словно забыли обо всем и жарко спорят под зимней стылой моросью. Аббат негодует. Нет ничего нового во фривольных песенках, какие развратные мальчишки ясными весенними ночами поют глупым девчонкам. Но приплетать сюда Спасителя? Все это слишком похоже на те новомодные иконы, которые щеголи привозят с другой стороны Адриатики: человеческие, слишком человеческие выражения лиц, вольные позы. Любуясь такой иконой, поневоле проникаешься самой обычной похотью, а не благоговейным трепетом перед подвигом святых и непорочных дев.

Но песенка превзошла даже и такое непотребство. Клирик, пожизненно обрученный Святой Матери Церкви, позволяет себе играть роль влюбленного школяра! Может быть, у него уже и любовница есть, и детишки пошли? В этом, конечно, нет ничего нового для клириков, включая и бенедиктинцев, ибо слаб человек, сосуд греха, и никакой постриг, никакое рукоположение не избавляют его от дурных наклонностей. Всем известно, что тропы от врат обители до хижины распутной девки нет-нет да и хожены бывают бенедиктинскими стопами. Пожалуй, оно и получше другого разврата, который против человеческого естества случается и внутри обители… Но так грехопадение — это ж не повод для стихотворства! Для покаяния, для умерщвления грешной плоти, сугубой епитимьи. А не для горделивого плетения виршей! Как смеет он, недостойный клирик Франциск, воспевать греховную похоть и распространять свое богомерзкое словоблудие?! Ведь и брат Марк не удержался рядом с таким стихоплетом от падения?

Брат Марк смиренно вздыхает. Да, он говорил об этом на исповеди, он уже почти завершил исполнять епитимью, зачем повторять, да еще в присутствии посторонних. Растет, растет в Воклюзе малыш, схожий с ним лицом и повадкой, и сам великий отец Франциск обещал не оставить его своей помощью и лаской. Только что угодно это было, а никак не блуд. Ибо крепка любовь, как смерть, и не погасить ее водам многим, не залить потокам. И в его жизни такая любовь была, есть, и вечно пребудет благодарная память о ней. Господь не запретил нам любви, и если кто-то в Риме когда-то решил, что безбрачных клириков надежнее и крепче можно будет привязать к папскому престолу, это вовсе не значит, что любовь стала называться блудом, а чудо соединения двух любящих сердец — грехопадением. Это значит, что Рим ошибся.

Но объяснить это невозможно, так что остается помалкивать. Зато он горячо и страстно говорит о том, что отец Франциск совершенно прав: Господь наш принял человеческий облик, Слово стало плотью и обитало с нами, и негоже нам гнушаться этой плоти, ибо нет на свете ничего прекраснее и неповторимее человека. И никакого нет греха в том, чтобы воспевать красоту прекрасной дамы, как от века делали рыцари и менестрели, если не переступает человек положенных пределов.

— Ибо крепка, как смерть, любовь, — говорит Марк.

— Не залить ее водам многим, — отзывается аббат, — но ведь это о любви Господа и Церкви, а не двух грешных человеческих тел. И потоки словес ничего тут не изменят, не зальют установленного от века богоугодного распорядка. Да, распустились нравы в этом вашем Авиньоне, вот если бы в Риме…

— А в Риме, — возражает брат Марк, — в Риме на эту Пасху при всем народе торжественно увенчали лавром главу величайшего поэта нашей эпохи — отца Франциска, попросту Франческо Петрарки. И нет на земле силы, которая бы оспорила эту славу.

Аббат, конечно, напоминает, что есть и небесный суд, что блаженны плачущие, а не смеющиеся. Но если он перешел к вечному и бесконечному — значит, этот маленький земной спор он безнадежно проиграл и сам сознает это.

А вот капитан Доминик доволен. Если теперь чернорясцы, как и прочие нормальные люди, влюбляются в девушек и поют им приветные песенки, с ними будет гораздо проще договориться. И с девушками, пожалуй, тоже. Надо будет попросить этого библиотекаря написать слова, а потом немного поправить их, перевести на рагузанский говор, подобрать подходящую мелодию и спеть при случае Марианне. Обязательно спеть! У Доминика красивый голос и отменный музыкальный слух.

И кстати, неплохо устроено у соседей-сербов: у них попы женатые. Всегда есть возможность обсудить дела не только с батюшкой, но и с его матушкой. Надо бы и нам так завести в Рагузе. Да и вообще, многовато что-то спеси у этих умников, вообразили себя наместниками Господа Бога на земле. Хорошо бы нам церковь попроще и, главное, подешевле. Ну, и насчет девушек повнимательней к нуждам простых прихожан. Чтобы без лишних этих строгостей. Может быть, и вправду грядут из Авиньона перемены? Ну а если не из Авиньона — то хоть бы и из-за Альп, где притаился этот Римский по одному только своему названию кесарь… Поди, придумают там облегчение нашей вере.

Но пока что капитану Доминику срочно нужно уединиться, он чувствует позыв природы — все же монастырский завтрак был слишком обилен. И он, извинившись перед честными бенедиктинцами и сославшись на срочное желание уединенной молитвы в часовне, ускоряет шаг, чтобы там, за поворотом, свернуть в кусты и облегчиться. Высокие материи никуда не денутся, а грешная плоть требует своего.

Аббат уже почти успокоился. Теперь, когда они вдвоем, настало время обсудить главное. И уже по-далматински, так проще, да и рисоваться теперь не перед кем. Эти двое знают друг друга слишком давно и хорошо, чтобы надеяться произвести доброе впечатление.

— Оставим твои песенки, брат Марк. Есть у нас посерьезней забота. Ты же понимаешь, чем занята Рагуза? Наш Остров прибрать себе хочет. Да-да-да. И Святейший отец не поможет. Что ему мы, бенедиктинцы? Он сам цистерцианец. Мы для него… эх, да что там говорить. Нет у нас той силы, чтобы Рагузе противостоять. Захватят они Остров.

— Ну так нас же не прогонят? — возражает брат Марк. — Будем молиться, как и прежде. Ничего.

— Ну да! — чуть не подпрыгивает аббат, — а земли кому? Десятины? Рагузанцам? И так лопнут скоро от жадности!

Марк с трудом удерживается, чтобы не возразить: первым от нее точно лопнет аббат.

— Это политика, брат мой Марк. Это теперь называется политика. Но даже не в Рагузе самая большая опасность. Ты же знаешь, что там, на берегу, ныне — Сербское царство. Стефан Душан[70], провозгласивший себя кесарем, затмил величие Ромейской греческой державы и прибрал под свое крыло все материковые земли. Того и гляди, положит лапу на Острова. Лучше уж отдаться Рагузе, чем…

— А чем плохи сербы? — спрашивает Марк.

— Да ты в уме ли, брат! Еретики! Раскольники!

— Так еретики или раскольники? Это два разных чина.

— Они не чтут папу! У них священники женатые! И вообще… мы тут Душану будем, что ли, подчиняться?! Отродясь такого не бывало…

— Мне вот видится, есть куда большая опасность, чем сербы. Это турки. Они вовсе не веруют во Христа.

— Турки? Османы? Агаряне которые? Они тихо сидят себе за Босфором и никому не мешают. А если немного пощиплют греков, болгар и сербов, нам это только на пользу, брат Марк. Это политика. И у меня к тебе деликатное поручение…

Марк настораживается, но молчит.

— Ты же знаешь, что здесь, на Острове, полно тайных богумилов, а еще сербских раскольников, а возможно, и богомерзкие иудеи пустили свои корни на нашей земле. Нам нужна твердая, крепкая вера. И тогда, может быть, мы упросим кого-нибудь при дворе Святейшего Отца, к примеру твоего Франциска, даровать нам аудиенцию, переговорить, мы убедим Его Святейшество надавить на Рагузу… Но для этого надо поднять благочестие на этом Острове.

— Политике — не поможет.

— Не рассказывай мне, чего не знаешь! Все возможно верующему. И для начала — привести саму веру на Острове к крепкому, надежному образцу. Что мы видим сейчас? Разброд и шатание. Народ почитает какую-то святую Миру, она же Ирина. От нее ни мощей, ничего, кроме каких-то бус, якобы с ее шеи. Я повелел убрать их в ризницу, кстати, не место им на престоле. Тоже мне, Мира… небось вроде этой Луары… Лауры… чьей-то воспаленной фантазии. Якобы первая христианка на Острове. И еще какого-то Евстафия чтут, мол, он не то крестил варваров, не то погиб, защищая святыни. Ничего нет достоверного — ни мощей, ни жития. Мы проверяли.

Итак, твоя задача — подобрать Острову настоящего, хорошего, надежного святого покровителя, лучше двух или даже трех. Апостолов, чудотворцев, епископов. Ведь все они где-то тут проплывали, останавливались наверняка у нас. Найди в житиях какую-нибудь зацепку, а брата Фому-ключника я попрошу справиться насчет мощей, где можно добыть и по какой цене. В Венеции, конечно, больше всего мощей, там и скидку хорошую сделают, если узнают насчет Рагузы. А то и в Авиньон тебя снова отправим, ты ж, поди, скучаешь… Но сначала надо определиться с именами — кого именно искать. Ты меня понял?

— Чем, — переспрашивает брат Марко, — не угодила тебе, отче, святая Мира? Сколько помню себя, чтили ее на Острове. Тем ли, что похожей показалась на Лауру — музу великого Петрарки?

— Все эти ваши музы и аполлоны мне без надобностей, — отрезает аббат, — даже если на них нынче и мода в Авиньоне. Мне нужна крепкая, надежная, простая вера простого народа. И ты, брат библиотекарь, мне поможешь ее утвердить. А там и церковь переосвятим с Божьей помощью, положим в нее мощи настоящего святого — ив Авиньон за подмогой. Сам посуди, можно ли отдавать Рагузе Остров, где почивают мощи святого апостола или чудотворца? А ты со своей Мирой… В Авиньон-то хочешь еще или нет?

Брат Марк кивает, он понял задачу. Он хочет в Авиньон, очень хочет. И чуть подальше — в Воклюз, к Петрарке и к своему малышу. К своей далекой и неизменной любви, имя которой он никому не откроет. Нужны святыни — да на здоровье, сделаем Остров родиной коня святого Георгия, или произрастим на нем оливу, из которой был вырезан гребень святой Екатерины, или что там еще… Варлаама и Иоасафа сюда приплетем, о них сербы рассказывают: жил в одной восточной стране беспечальный принц в стенах отцовского дворца, потом случайно узнал он, что есть в мире страдание и смерть, и отправился нищим и босым на поиски просветления. Кажется, это было в Индии. Но отчего бы и не нашем Острове? Чем счастливый принц хуже коня святого Георгия? Вот тут просветление принц и обрел, прямо под этой смоковницей. Марк уже заранее смеется нелепой выдумке. Все-таки на кону Авиньон.

По-своему понимают их беседу и двое простых рыбаков поодаль — только уж очень по-своему. Им все ясно: Тюлень отправил Каракатицу обойти весь Остров и переписать все их нехитрое имущество, все их скудные доходы — а потом обложить десятиной, не упуская ни нитки, ни рыбки. Можно терпеть жадность Тюленя, есть свои способы его обвести вокруг пальца. Но от всезнайки Каракатицы не укрыться бедным рыбарям. Эх, прибить бы его темной безлунной ночью, да и в воду…

И если однажды загорится ветхая церквушка святой Миры, и если при этом обнаружится на пожарище тело брата Каракатицы, то есть, простите, библиотекаря Марка, — даже и не угадать, чья радость будет выше общей скорби. Радость ли простых рыбаков, что некому теперь переписывать все их доходы и что попы получили хороший урок на будущее, красного петуха под кровлю? Или радость аббата, что новую церковь можно будет освятить во имя какого-нибудь порядочного и приличного святого, а от неудобного библиотекаря с его сомнительными связями, да будет Господь милостив к его прегрешениям, избавилась обитель? Или радость Большого совета Рагузы, что наконец-то появился прекрасный повод распространить власть республики и на этот Остров, слишком долго торчавший бенедиктинской костью в рагузанских водах? А может быть, даже радость какого-нибудь молодого посланца церковного трибунала, который сможет сделать хорошую карьеру на расследовании богопротивных еретических преступлений?

А там, далеко от Острова, кудрявый малыш, играя на берегу реки Сорг в цветущем Воклюзе, не узнает о судьбе своего непутевого отца. Но сохранит его имя — крестный отец, Франческо Петрарка, позаботится, чтобы малыша звали Марк Радо, как и его родного отца. Ведь имя Радомирович для счастливого Воклюза выговаривать слишком долго.

Адриатика вечно пахнет ветром и травами, солью и солнцем. В канун Рождества, в позднем Средневековье пахнет она еще и кровью, и лицемерием, но… было ли здесь когда иначе? И будет ли? Скоро подуют из Италии теплые ветры, и уже сейчас мальчишки на праздниках распевают своим девчонкам простецкие песни, почти такие же, как во Флоренции, Авиньоне и Острове-на-Сорге, неведомом городке-побратиме в Воклюзе, где Франческо поселил малыша Марка с юной его мамой и кормилицей. Пройдут годы, и он споет своей девчонке песню почти как дядя Франческо, ибо крепка, как смерть, любовь, и не залить ее водам многим. И наступит новая весна, которую позднее назовут Rinascimento — Возрождением. И будет еще больше лицемерия и крови, но эта весна выдастся особенно прекрасной. И пока есть на Земле Южная Далмация, потомки Марка Радо будут в нее возвращаться.

Загрузка...