Весна пришла, как обычно, именно тогда, когда ее устали ждать. Дожди и ветра не то чтобы исчезли — налетали пореже, студили поменьше. Но дело даже не в этом. Что-то иное возникло в воздухе, то ли запах распустившихся первых цветов, то ли игра солнечных лучей на так и не опавшей листве — а может быть, море однажды сменило свинец на бирюзу и укуталось легкими утренними облаками вместо тяжелых туч. Да, наверное, море. В Южной Далмации все начинается именно с него.
Спутницу найти так и не удалось. Месяца два следили Филолог и Луций за Даком и Черенком, прочесывали окрестности, выискивая то дупло в дереве, то свежеперевернутый камень в надежде обнаружить пропажу — все впустую. И никаких следов. Может быть, эти поиски кольца показались бы безумием любому стороннему человеку, но для Марка из рода Аквилиев не было занятия важнее. И только один человек задал ему об этом вопрос — и это была рабыня.
Воробушек, так теперь называл он ее про себя, а порой и вслух. Какой же она все-таки воробушек… Она так хорошо убирала в его доме, была всегда так приветлива и послушна — просто загляденье. И было даже неясно, отчего для утоления глухой мужской тоски он взял не ее, а Рыбку, смугловатую и молчаливую рабыню-иллирийку, помощницу кухарки. На ложе она оказалась в меру скромна и в меру горяча, чего, конечно, никак нельзя было ожидать от Воробушка с ее дурацкими голубыми бусами и шрамом через все лицо. А может, просто жалел он Эйрену, видел, что ей будет не по нраву делить с господином ложе. Хотя когда и кого интересовало мнение рабыни по такому поводу?
Или просто вышло так, что Марк, не принимая ни слова из всей этой болтовни про ее суеверие, просто запомнил ее лицо на том их таинстве. Это действительно было лицо невесты, идущей к своему жениху. Они собрались тогда вечером, все христиане Острова: жрец, или, как они его называли сами, пресвитер Алексамен, ветеран Луций и Воробушек-Эйрена. И пригласили на первую часть своего собрания всех, кто был в доме. Черенок мог прийти, но отказался, а Стряпуха с Рыбкой были заняты на кухне. Юст пришел и был молчалив и спокоен, зато Дак слушал в оба уха и чему-то иногда улыбался. Луций привел даже пару своих ветеранов. Ради такого случая им был выделен триклиний, словно знатным господам.
Для начала были какие-то речи, рассказ об Иисусе, умершем ради всего мира и воскресшем, — Марк не особо вникал в суть, тем более что Алексамен накануне все это уже пересказал за обедом. Еще Алексамен говорил о вере, надежде и любви как трех сестрах, старшая из которых — любовь. Звучало красиво и вполне по-римски.
А еще были песни — и Воробушек снова оказался настоящим соловьем. Почему она никогда не предлагала послушать свое пение господину? Стеснялась? Берегла себя для этого самого Иисуса? Да и у Алексамена оказался глубокий и сочный голос. А простой вояка Луций вполголоса подпевал, лишь бы не испортить общего хора. Вышло очень даже неплохо.
А потом они, смущаясь, попросили все же выйти всех непосвященных, кроме Марка, потому что им предстояло совершить свое главное таинство. Да и на Марка они поглядывали так, словно он стоял зрителем у ложа новобрачных… И воображение уже рисовало богатые картины — а все оказалось буднично и просто. Алексамен налил в чашу вина, разбавил его водой и преломил хлеб — все, как за самым обыденным обедом, только речи они при этом произносили об Иисусе и благодарили его, словно это он был хозяином дома. И потом Алексамен, бледнея и запинаясь, пояснил Марку, что принять часть этого хлеба и сделать глоток из чаши могут только посвященные, и он надеется, что однажды и Марк, но вот до тех пор… — и всякое такое.
Марк только усмехнулся: на то и таинства, чтобы в них участвовали лишь избранные. Он и сам был посвящен в культ Митры — а какой же центурион или даже опытный легионер в этой их Батавии не был? Разумеется, не стали бы они допускать на свои собрания посторонних. Марку было довольно присутствовать, чтобы убедиться: ничего ужасного не происходит. Поощрять такое, пожалуй, стоит не часто, но в награду за верный труд — вроде Сатурналий, на которых рабы занимают на время место своих господ.
Вкусив хлеба и испив вина, христиане спели еще два коротких гимна, и Марк подумал, что ради удовольствия слушать этот голос он, пожалуй, снова пригласит Алексамена когда-нибудь весной. Конечно, всегда можно было ей приказать. Но тогда бы это был ручной воробушек — соловей поет только на воле.
И вот этим весенним днем он подошел к Эйрене, которая опять что-то там мыла и чистила, и сказал:
— Хочу тебя порадовать. Я снова пригласил Алексамена, он прибудет дней через десять, чтобы совершить этот ваш обряд.
Эйрена улыбалась всегда только взглядом, ее губы оставались неподвижными — но как просиял ее взгляд от этих слов!
— Как мне отблагодарить тебя, господин?
— Пением. Ты прекрасно поешь, и я хочу еще раз — и не один — это услышать.
Она смутилась и прижала руку к сердцу — будь у нее выбор, она бы явно предпочла этого не делать.
— Это такая малость, господин… А чем я могу помочь еще?
Глупый маленький воробушек и не знает, чем юные девушки могут отблагодарить своего господина. Хотя он и так может взять все, что ему принадлежит, не спрашивая разрешения и не ожидая согласия. Но… Было для него что-то поважнее рядовых мужских побед.
— Помоги мне вернуть Спу… мое золотое кольцо. Кто-то его похитил.
— Я не знаю кто, господин… — она отвечала искренне, сложив руки перед собой, смиренно, как и полагается рабыне. Но в ее взгляде была недосказанность.
— Говори.
— Я…
— Говори же.
— Я пробовала молиться об этом кольце, чтобы оно вернулось к тебе. Но знаешь… тут я поняла, что не могу этого сделать с чистой совестью. Мы могли бы помолиться всей нашей маленькой общиной, такая молитва может многое. Но только мы должны быть уверены, нам надо знать…
— Что?
Воробушек так трогательно верил в волшебную силу своих слов, что глупо было бы ему не подыграть.
— Я должна знать, не идол ли это. Если ты поклоняешься той девушке на кольце как… как божеству, мой добрый господин, я не могу просить Бога, чтобы Он вернул тебе кольцо.
Марк рассмеялся.
— Будь спокойна насчет этого.
— И все-таки…
— Ты хочешь услышать историю кольца? — спросил он ее, глядя прямо в глаза. Любой без исключения раб должен был потупиться и отступиться. Одна собственность не спрашивает хозяина о происхождении другой.
— Очень, — ответила она и не боялась при этом пощечины.
— Расскажу, — неожиданно для себя ответил Марк. Он никому и никогда не рассказывал этой истории — но какой вред может быть ему от воробушка? Или даже от соловья. И добавил, словно говорил со свободным человеком:
— Только отчего бы нам не выйти из дома на берег? Погода прекрасная, и шелест волн составит прекрасную приправу к моему рассказу.
— Как ты добр, господин! — Ее восхищение было таким же милым и неуместным, как и ее невольное нахальство.
— Мне просто скучно, — с деланным равнодушием ответил он. — Пойдем.
Они вышли на берег. Море после тяжелой зимы наконец-то дышало легко, с гор веяло шалфеем и мятой — или, скорее, их предчувствием. Тем самым теплым ветром, который разнесет их запах по Острову в жарком июле и заставит поверить в бесконечность лета. День был ясным и свежим, рядом не было никого, и можно было беседовать, о чем пожелаешь и с кем угодно, но… он был готов о таком рассказать почему-то только Эйрене.
— Это кольцо — подарок матери, — начал он, — оно из ее рода. Не от Аквилиев. Впрочем… я расскажу по порядку. Мне было двенадцать… А впрочем, нет, началось еще раньше.
Он замолчал, словно не зная, чем можно с ней поделиться.
— Лучшая на свете мама, да? — неожиданно переспросила она сама.
— Ты откуда знаешь? — ответил он легко и просто, словно ему опять было двенадцать и они просто болтали с соседской девочкой.
— Да по лицу же твоему видно, — серьезно ответила она, — что лучшая на свете. Для тебя. Ты так говоришь о ней… У меня тоже такая.
— Отец… — он уже не знал и сам, что можно ей сказать, а что не нуждается в словах.
— Слава Рима, — кивнула она, — гордость предков. Ты наследник. Да?
— Да.
— А мама просто любила, да?
— Слушай, — он не сердился, но искренне удивлялся, — откуда, откуда ты знаешь это?
— Я же живу в твоем доме, господин мой Марк. И… я вижу тебя. И благодарю каждый день за тебя Бога.
— В общем… — Он решил прервать эти ненужные словоизлияния, а то еще пойдет что-то про тех трех сестер: веру, надежду и… как там звали третью? Он уже не помнил. — В общем, заболел я, когда было мне двенадцать. Тяжело заболел. Амулет не помог. Знаешь, маленький амулет — две скрещенные руки, как водится у Аквилиев. Из чистого золота, ибо не страшится оно ни ржавчины, ни сглаза. Но не помог амулет. Его потом раздробили, смешали с золой и выбросили в Тибр. А я был болен, и говорили, что смертельно.
Я лежал в своей комнате в жару и бреду. Стены комнаты разбегались до края круга земель, распахивались и впускали в мой мир чудовищ — они скакали, выли, но самое страшное, что они были не из этого мира, их ни о чем нельзя было попросить, им был безразличен умирающий мальчик, свидетель их плясок. И меня в этом мире почти что уже не было. А потом они стремительно сдвигались, эти стены, схлопывались у меня на горле, и скачка переходила внутрь моего тела — бил озноб. Я уже просил подземных богов забрать меня поскорее, отпустить в беспамятство, только бы не боль, и главное — не ужас этих скачек…
А потом пришла мама. Она редко входила на мужскую половину — у нас ведь был старый римский дом, никаких этих… знаешь…
— А тебе очень ее не хватало, — ответила Эйрена.
— Да, — он сглотнул. Почему-то было не стыдно говорить ей такое, словно она и сама знала всю историю заранее.
— И она дала мне прапрапрадедово кольцо. Она, знаешь, была единственной выжившей дочерью своего отца, сыновей у него не было. Так что родовое кольцо унаследовала она, взяла его с собой в дом моего отца помимо приданого, как главную святыню прежней семьи. Она мне показывала его еще давно среди своих украшений, но кто же допустит, чтобы римский мальчик играл женскими бирюльками?
А тут она просто пришла с ним и надела мне его на шею, на нитке. Отец лишь наблюдал. Он уже готов был меня хоронить, терять было нечего, не до родовой чести, не до правил мужской половины. Чужое кольцо. А мама… Она просила всех богов, она заклинала предков, она кропила меня кровью жертвенной голубки и делала что-то такое, от чего становилось прохладней и спокойней… Я не знал, что именно, я был в бреду, и чудища от краев земли мешались для меня с лицами родных людей и домашней прислуги.
— Бедный маленький мальчик, — тихо и просто сказала Эйрена. Не могло быть такого разговора между рабыней и ее хозяином. Никогда не могло быть. Но вот он был.
— А потом я стал понемногу подниматься из этой влажной и тесной глубины к свету и жизни. И мама все время была со мной — а чудища отступали, затихали вдали, и комната переставала раздуваться и сжиматься, в нее возвращались обычный земной свет и звуки повседневной жизни — они звучали песней триумфа. Только я был еще пуст и слаб, как глиняный кувшин, и мамины слова падали в меня, как тяжелые капли влаги, растекались по днищу, я ничего не мог тогда собрать…
Она рассказывала историю этого кольца. А еще читала мне «Энеиду» — это поэма великого Вергилия про то, как Эней вышел со своими спутниками из горящей Трои и прибыл к нам в Лаций. Так заложил он основы Рима.
— Кольцо было от самого Энея? — ахнула она.
— Нет, наверное, но так я тогда запомнил. Эней ведь остановился по пути в Карфагене, в него влюбилась местная царица Дидона… но Эней оставил ее, и это стало началом вражды между Римом и Карфагеном. Бросил, и все.
И знаешь, мне отчего-то запомнилось в этой горячей и влажной пустоте, что предок мой был спутником Энея и ему пришлось со своим предводителем покинуть Карфаген, а там осталась прекрасная дева, которую он полюбил и был принужден оставить. И он заказал себе кольцо с ее изображением, и оно стало родовой святыней.
Но теперь я понимаю, что в горячке все перепутал. На самом деле мой прапрапрадед вместе со Сципионом[71] взял и разрушил Карфаген. Это было более двухсот лет назад… И девушка была карфагенянкой — их всех тогда продали в рабство. А он не смог ее купить, и не потому, что не было денег, а по каким-то более важным причинам, — деньги ведь решают не все… Или позором стала бы девушка для его рода, или ее, как Брисеиду[72], отдали в наложницы кому-то важному и значительному. Как бы то ни было, он уже не мог ее забыть. Отсюда и кольцо с девичьим ликом.
— Как много горя приносит война, — как будто невпопад ответила она, и только тут он подумал, что ее собственный Карфаген был разрушен всего лишь год назад. — А ты не просил потом маму подробней рассказать?
— Она… Мама была со мной день и ночь. Мне становилось лучше. Но когда я смог подняться с кровати, в жару и бреду металась уже она — прямо на сиденье у моей постели. Она упросила богов отвратить болезнь от меня, единственного сына. Но приняла ее сама.
Оба молчали. Все было понятно без слов.
— Ты пела, что любовь сильна как смерть… Но это неправда. Смерть сильнее. И… к маминым похоронам я уже мог выходить из дома. И да, стоял там и плакал, но давился слезами, ведь я же римлянин, я всадник, я наследник своего отца. Не к лицу мне были слезы. А отец… он никогда не хотел говорить об этой истории. Она ведь не имела отношения к роду Аквилиев. Чужая история, чужое кольцо. Только мама взяла с него клятву: до совершеннолетия я носил кольцо на шее как новый амулет. А потом — на пальце, как гражданин и всадник.
И знаешь, что еще… От мамы осталось два портрета. Но они не нравились мне и при ее жизни — они не были на нее похожи. Там была какая-то идеальная матрона, каких, наверное, и не бывает в жизни. А кольцо… Оно стало для меня ее портретом. Может быть, не в силу сходства — мама была другой. А просто потому, что это мамина прохладная рука на горящем лбу. Ее защита.
— Ее любовь, — подсказала она.
— Да, любовь. И вот теперь… Спутница — я так называю эту деву.
— Ты же не можешь называть ее мамой, — согласилась она.
— Она была со мной всегда и везде. И верю, что помогла… что защитила в двух или трех боях, из которых я не думал выбраться живым и без увечий. Особенно тогда, на болоте…
Но она не стала спрашивать про болото. Она вскочила на ноги и горячо, страстно произнесла:
— Мой добрый господин Марк, каждое утро и каждый вечер я буду просить Господа, чтобы Он вернул тебе Спутницу. Вернул тебе твою любовь. И все христиане Острова вместе со мной. Верь, что как только один из нас узнает о ней, он побежит поведать о том тебе.
— Храбрый воробушек, — усмехнулся он, — верю тебе. Но ты кого-то подозреваешь? Кто, по-твоему, мог ее взять?
— А вот бывает… — она как будто тянула с ответом, не хотела говорить, — иногда ведь бывает, что самое дорогое берет тот, кому ты больше всего доверяешь…
— Кого ты имеешь в виду?
— Ну… — она сама как будто испугалась догадки, — я не знаю, мне не стоило этого говорить…
— Филолог? — Он сам поднялся на ноги.
— Нет, нет, я никого…
— Филолог, — утвердительно повторил он, — что ж, может и правда.
В самом деле, он посмеивался над его привязанностью к кольцу еще там, в лодке, а ведь сам он не имел права такое носить. Это может быть просто зависть. Или его вечное бахвальство философией — вдруг он хочет преподать Марку урок, что негоже привязываться к вещам, они порабощают нас, а все добродетели помещаются внутри нас и не нуждаются во внешних символах?
Но объяснять всего этого Эйрене, конечно, не стал. А только сказал:
— Те драгоценности, которые мы приняли в детстве, будь они даже на чей-то взгляд пустыми безделушками, никогда не перестанут быть нашими святынями.