Охранители

Именно сюда спустя ровно тысячу семьсот тридцать пять лет унтер Митрофан приведет пленного вольтижера Марка. Марк совсем молод, кивер потерян, черные волосы спутаны, взгляд опущен. Его левая рука наспех, небрежно перевязана каким-то платком прямо поверх мундира, и рана понемногу сочится кровью. Ему страшно — и еще страшнее показать этот страх. Его ведут куда-то — видимо, расстреливать? Чего еще можно ждать от этих северных варваров? Сможет ли он прежде залпа достойно выкрикнуть: «Vive la France! Vive PEmpereur!»[85] — и чтобы голос не дрогнул?

Митрофан Акиндинов — ему уже под сорок, русые волосы точно так же спутаны, в усах и на висках седина — посасывает пустую трубочку (табачок вчера еще закончился). Его форма в полном порядке, только ткань выношена, выгорела на солнце и сапоги все в белых разводах морской соли. На щеках — двухдневная щетина. Он как бы нехотя вынимает трубку изо рта и, поправив мушкет на плече (а второй у него в левой руке), деликатно зовет:

— Вашбродь, дозвольте? Вашбродь?

Из-за пригорка спустя полминуты появляется прапорщик Евгений Костомарский. Ему двадцать лет, он белокур, гладко выбрит, голова непокрыта, мундир слегка примят, к спине прилипло несколько соринок — видимо, прилег отдохнуть. Во рту — весенняя сочная травинка, взгляд веселый.

— Еще один пленный?

— Так точно. Мы на тую сторону патрулем ходили, а он от нас. Отстреливался поначалу. Подранили — мушкет бросил, руки задрал.

— Местность прочесали? Больше нет их?

— Прочесали, вашбродь. Да он из этих, давешних. Убежал чой-то.

— Спасибо, Митрофан. Благодарю за службу.

— Радстаться, вашбродь. — Митрофану приятна похвала, хоть и привычная.

— Чарка водки с меня.

Митрофан только усмехается в усы. Он разве ж ради водки?

Прапорщик одергивает мундир, выплевывает травинку и обращается к пленному, тщательно следя за своим произношением:

— Presentez-vous, monsieur. Мсье, представьтесь.

— Вольтижер Марк Радо, мсье лейтенант.

Прапорщику приятно побыть лейтенантом, он не поправляет пленного. Вообще-то лейтенанты по-нашему — это поручики и подпоручики (какие-то варварские, почти казачьи слова!). Но это у него все впереди.

— Вы отбились от своих?

— Я не хотел сдаваться вместе с остальными. Это позор — сдаваться без боя.

— Ваш сержант поступил очень разумно, не приняв боя с десантной ротой. У вас не было шансов.

Прапорщик немного хитрит: на Остров высадилась только полурота при поддержке фрегата. Пусть он считает, что их больше — на случай, если там остались другие французы.

— Я так не считаю, мсье лейтенант.

Голос пленного окреп — он понял, что его не будут расстреливать.

— Итак, вы ранены мушкетной пулей?

— Благодарю за заботу, мсье, это царапина.

Кровь все сочится, она уже намочила полу мундира — похоже, мальчишка преуменьшает боль. Или не заметил от волнения, так бывает. Но рана может нагноиться, надо принять меры.

— О вас позаботятся, вы храбрый солдат. Итак, вы последний из аванпоста? Больше на Острове ваших нет?

Марк колеблется. Он не знает, стоит ли выдавать вражескому офицеру военную тайну. Будут ли пытать, если он ничего не скажет? Сможет ли он выдержать пытку? А с другой стороны, офицер галантен и упредителен и так хорошо говорит по-французски, словно сам из Парижа. У самого Марка никуда не исчезнет провансальский акцент. Нет, было бы невежливо отказывать лейтенанту в искреннем ответе, тем более он ничего не изменит.

— Мсье, я последний.

— Митрофан, — командует прапорщик, — отведи к Семенычу, пусть ему как следует руку перевяжет, кровь остановит. Может, и лубок надо наложить: кость, поди, задета. Хорошо, пулю вытаскивать не надо: насквозь прошла. Тоже вот герой, не хотел без раны сдаваться… И проследи, чтобы накормили. И в сарай его к прочим. Завтра на материк отправим.

Митрофан подзывает молодого белобрысого солдата, стоящего поодаль, передает тому мушкет, пленного и приказания. Добавляет:

— Не робей, Митяй, вишь, сдаются они нам. На Рагузу тую, говорят, скоро пойдем. Ничо, взять можно. Да, вашбродь?

— Прикажут — пойдем, — лениво отвечает прапорщик.

Пленного уводят. Прапорщик уже было собирается продолжить послеобеденный отдых на теплом весеннем солнышке, но унтер все не уходит, словно хочет что-то еще ему сказать.

— Митрофан?

— Дозволь, вашбродь, спросить… — Вне строя этот старый солдат называет офицера на «ты», хоть и с титулом: он ведь, считай, в сыновья ему годится, по крестьянству рано женятся.

— Говори.

— Стены, говорят, больно тут древние?

— Древние. От римлян остались.

— А тут и римляны жили? А куды делись?

— Как тебе сказать… — Костомарский окончил гимназический курс, и если бы не позвали военные трубы — скоро бы уже и университетский. А пока что в университет собирался младший брат Миша, к тайной радости отца: пусть хоть один наследник избежит превратностей войны. Но как объяснить этому мужику все то, что сам он вычитал и выслушал, что окружало его с самых ранних лет? Как сказать по-простому?

— Меняются времена, и мы меняемся в них же. Вот была Римская империя, теперь на ее месте разные страны. Может быть, настанут дни, и нашей не обретется.

— Этого, вашбродь, мы не допустим, — серьезно ответил унтер, — на то и присягу царю давали.

— А ты, Митрофан, откуда будешь? Деревня твоя где? — Костомарскому надо поддержать беседу, а о чем еще спрашивать мужика?

— Давно там не был, — качает головой унтер, — забыл уж, как выглядит. Сначала снилась все… Теперь уж нет. Да и тут покрасивше-то будет. Хоша и у нас по весне неоглядно… Старицкого мы уезда, барин. С Волги.

— Я думал, на Волге все окают, — удивляется «барин».

— Не, это пониже. А мы тверские. А твоя, барин, поместья где?

— Моя… — Костомарский задумывается, — я в Москве вырос. А поместье в Орловской, но я там тоже давно как-то не был. Мой дом — в Первопрестольной.

Да и что в поместье видел, когда бывал? Барский старинный дом с нелепыми провинциальными интерьерами? Лужайку в три аршина перед ним? Речку-переплюйку с мостками, всю в следах копыт и коровьих лепешках по обоим берегам? То ли дело Воробьевы горы или Красный пруд на Москве…

— А вот еще дозволь спросить, вашбродь.

— Давай уж. — Костомарский чувствует, что солдат не отстанет, отдыха не получится, но прогнать его неловко — пленного взял, да еще и в бою. Имеет право на внимание командира. И в самом деле, не только за водку же наградную они воюют?

— За что мы вот француза тут бьем, вашбродь?

— Как за что?

— Ну вот смотри, вашбродь. Вот был римский анпиратор, и, поди ж, не один? Теперь наш есть анпиратор, австрийский вот еще. Говорят, и Бонапартий короновался, тоже анпиратор теперь. Не врут?

— Не врут, — соглашается прапорщик, не понимая, к чему клонит солдат.

— А раз так — чо б не сесть им да не поладить? Все ж христьяне? Бивали мы турку под Рымником, еще молод я был, так это понятно: вера у него поганская, бунтует он на нашего Помазанника Божьего, христьянам всем враг. Скоро, черногорцы сказывали, опять бить его будем, турку-то, так ему и положено.

— С чего это?

— Ну как? Пророчество было, черногорцы сказывали. Под Киселевым когда еще стояли.

— Кастельново[86], — поправляет прапорщик.

— Ну вот я и говорю. У них ракия[87] больно забориста, у черногорцев-то, и с виду диковаты, прям как турка, а нет, ничо, православные и говорят прям по-нашему, а в бою — звери. Пророчество сказамши: воевать матушке-Руси с туркой нечестивым до скончания века каждые десять не то двадцать лет, и вот срок опять подходит. А там, на севере, сербы православные, черногорцам братья, турку уже бьют, их поганый салтан крепко держит, а они, поднямшись, ничо, войско салтаново разогнали. Ну как он новое соберет? Мы ж сербов не бросим, вашбродь, они ж крещеные, как мы?

— Как прикажут, — усмехается прапорщик. Ишь ты, мужик мужиком, а в балканской политике разбирается.

— Так и что же тогда анпираторы не замирятся? Все ж теперь христьяне? Раныие-то, говорят, Бонапартий был афей.

— Кто-то?

— Афей, а по-нашему безбожник. А теперь ничо, покаямшись как положено, принял веру свою латынскую, попы ихние его покрестили да и короновали. Вот, монастырь латынский тут на Острове разогнамши, сказывали — так, чай, обратно теперь попов вернет?

— Попов — это вряд ли вернет. Крепко французы за них взялись. Больно много денег у них припрятано.

— Ну и у наших бывает, — соглашается Митрофан, — так не гнать же их теперича. Да и тут… Она хоть и латынская вера, а вроде нашей, вот как у этих далматцев-то. Исакий Далмацкий, знашь, покровитель небесный царя Петра — из этих, знамо, мест. В Питере, говорят, храм ему стоит. Так и тут христьяне.

— Стоит, — усмехается Костомарский. На память приходит нелепая постройка в центре столицы: мраморное основание и кирпичные стены поверх. Память двух царствований, шутили петербургские обыватели: блистательное Екатерининское и казарменное Павлово. Каким-то отзовется нынешнее?

— Токмо они тут Исаакия-то не больно чтут. Даже не слышамши про него. На острове этом, бабка говорила тутошняя — своя святая была. Мирой зовут, а по-церковному Ириной. Чтут ее крепко. Мощей только нет, потопши она, кажут.

Прапорщик усмехается. Много ли разницы, какому святому молиться? Да и много ли мощи помогают на войне? Но Митрофан — мужик обстоятельный, что в бою, что в молитве. Раз на Острове — должен узнать, кто тут святой.

А солдат продолжает, интересно ему с господином офицером словом перекинуться.

— Так вот ты объясни темноте моей, вашбродь: за что теперь воюем? Австрияки то нам союзники, а то их гоним из Киселева, теперь вот Бонапартия из Рагузы собирамся — а все ж мы христьяне? Нет бы скопом, вот и парнишку энтого, что я подранил, да черногорцев, да далматцев взямши — и айда турку бить?

— Это, братец, политика, — говорит Костомарский и сразу же сомневается, можно ли называть «братцем» мужика почти вдвое старше его самого. Но не «дядей» же его звать! — Императоры делят земли. Чья будет тут территория: наша, австрийская или французская?

— Лишь бы не туркина, — согласно кивает Митрофан, — ну это как у нас. У нашего, вишь, барина спор с соседским из-за дальних лужков вышедши. На лужках тех укосы медовые. Каженный говорит: мое. Наши мужики демахинских на лужках споймавши бьют, ихние нашенских — обратно. А баре судятся в губернии. А мужиков оба сторожить лужки посылают да нерадивых секут: не уберегли от покоса. Так и тут: может, еще договорятся?

— Может, — смеется Костомарский, — а чем суд-то у них кончился?

— Так в рекруты забримшись, — смеется Митрофан в ответ, — что теперь лужки? Всю Далмацию царю-батюшке добываю, от афеев стерегу, красу такую!

Пока они болтают, проходит с полчаса, и неожиданно возвращается белобрысый Митяй с пленным. Говорит, тот лейтенанта звал, что-то, видно, важное сообщить имеет. Теперь у парня мундир висит на одном плече, рука надежно перевязана, кровь на повязке подсыхает. Лицо румяное и даже как будто веселое: не верится, но Семеныч, кажется, и ему налил чарку. Пожалел по молодости?

— Мсье лейтенант, дозвольте…

— Слушаю. Вы хотите сообщить нечто важное?

— Я хотел поблагодарить вас за спасение моей жизни.

Прапорщик смеется. Это уже грубая лесть! Или… он просто пьян?

— Марк… сколько вам лет?

— Во… семнадцать, мсье.

— Восемнадцать?

— Скоро будет, мсье, — он сыто икает, — я солгал при призыве.

Костомарскому всего на три года больше, но этот мальчик кажется ему чуть ли не сыном. Вернее нет, братом. Младшим братишкой Мишкой, который корпит сейчас над книгами, готовясь к вступительным испытаниям в университет.

— Первый ваш бой?

— Второй, мсье. Первый был, когда мы тут высадились. Нас обстреляли. Я могу идти?

— Подождите… Мы вот тут говорили с… капралом.

— Он прекрасный человек, передайте ему мою благодарность. А я отдал свой табак, я не курю — нам выдали на континенте.

— Скажите, зачем вы воюете, Марк? Вы же сами рвались в армию?

— За Францию, мсье лейтенант. За прекрасную нашу Францию. За нашего императора, который дал нам величие и свободу — Европе.

— Свободу?!

— Свободу, равенство, братство, — серьезно кивает подраненный мальчишка, — если это не очень обидит мсье лейтенанта, которому я обязан жизнью, я…

— Говорите.

— При всем моем личном уважении, мсье, вы отстаиваете старый порядок. Это рабство, невежество, грязь, суеверия. Мы несем Европе просвещение. Она станет свободной, хотите вы того или нет. И мне не жаль отдать за это жизнь.

— Вы видели, Марк, как встречают вас местные рыбаки и крестьяне? Спешат ли они встать под ваши знамена и расстаться с суевериями? Не они ли обстреляли вас при высадке?

— Я мало пока видел тут, мсье. Только природа очень красива, почти как дома в Воклюзе. И знаете, у нас тоже много отсталых крестьян, которые не спешат сбросить с шеи жадных кюре и даже втайне мечтают о возвращении короля! Но мы, я уверен, сможем убедить их в неотступности прогресса. И знаете… семейное предание гласит, что мой дальний предок был из этих мест. Путешествовал по Средиземноморью, жил у Петрарки. Оставил в Воклюзе потомство. Я пришел вернуть долг этой стране — дать ей свободу, равенство, братство.

Костомарский осторожно, чтобы не задеть раненной руки, приобнимает Марка как братишку. Его прабабка — тоже из этих краев, дочь далматинского капитана на службе Петра Великого. И даже фамилия похожа — Радомирович.

Он не хочет сейчас спорить о том, что вместо старого короля они посадили себе на шею узурпатора Бонапарта — какая, в сущности, разница? И как-то неловко вести политическую дискуссию, когда твой противник — твой пленник, и вдобавок ранен. Храбрый, верный, честный мальчик! Как он его понимает! Как хотел бы командовать такими, как он, а не этими темными тверскими да тамбовскими мужиками, в меру хитрыми и без меры покорными. Но судьба, «взямши да бросимши» его сюда, распорядилась иначе.

— А мой капрал предлагает нам всем как добрым христианам объединиться и идти войной на мусульман, — улыбается он.

— С вашего позволения, мсье, я атеист. Я верю только в разум человека.

Костомарский на секунду задумывается. Сколько прочитано книг… Сколько выстояно в детстве служб, вроде бы и с темными и покорными мужиками, а все же отдельно от них. Невнятных служб на древнем языке, лишенном и латинской логики, и французского изящества. Сколько перецеловано в том же детстве жирных и волосатых священнических (мужицких!) рук. А вот как оно может быть просто и легко!

Они говорят по-французски, на языке, которого не поймет ни Митрофан, ни кто другой в плутонге[88] Костомарского или в его поместье. Он отвечает серьезно, как бы неожиданно для себя самого:

— Вы знаете, я тоже. Ступайте, Марк.

А капрал, он же унтер, он же мужик Митрофан поодаль с охотой раскуривает трубочку, вот ведь подарок ему прилунился на Светлую седмицу. Землица эта, сколь он ее ни хаживал, пахнет всюду ветром да травами, солью да солнцем, но и табачок-горлодер не помешает. Весна приходит в эти края рано — только Пасху отпели, а тут уж все цветет да птахи косяками летают. Дожди и те нонче легкие и теплые, играют себе, что девки на сочном лугу. Ясно солнышко ввечеру не торопится за край синих и ласковых гор, а море, хоть и студено да ласково — нам ли, старицким, бояться водяной прохлады в погожий день! И если есть на Земле край прекрасней далмацкого — на службе царю-батюшке и его, приведи Господь, добудем.

Загрузка...