Двое


Адриатика вечно пахнет ветром и травами, солью и солнцем. Ранней осенью запах ее становится мягче и глуше, все меньше солнца, все больше ветра. Дожди, пока они легкие и теплые, играют в догонялки, день отступает раньше, и горы синеют глубже, но море еще готово дарить рассеянное тепло тем, кто не был в августе жаден. И если есть на Земле край прекрасней Южной Далмации — значит, нам его еще не показали.

После промокшей ночи глянуло почти летнее солнце, и безветренным утром туманы, как непроснувшиеся облака, плыли по водной глади и медленно таяли. И значит, можно было гулять и вдыхать незабываемый запах, запасаясь на всю долгую стылую зиму, притаившуюся по обоим берегам слишком большого океана. По берегу шли двое, он и она — вечный сюжет! — и слишком близко сходились их ладони, жесты, интонации для тех, кто уже не вместе. И слишком далеко для тех, кто вместе быть еще может.

Ему за сорок. Темные, слегка седеющие на висках кудри, профиль как у античной статуи — о таком сразу скажешь «основательный и надежный». Она чуть помладше, или просто ведет себя по-девчачьи — светловолосая, сероглазая, остроносая, с резкими и легкими повадками. Отлично, казалось, дополняют друг друга.

— Как же все-таки здорово, что ты вытащил меня сюда! Даже лучше, чем летом. Спокойней и тише.

— Мы слишком привыкли к континентам, — ответил он невпопад, — они огромные и грозные.

— А здесь маленькая уютная жизнь, — кивнула она, — вот почему мои славянские предки пошли на север и восток, а не сюда? Жили бы мы сейчас здесь.

— Вряд ли бы мы вообще жили, — усмехнулся он. — Ты еще про своих еврейских спроси. Здесь ведь последние веков тридцать война… Говорят, по-турецки «бал» — это мед, а «кан» — это кровь. Балканы, выходит, — край, текущий кровью и медом.

— Да?

Все тот же задорный ее голос, будто бы снова школьные каникулы, или лучше: будто снова сбежала она с уроков. И мыслью опять явно не в этом, не в нынешнем. Вся серьезная их жизнь была друг другу пересказана еще накануне, да и не такой уж она была интересной. Семьи и дети, работы-зарплаты, страховки и страхи — все это казалось сейчас такой ерундой.

А она, с первой минуты — в той золотолистой Москве выпускного класса, когда он встречал ее как будто по дороге в школу — и шли болтать и дурачиться в Нескучный, осыпать друг друга свежеопавшей листвой, фоткаться в осени и целоваться, целоваться… Но — не более. Так здорово быть просто влюбленной школьницей, когда все возможно, и ничего еще не решено — как там, за пределами Нескучного, где буянили девяностые, где расцветало сто цветов и увядало девяносто девять. В том числе — их влюбленность.

А он — в осторожном будущем. Он ведь теперь женат, она тоже, кажется, не одна. На что теперь можно решиться? И зачем он вообще вытащил ее сюда: повспоминать о прошлом? Или просто обняться напоследок, — по скайпу не получится, — и понять, что дальше жить можно и на расстоянии океана, телефонного звонка, общей памяти о том, что они себе тогда придумали? Да, пожалуй.

А Остров? Он был здесь и сейчас, только он один, как и водится с островами. Невелик, но закручен холмами и заливами так, что пешеходная тропа за каждым поворотом открывала новый вид. Только что по левую руку была темная синь открытого моря — и вот она сменилась яркой голубизной, словно не через вершину холма перебрались, а в другое место попали.

Так что им проще говорить про Остров, чем друг про друга. Сломать пополам, и через годы сложить, чтоб совпали половинки — так можно поступать только с мертвым. Живое — оно зарастает. И случайный прохожий с пластиковым пакетом из ближнего магазина, и девочка, лениво крутившая педали велосипеда, — все эти обрывки чужой и неясной жизни были им проще и понятней себя самих.

Небо подернулось легкими облачками без малейшей угрозы дождя, и буйство красок в одних местах приглушалось облачной тенью, а в других — горело ярче. И так было радостно сознавать, что в Москве сейчас — три градуса тепла, дождь и свинцовые тучи, и даже в Сиэтле не сильно лучше, а им двоим на три дня дали немного лета.

— Смотри! — он дарил ей кусочек мира, — так только здесь бывает. Остров на море, озеро на острове. А на озере — еще один островок. Видишь?

— А на островке — церковь, — продолжила она. — А могли бы построить беседку. Или просто цветник. Почему вы всегда в центр ставите церковь?

— Кто это «мы»? — он немного опешил.

— Вы, успешные, волевые, верующие мужчины. Вы можете гулять с девочкой, можете вкалывать и писать с утра до ночи свой программный код, — да, я знаю, я знаю, это творчество и вдохновение, — но почему вы в центр своей и нашей жизни всегда ставите что-то другое? Разве вам не достаточно просто дома и сада?

И это было уже не про Остров. Но надо же было с чего-то начать.

— Потому что это — главное, — спокойно ответил он.

— А я тогда хотела, чтобы главной у тебя была я.

— Но мы же вместе…

Она не ответила. Взяла бутылку и пила плавно, запрокинув голову, и отросшие за московский сентябрь волосы рассыпались по плечам, а потом сказала:

— К рекам воды живой.

— Что?

— Мы приходили к рекам воды живой. Вместе. А потом — бац, оказалось, это контора по ритуальному обслуживанию населения. Еще по идеологическому воспитанию. Советы когда-то запрещали рок-оперу про Христа, потому что поповщина, а эти теперь запрещают, потому что поповщины мало. Потому что не в их интерпретации.

— А ваш театр?

— Нас пока не тронули, — усмехнулась она, — ждем-с.

Остров меж тем просто жил. Неподалеку, на берегу внутреннего озера, удили рыбу двое подростков, и рядом с ними сидел шикарный серый котяра — ожидал, пока угостят, а может, просто общался по-своему. А она все продолжала говорить с холодной и ясной яростью, словно и не замечая ничего вокруг:

— Сразу же было видно — им всем, от старушки-свечницы до вашего этого «священноначалия», им же нужна власть над каждым из нас. Полная и беспредельная. Якобы от имени Бога.

— И отцу Симеону?

И это уже из другой, совсем другой осени. Маленькая церквушка в деревне за тридевять верст отовсюду, привычные бабушки и растерянные столичные интеллигенты, и они, двое влюбленных дураков, которым не терпится узнать Самое Главное и жизнь свою наперед высмотреть до донышка. И он, седой и спокойный, ничего не рассказывает им и никуда не торопится. Слушает, молчит, улыбается, и главное — не торопится. Они веруют жадно, взахлеб, большими глотками, словно студеную воду из колодца пьют — так, что зубы ломит, и больного горла на утро не миновать. А он улыбается, настоящий.

Она кивнула:

— Да, настоящий. Слушай, ну он — исключение. Он баг, а другие фича[1]. Их главный принцип — всегда говорить от имени Бога и не признавать своих ошибок. И все это ласково поначалу, как будто любят. А потом ты и шагу не можешь без них. Сама себя опутала мелочными страхами, дурацкой этой робостью. Чувством вины. Неизбывным. Вяжущим. Мертвящим. А я сама хочу решать, с кем мне спать и что мне есть. Не нужна мне ролевка про святое средневековье. И знаешь, попробовала без нее — понравилось.

— Мы просто были тогда влюблены, — он говорил с трудом, как будто обязан был ответить, — друг в друга и в церковь. Не видели теней: кликушества, невежества… Потом повзрослели. Влюбленность прошла.

— Да откуда ты знаешь, прошла ли… — ворчала она, не сдаваясь.

Кот и рыбаки остались у них за спиной. Ничем не примечательные мальчишки, кот, рыбки в озере — какие всегда были и будут на этом острове. Как влюбленности, как расставания и встречи. А он ведь теперь женат. Ему нельзя, чтобы влюбленности не проходили.

— Помнишь этот вечер на Валдае? Все эти беседы полночь-заполночь, вечерня в часовне, грибы на сковородке, настой травяного чая? — продолжала она.

— Хорошо же было…

— Не то слово хорошо. Я вдруг стала всем своя, во все вписалась. Говорила правильные вещи правильным языком. И вы, правда, любили меня — такую. И будущее — видно его до донышка в прозрачной воде: замуж по благословению батюшки, много деточек, иконочки, постные пирожки. Добровольная старость с двадцати лет и до гроба. Отсечение воли с мозгами заодно. Зато вы будете меня любить такую. А я себя — нет.

— И ты сбежала в Питер?

— В Новгород я тогда сбежала. А потом в Крым… или нет, сначала все-таки в Питер из Новгорода. Неважно. Испугалась. Захотелось снова стать собой. И в электричке читала Евангелие, знаешь, просто вот чтоб убедиться — оно не про иконочки, не про часовенки, оно про свободу. Ну и стала выплывать понемногу. Вот с того самого вечера на Валдае выплывать. Ох, и долго было — со дна подниматься.

— Понятно… А я ждал тебя. Искал потом.

Как рассказать ей, что в валдайский тот рай он теперь возвращается во снах — правда, все реже и реже, и все меньше похожи эти сны на прошлое их счастье с распахнутым небом, солнечными соснами, плеском воды под веслом и ясным, правильным будущим, которое — не сбылось? Все больше эти сны — о пропаже. О ней, какой она так и не стала.

— Меня — той, валдайской, — вообще никогда не было. Мы ее выдумали.

И добавила:

— А ты — вот да. Ты там был настоящий. Ты и сейчас, небось, такой. Вот сегодня же пятница?

— А что? — удивленно отозвался он.

— Пятница. Постный день. И ты поэтому на обед осьминога заказал? Осьминога, а не барашка?

— Да нет, ну что ты, — рассмеялся он, — просто здесь волшебно делают осьминогов под сачем. Такой металлический купол, знаешь? И под ним запекают, медленно и печально — для осьминога печально, а нам — пальчики оближешь.

— Но ведь все равно подумал, признайся: как кстати и постный день!

Он не сразу ответил, но улыбнулся. Дерзкая школьница — вот куда она сумела вернуться. А дерзким школьницам положено говорить взрослым нахальную правду. Частичку ее.

— Вот ты о плохом. Есть. Да. Я бы назвал тебе имена настоящих святых. Но они тебе ничего не скажут.

— Потому что система их прожевала и выплюнула, так?

— Да, нередко. Но иного и не обещали в Евангелии, ты же помнишь?

— Там обещали — свободу. От чувства вины, от зашоренности, зацикленности на мелочных правилах. А у вас все опять…

— Да… — Он то ли закашлялся, то ли осекся. — То есть люди этого сами ищут. Спрос — предложение, помнишь? И может быть, церковь нужна, чтобы за ритуальными мелочами люди иногда вспоминали главное? Чтобы не совсем оскотинились?

Он еще помолчал, пожевал орехов. Не то чтобы искал ответ — скорее, колебался, услышит ли.

— Знаешь, это как в браке. Вот бывает ли без грязной посуды, пеленок, ремонтов, проблем? Разочарований и привыканий? Серых унылых дней, когда вы друг другу надоели? Медовый месяц навсегда? Я храню верность церкви. Как супруге. Даже когда она не во всем права — я храню верность.

— Ладно. — Она встала с камня резко, подводя как бы итог. — Семейного очага у нас с тобой не вышло. Но у нас выйдет отличный обед, правда? С осьминогами! Пошли! И спасибо за экскурсию!

Остров лежал на водах, такой же теплый и прекрасный, но теперь у дороги была ясная цель — с утра заказанный обед — их глаза высматривали удобную тропу, а не адриатическое буйство. А еще было общее прошлое, и половинки никак не срастались, даже в воспоминаниях.

И кажется, позови она — забудутся и прошлый разрыв, и клятва верности другой, и вообще все-все-все. Только позови. Но она не позовет. Зато осьминогов даже и в пост можно.

Навстречу им важно вышла одинокая коза. Настороженно пригляделась, принюхалась, развернулась и дала деру, размахивая выменем. Видно, чужие ей на этой тропе попадались редко.

Он заговорил снова где-то на полпути до подножия, где томилась под металлическим куполом осьминожья плоть и остывали бутылки с боснийской жилавкой и далматинским пошипом. И даже как будто закончен был главный разговор, но все это жило в нем, мучительно и явно. И кто, как не она, мог его услышать?

— И еще в России, ты права, православие привычно прислонилось к государству — не отдерешь. Да и не хочет никто отдирать.

— И что предлагаешь? — спросила она беззаботно. Вот кажется, повернись он к ней лицом, заговори о ней, а не о своем заумном — и все бы снова стало как в Нескучном, с неопытными губами и с ненасытным восторгом в еще детских глазах. Минут на пять… а там — как фишка ляжет. Но он ведь не повернется, он — о своем…

— Нам однажды придется пересматривать, возвращаться к чему-то раннему… Помнишь, нас тогда очень удивили эти слова: «христианство только начинается»? Две тысячи лет, какая ж тут первая попытка? А теперь понимаю. Слишком высокая задача — и мы едва приступили к решению.

— Слу-ушай, — протянула она, — ну что все эти тысячелетия? Зачем они мне, тебе, нам? Может, просто жить, самим решать? Этот груз — к чему тащить?

— А это не груз, — неожиданно быстро и радостно ответил он, — это дорога. Проверенный путь.

— А не хочу по чужим следам! — выдохнула она, тряхнув по-девчоночьи челкой, — хочу сама!

И резким шагом сошла с тропы, в это буйство мокрой зелени на осыпчатом каменистом склоне.

— Да ты… — ему бы следом за ней, удержать или подстраховать, но пока ведь ничего опасного, — смотри, уколешься, тут ежевики полно…

Он не успел договорить. Земля под ее кроссовкой поехала вниз, и не за что было схватиться, да и правда ведь ежевика — и она, нелепо размахивая руками, стала то ли сползать, то ли сбегать по нехоженому склону, а он стоял сверху и не спешил бросаться за ней:

— За камень! За камень тот зацепись!

Она и сама видела здоровый валун, пятками проскользнула мимо, но рукой ухватилась — выворотила камень из земляного гнезда, но смогла остановиться.

— Цела?!

— Да вроде…

— Сейчас спущусь!

— За потерянной овцой, ага… погоди, встану.

Он уже спускался меленькими шажками, осторожней, чем было надо, и бормотал себе под нос, что вот веревки нет, и что дурная девчонка, и вообще…

Ладони она себе все-таки расцарапала до бисерной крови, да и бок саднил. И чтобы встать, пришлось опереться правой рукой за вывороченный валун. А левая сама как-то легла в земляную его ложбинку, в эту склизкую, плесневелую землю, где и сколопендру можно было ждать, и гадюку. Но гадов не было. Было что-то маленькое и твердое, прямо в центре ладони, не похожее ни на корень, ни на камень:

— Подожди… тут…

И когда он к ней спустился, на левой ладони лежала находка. Грязь легко отколупывалась с тусклого желтого металла, и через минуту они, балансируя на зыбком склоне, смотрели на кольцо с квадратной печаткой, — а с печатки глядел на них лик девушки, не сточенный веками и не заржавевший от дождей.

Золото ведь не боится ни воды, ни ветра — ому стоит опасаться только человека.

— Вот видишь, как иногда полезно сходить с тропы и падать. — Голос ее звучал задорно и победно.

— У тебя кровь.

— Да ерунда, ничего не сломала, царапины пластырем залепим. Смотри! Очень ведь старое, да?

— Да… кажется, древнее… — Он говорил со своей спутницей неуверенно, он не разбирался в таких вещах.

— Ему век? Или два? Или двадцать? А может быть, оно из тех самых времен, когда, ты говоришь, все пошло не так? Вот с этой римской виллы?

— Я не то имел в виду…

— То, не то… Римское кольцо. Только она нам ничего не скажет. Ни как она попала сюда, ни кто носил кольцо. Судя по размерам, мужское. А это была… это была его Спутница, да? Давай назовем ее так.

Он хотел было сказать, что когда-то она была его самой главной Спутницей, и горько, что пути разошлись, чтобы однажды на три дня пересечься на дальнем Острове посреди моря и неба. И что спутники слишком легко оказываются попутчиками, дороги — бездорожьем, падение — находкой, и что он знает о мире сейчас намного меньше, чем этим утром.

Но ответил только:

— Давай!

Загрузка...