В мае из Дерпта вновь выступило на Венден русское войско. На этот раз царь поставил во главе рати не Мстиславского, коему еще не простил самовольного зимнего отступления, а его зятя, князя Ивана Голицына. Старика с его сыном тем временем он отправил на юг, держать границы от очередного наступления ногайцев.
Под началом Голицына были Федор Шереметев — первый воевода Большого полка, участник битвы при Молодях Андрей Палецкий — первый воевода полка Левой руки, князь Михаил Татев — воевода Правой руки. Сторожевой полк возглавил Дмитрий Хворостинин, коего государь очень ценил за блестящую ратную службу.
Впервые в жизни худородный Хворостинин был назначен первым воеводой, потому из дома уезжал светящимся от счастья, супруга все обнимала и не могла наглядеться — гордость и честь-то какие!
Но, едва прибыл он в войска, князь Михаил Тюфякин, что был назначен вторым воеводой Сторожевого полка, сразу сказал, вперив в него свои узкие черные очи:
— Чтобы я, родовитый князь, под тобой был? Сором! Полк с места не сдвинется, пока государь тебя подо мной воеводой не назначит!
Хворостинин, уставший от бесконечных местнических тяжб, коими была переполнена вся его ратная служба, чуть насмешливо, с презрением взглянул на седоватого князя и ничего ему не ответил.
Василий Сицкий, постаревший, обрюзгший, давно уже потерявший силу при дворе, назначен был вторым воеводой в Большой полк и затеял местнический спор с Федором Шереметевым, мол, ему, князю, невместно быть под безродным Шереметевым.
Тюфякин, не успев разрешить спор с Хворостининым, начал тяжбу с Сицким, ибо счел его знатность недостойной назначения в Большой полк. Татев, возглавлявший полк Правой руки, тоже начал спор с Сицким. Убеленные сединами матерые бояре, в столь неспокойное время не раз встававшие на защиту родной земли, грызлись, спорили, писали челобитные государю и задерживали ведение боевых действий — войско очень нескоро подошло к Оберпалену, занятому шведами.
Готовились к осаде, осматривали стены, и здесь, на военных советах, не могли прийти к единству. Осада затягивалась. Голицын ничего не мог содеять. Хворостинин множество раз порывался представить воеводам свой план штурма, с коим, как он говорил, Оберпален падет уже на следующий день, но его никто не стал слушать — ибо недостоин.
Ратники роптали, что подолгу стоят без дела. Стремительно таяли припасы. Из Дерпта прибыл гонец с государевым приказом — брать Оберпален немедленно. Послушали, приняли, но снова, не слушая друг друга, не желали уступать, считая последнее уроном для чести, и снова медлили.
Приезд из Москвы Андрея Щелкалова навел шороху в войске. В атласном кафтане, в червленых щегольских сапогах, оттертых от дорожной слякоти до блеска, он резко выделялся среди ратников и воевод, почерневших от солнца и пыли. Он тут же созвал воевод, дабы огласить им государеву волю. Иоанн велел немедленно атаковать Оберпален и идти на Венден, а тяжбы разрешил так: воеводам Передового полка нет дела до Большого, как и воеводам полка Правой руки до Большого. Напоследок, уже спокойно, даже с некоторым сожалением озвучил приказ, касавшийся Хворостинина — воеводе, военными успехами своими нажившего множество врагов и завистников, из-за коих он погряз в бесконечных местнических спорах, велено было возвращаться в Москву.
Хворостинин ожидал этого и сразу после совета, весь помрачневший и разом осунувшийся, он, стараясь не глядеть на ехидные усмешки соперников и завистников, покинул лагерь. Его пожирали досада и тоска, ощущение несправедливости, ибо содеяно им было немало, дабы ему дозволено было командовать одним из полков! И снова, снова бесконечные тяжбы, споры, которые только мешают этой затяжной тяжелой войне. Уезжая, проклиная всех и вся, даже свое недостаточно знатное происхождение, покидал он войско и не знал, что приказ сей, так ранивший его сейчас, возможно, спас ему жизнь для грядущих многочисленных побед…
Воеводы, ободренные государевым посланием, наскоком взяли Оберпален, разбили стены изо всех пушек и разгромили поредевший шведский гарнизон смелым штурмом. После столь легкой победы Иван Голицын, оставив часть войска и пушек в городе, повел рать к Вендену. Снова воеводы медлили и спорили меж собой — после столь легкой победы они верили, что и Венден не составит труда захватить, потому каждый стремился сыграть здесь ключевую роль.
С наступлением осени войско подошло к городу и начало осаду. К концу сентября с моря подули промозглые сырые ветра, потянулись густые туманы.
К этому времени в Польше уже побывали крымские и датские послы, с коими Баторий заключил мирные соглашения, чем обезопасил южные и северные границы Речи Посполитой перед началом большой войны. И вот уже шло к Вендену посланное им на подмогу осажденным шведам войско гетмана Сапеги.
Ратники вновь откапывали рвы, кои еще зимой рыли по приказу Мстиславского. От костров и тумана лагерь утопал в густой белой пелене. От холодных дождей все тонуло в грязи, телеги с провиантом увязали, лошади то и дело ломали ноги. Куда страшнее, ежели увязнет пушка — умри, а достань, иначе воевода Голицын выпорет безжалостно. Это пушкарский голова Василий Федорович Воронцов хорошо знал, потому у него все было ладно. Шутка ли — который год на войне! Чуть ли не каждая пушка была у него на счету, каждую знал и опознавал. Вот и сейчас шел мимо батарей, морщась от хлеставшего в лицо мелкого дождя. В тумане стоял Венден, походивший скорее на каменные руины, чем на одну из важнейших в Ливонии крепостей. Воронцов видел вдалеке залитые водой брошенные рвы, куда с холма, на вершине которого стоял лагерь, стекала вся дождевая вода. С низин ратники лезли наверх и сидели у костров, тихо переговаривались, ели, кашляли, сушили над огнем промокшую одежду.
— Здравствуй, Василий Федорович! — услышал он за спиной и остановился. Из-под дождевого укрытия выполз старый пушкарь Гаврило в промокшем насквозь длинном вотоле.
— И ты здравствуй…
— С этим как раз беда, — прокряхтел Гаврило и с хрустом, морщась, выгнул спину. — Все уже второй день кровью гадим!
Сказал и закашлял. Воронцов отметил его зеленое осунувшееся рябоватое лицо и не нашел что сказать. Сплюнув в грязь мокроту, Гаврило вновь молвил:
— Там робяты знать хотят, долго ли мы еще будем грязь месить, иль уже войдем в этот треклятый город? Я его уже видеть не могу, зимой тут едва "хозяйство" себе не отморозил!
— Молчат пока. Неясно. Ребятам передай, что стоять тут будем сколь надо. Ваше дело — из пушек стрелять. Мое — вами командовать. А без нас там, видать, лучше знают.
— Ага, как же, лучше, — пробурчал с обидой в голосе Гаврило. — То ли дело под Казанью было… Каждый день бои, наступления… Тогда государь войско вел, может, в этом дело? Горе-воеводы наши уж и несчастную Кесь[33] взять не могут…
Воронцов промолчал, повел плечом, вновь поглядел в сторону неприступного города.
— Может, воины не те? — продолжал размышлять Гаврило, приправляя сказанное добрым крепким матом. — Был у меня друг, под Казанью пал. Добрыней звали… Тот был воин! Нет таких ныне! Все полегли в татарских степях иль здесь… Новое колено воинов вырастили, а воевать не научили!
— Из Москвы от государя еще один посланник прибыл, Данила Салтыков. Молвят, торопит воевод, мол, ежели в ближайшие дни Кесь не возьмем, воевод государь велит выпороть в Москве…
— Я б поглядел на такое! — крикнул с восторгом Гаврило и разразился своим скрипучим смехом.
"Вот оно, величие", — подумал с горечью Воронцов и двинулся дальше. С тоской подумал он и о своем отце, Федоре Воронцове, близком когда-то советнике молодого государя. Он его плохо помнил, был мальчишкой, когда того казнили по какому-то неясному делу. Но матушка всегда говорила, что отец был деятельный и мудрый. Вроде как помогал митрополиту Макарию и государю державу просвещать да преумножать[34]. Уж неизвестно, насколько то правда, но одно Василий Федорович знал точно — то, что ныне происходит в стране и в войсках, было явно не тем, что пытались создать отец и великий Макарий, сейчас кажущиеся такими далекими, едва не сказочными.
Куда мы идем? Заплутали, заплутали…
Объединенная польско-шведская рать подошла к Вендену двадцать первого октября. Воеводы едва успели выстроить и развернуть войско. Гудели сигнальные рожки, вестовые носились из одного фланга в другой, порой терялись из-за непроглядного тумана.
— Не видно ни зги. Где полк Правой руки? — вглядываясь в белую пелену, поглотившую и войско, и город, говорил Иван Голицын.
— Отправил вестовых, — отвечал стоявший рядом седобородый Василий Сицкий. — Татарскую конницу выставили в перелеске за левым флангом…
Голицын нахмурился, осмысливая услышанное, затем заревел в гневе:
— Куда? Я не велел!
Конь его затанцевал, захрапел, почуяв гнев хозяина.
— Это все Салтыков велел! Обещал доложить государю о нашем бездействии, ежели не исполним, — молвил Сицкий упавшим голосом.
— Щенок! — удерживая коня, кричал Голицын. — Я здесь первый воевода иль кто?
— Здесь уже черт разберет! — проворчал Сицкий.
В тумане перестраивался конный отряд детей боярских и едва не столкнулся со строем стрельцов. С матом и руганью разъехались, уставшие и замерзшие люди были озлоблены и вспыльчивы. В том конном отряде был и Михайло. Один стрелец, самый задиристый, схватил его коня под уздцы, оттолкнул в сторону. Хотел Михайло его достать плетью, и уже едва не замахнулся, но ударить не посмел, увидев, как тяжело на него глядят эти бородатые воины, испытанные в десятках боев и походов, и от одного их взгляда противный холодок начинал бежать по спине. Бросил им в ответ пару колких слов и, послав к черту, поспешил за остальными.
Пока отходили, Михайло все глядел во враждебную мглу тумана, откуда доносились команды на неведомых ему языках, угрожающе ревели чужие рожки. И вдруг все смолкло…
— Здесь они, — проговорил застывший в седле Сицкий. В тишине конь его звонко брякнул сбруей. А тишина тем временем как будто съежилась и понемногу начала таять от тяжелого гула — тысячи копыт били окаменевшую замерзшую землю.
— Откуда они идут? — настороженно проговорил Голицын, привстав в стременах.
— Оттуда, откуда мы их не ждали, — понял Сицкий. — Опрокинули Салтыкова с его татарской конницей… Обошли нас…
— Что? Что? — растерянно проговорил Голицын, не сразу осознав, что нужно дать команду войскам развернуться навстречу противнику.
— Братцы, готовься! — скомандовал старшой в отряде, Михайло и, вздев кверху свою топорную бороду, со звоном выхватил саблю. Из темноты показались несущиеся навстречу всадники. Уже готовились встретить их смелой атакой, но услышали: "Братцы, не бей, свои! Свои!" Замерли в смятении.
Вскоре увидели, что это убегает прочь разбитая татарская конница. Среди отступающих, слепо несущихся вперед через развернутые полки, скакал и горе-воевода Данила Салтыков, потерявший в сумасшедшем беге шлем — впервые в жизни этот юноша, получивший серьезное назначение государя, решил выслужиться. И сам даже не понял, как был разбит. Татары в ужасе кричали что-то наперебой, неслись, ломая строй стрельцов и конницы. Отряд Михайло расступился, давая им дорогу. Михайло со смятением оглядывался на отступающих и осознавал, что и им сейчас придется встретиться с чем-то страшным, сильным, неизведанным. В членах от нарастающего страха появилась противная слабость. Михайло опустил облаченную в шлем голову, шумно выдохнул.
— Вперед! Вперед! — послышалась команда старшого. Кони тронулись, переходя постепенно на шаг. Михайло ехал в четвертом ряду, поглядывая на товарищей. Перешли на галоп. Все ближе враг — это слышно по нарастающему гулу земли. Вот уже в тумане видны их очертания. Сейчас…
То, что вскоре увидел Михайло, повергло его в ужас, конь его остановился, испуганно попятился, вставая на дыбы. Из тумана вынырнули закованные в брони крылатые всадники с уставленными вперед пиками. Казалось, это пришли сами ангелы — длинные белые крылья высоко возвышались над их головами и словно росли из спин. Тяжелыми пиками они напрочь снесли первые ряды русских всадников и, отбросив обломки пик, выхватывали из-за пояса сабли. Следом появилась еще одна волна, ощетиненная пиками, за ней третья, четвертая, пятая, и всадники, уничтожив целиком конный отряд московитов, с оголенными саблями неслись дальше, сквозь строй стрельцов. После залпа пищалей несколько крылатых всадников рухнули с лошадьми на землю, но остальные железной волной смяли и уничтожили этот строй, который уже рассыпался в жалких попытках спастись. Началась резня. Ругань, отчаянные крики, мат, люди падают в грязь, ползут, убегают, их рубят саблями, топчут копытами коней непобедимые крылатые всадники…
Во главе отряда детей боярских сам воевода Палецкий врезался в правый фланг польских всадников, не успевших собраться и перестроиться после стремительной атаки своей, завязалась рубка. Тяжело было рубиться с поляками, сабли только скользили по броням, со спины их было не достать из-за прицепленных к седлам высоких крыльев. Вскоре на помощь полякам подоспела шведская тяжелая конница, и снова рубка, истошно ржут кони, в кровавую грязь падают тела, снова и снова раненые ползут прочь, умирают под копытами лошадей.
— Отходим! Отходим! — кричал Палецкий, понимая, что остался здесь один. В этом тумане ничего не было видно, на чьей стороне победа, кто и куда отступил, куда перешел. Все чаще попадаются отбившиеся от войска ратники, в ужасе пытавшиеся спастись от этой страшной резни. Это был разгром. Рать, кою зимой от бессмысленной гибели уберег князь Мстиславский, теперь бесславно умирала, отступая.
Голицын не мог вымолвить ни слова — открыв рот, он с ужасом глядел на бегство своего войска. Обезоруженные, без шлемов, с сорванными бронями, русские ратники бежали к спасительным шанцам лагеря, запрыгивали во рвы. Сицкий, заметив растерянность первого воеводы, чертыхаясь, велел трубить общее отступление.
Пехота после разгрома кавалерии еще долго стояла стеной, неся большие потери. Воевода Татев ходил меж рядов с оголенной саблей, кричал до хрипоты, что он готов стоять и умирать здесь, потому не позволит никому отсюда уйти. И затем, когда был дан приказ общего отступления, Татев в порядке отвел пехоту к лагерю.
Видимо, и противнику было тяжело продолжать наступление в таком тумане, это дало московитам время для подготовки к обороне, и едва поляки и шведы появились перед укреплениями лагеря русских, по ним ударила целая канонада пушечных и пищальных выстрелов, и целый вал польско-шведского войска опрокинулся, отхлынул, рассыпался.
— Огонь! — срывая голос, командовал пушкарям Воронцов, вперив пристальный взгляд в непроглядную пелену тумана и дыма. Гаврило здесь же, целил из пушки, бил и тут же велел молодым пушкарям заряжать орудие. Снова выстрелы. Изо рвов без устали били стрелецкие пищали.
Врага сумели остановить лишь к вечеру, когда начало темнеть. Утром ожидали новой атаки.
А пока избитое и сломленное духом войско переживало страшные мгновения. Раненые истекали кровью, кричали, стонали, бредили или, напротив, умирали тихо, так и не приходя в себя. Священнослужители, бледные от ужаса, с окровавленными руками сновали по лагерю от одного умирающего к другому, врачевали, служили молебен, причащали, исповедовали. Уцелевшие собирались у костров и, объятые животным страхом смерти, молчали, не в силах обсуждать произошедшее. Хотели одного — скорее бежать отсюда, из этих холодных мрачных земель с пронизывающим ветром и страшным туманом.
Раненых тащили тайком с поля боя, либо они, придя в чувство и чудом оставшись в живых, сами приползали в лагерь. Среди таких был и Михайло. Конь его, испугавшись крыльев польских гусар, встал на дыбы и принял на себя удар пики несущегося вражеского воина. Михайло вылетел из седла, угодив под копыта польской конницы, и каким-то чудом был не раздавлен насмерть. Он лежал среди груды людских и лошадиных трупов с разбитой головой, с множественными ушибами и рассеченным саблей левым предплечьем — видимо, один из проскакавших польских всадников, не глядя, рубанул и ринулся дальше. И, очнувшись, Михайло на одной руке пополз куда-то, где, как он считал, мог находиться лагерь. Страх придавал силы, но они были последними — слишком много крови он потерял — он чуял, как одеревенела рубаха под броней, намертво слипшись с телом. Его подобрали сторожевые, искавшие живых. Чудом услышали они его хриплое дыхание и слабый шорох — он, обессиленный, драл пальцами мерзлую землю, пытаясь ползти дальше. Его аккуратно уложили на попону и, подняв, понесли, шагая по трупам. Они торопились, несли неровно, и голова Михайлы свесилась с попоны. Раскрыв глаза, он увидел во тьме лежащие вповалку тела, и над ними, смятые, искореженные, торчали поредевшие крылья мертвых польских гусар — и он лишился сознания…
Василий Сицкий не спал. Укрытый овчиной, он лежал в своем шатре. Проклятый холод и сырость истощили его тело — ломота была страшная. Годы уже не те! И поражение сегодняшнее сломило окончательно. Хрипло покашляв, Сицкий закрыл глаза. Да, далеко Ивану Голицыну до великого полководца! Перед глазами стояло его ошеломленное лицо — раскрыв рот и выпучив глаза, глядел первый воевода, как польские всадники железной волной сметают русские полки. Так и стоял, пока сам Сицкий не приказал отступать к шанцам.
Да, сложно будет воевать нынче с поляками. Король Стефан оказался не столь простым, каким его считает государь. Подготовился к ответному удару, выждал, усовершенствовал польское войско и… победил. Завтра, ежели не отступить, вкупе со шведами поляки точно разобьют русских. Убереги от мучительной гибели, Господи, от страданий. Князь, смежив очи, до сих пор слышал крики и стоны раненых и умирающих — Господи, как они страдают! Убереги, Господи!
Князь с тоской подумал об Аннушке, покойной супруге, о сыновьях, о дочери. Из всего большого семейства остались лишь двое его сыновей да дочка Варенька, счастливая в браке с Василием Голицыным, родным братом бездарного Ивана Голицына. При очередной мысли о нем стало мерзко и горько. Эх, выбраться бы отсюда живым!
Не сразу Василий Андреевич услыхал, как кликнул его слуга, упредивший о приходе посланника первого воеводы. "Помянешь черта!" — со злобой подумал князь Сицкий и велел подать ему одеться.
Молодой ратник, слуга Голицына, почтительно склонил голову перед князем Сицким и молвил, что первый воевода собирается покинуть лагерь сейчас же, до наступления утра, и предлагает князю Сицкому уйти с ним.
Василий Андреевич выслушал, острожал ликом, нахмурился. Бежать? Бросить разбитое войско на погибель и уйти? Да и с кем бежать? С этим бездарным трусом? Уподобиться ему? Княжеская гордость заиграла в нем, и князь Сицкий без колебания ответил:
— Передай князю Ивану Юрьевичу, что желаю ему доброго пути и Божьей помощи. Ступай!
Ратник, явно растерявшись, не сразу понял, что слово старого князя твердо и неизменно, но увидев его строгий, тяжелый взгляд, он все понял и откланялся. Ратник исчез за опустившимся полотном, а Сицкий так и стоял, глядя ему вслед. Вот и миновала, кажется, последняя возможность остаться в живых… Вероятно, за Голицыным побегут и остальные. Что будет с войском? Кто останется? Какой позор!
Еще было темно, когда князь собрал остальных воевод. Под утро явились к нему воеводы Тюфякин, Татев да молодой посланник государев — Данила Салтыков. Юноша, побледнев разом, спрашивал, почему не прибыли остальные.
— Известно, почему. Бежали следом за первым воеводой, — грустно усмехнулся Татев и опустил глаза.
— Шереметеву не впервой с поля боя удирать, но князь Палецкий… Он же со мною до последнего стоял в Молодях[35]! — с болью в голосе отозвался Тюфякин.
— При Михайле Воротынском, царствие ему небесное, сбежать он бы не посмел, — ответил ему Сицкий.
— И Щелкалов сбежал, — добавил Татев. — Сам видел, как его возок уносился прочь, будто от погони.
— А как же мы? — вопросил мертвенно-бледный Салтыков.
— За тем и позвал вас, дабы решили мы, как нам поступить. — Сицкий поднялся со своего места и сложил руки за спину. — Надобно подготовиться к обороне. Скоро светает. Тот, кто не захочет оставаться здесь и отбивать наступление противника — может еще догнать сбежавших воевод.
Он сказал, и гробовая тишина повисла в воеводском шатре. Воспаленными уставшими глазами князья коротко поглядели друг на друга и поняли — сейчас стыдно будет встать и уйти. Поздно. Да и не готовы они были запятнать себя этим позором бегства.
— Уж лучше смерть, — усмехнулся Татев и, слабо улыбнувшись, оперся локтями о стол. Бледный мальчишка Салтыков опустил голову, врылся пальцами в волосы.
— Добро, — кивнул Сицкий, по праву негласно принявший на себя командование всем войском как первый воевода. — В лагере много раненых. Глупо было бы позволить им умереть тут. Надобно справить телеги и отвезти их подальше…
Переполох в русском лагере. Все телеги, что остались у войска, были выделены для перевоза раненых. Тяжело увечных несли на попонах, клали на настил. Среди таких был и Михайло. Фома, с трудом нашедший господина, уже перепугавшийся за него до смерти, торопливо собирался в путь вместе с ним, конь его ни на шаг не отходил от телеги, где с другими ранеными уложили Михайлу. На круп своего коня Фома взвалил припасы, пожитки и броню господина — тяжко теперь будет вдвоем с одним конем!
Следом за тяжелыми ранеными бросались и те, кто всеми силами пытался спасти себе жизнь. Порой у переполненных телег возникали драки. Старшие плетьми разгоняли эти своры, пинками возвращали притворщиков к позициям. Но и без того многим удалось сбежать. Старые седобородые ратники, испытанные во многих боях, безмолвно наблюдали за этим позором из окопов.
Среди пушкарей тоже смятение, их ряды так же значительно поредели — началось самовольное бегство с позиций. Никто не хотел погибать здесь. Разъяренный Воронцов расхаживал меж укреплений, разок схватил беглеца, притаившегося в развороченной вражьим снарядом яме, избил его яростно и под страхом смерти велел возвращаться обратно. Плачущий пушкарь, утирая разбитое лицо, повесив голову, шел обратно, чтобы погибнуть. Не повезло!
— Скоты! Трусы! Ежели кого поймаю еще, лично на этих пушках повешу! Псы! — ревел красный от гнева Воронцов и грозил кулаками. Позже его нагнал Гаврило.
— Пушки многие оставлены. Как быть?
— Стоять у своих орудий! Ежели снаряды кончатся — переходить к другому орудию! — отвечал с раздражением Воронцов.
— Понял, стоим! — пожал плечами Гаврило и, сухой, сутулый, зашагал на позиции.
— Что же делается, а? — крикнул вдруг Воронцов и, словно обессилев, опустился на землю. Морозный морской ветер трепал его бороду и редкие волосы на голове. — Одни воеводы-трусы сбежали, другие дураки-воеводы развалили войско, дозволив всеобщее бегство! Как же нам теперь драться, а? Скажи, зачем мы остаемся здесь погибать? Для чего все это?
Гаврило застыл на месте, обернулся к нему. Воронцов, изможденный происходящим ужасом, закрыв лицо грязной широкой ладонью, всхлипнул.
— Кто прав, кто нет — на том свете рассудят! — светло улыбнувшись, ответил Гаврило и махнул рукой. — Не боись, Василий Федорович! Стоять будем стеной! Узнает еще король Степан, чего русские пушки стоят! А от судьбы не уйдешь!
И двинулся дальше.
Из-за поднявшегося ветра туман понемногу рассеялся, обнажив и широко раскинувшийся под стенами Вендена польский лагерь, и вчерашнее поле боя, густо усеянное трупами. Отступив, туман сыграл с московитами злую шутку — противник увидел, насколько поредел русский лагерь, а для шведских пушек открылся прекрасный обзор для обстрела, и шведы щедро начали осыпать московитов ядрами.
Тем временем оставшихся бойцов воеводы Сицкий, Тюфякин и Татев стянули в окопы и шанцы, расставили стрелков и приготовились к наступлению противника. Но, кажется, они не были готовы к такой мощной атаке вражеских снарядов. От грохота орудий тяжело гудела и вздрагивала земля, густой пороховой дым вновь заволок округу. Ядра разбивали земляные укрепления, с ревом и свистом летали над головами, калечили и убивали людей, уничтожали пушки. Подбитые тяжелые орудия, лишившись опоры, со скрежетом и грохотом сваливались во рвы, погребая под собой тех, кто не успел вовремя отбежать и спастись.
— Как бьют, а! — спрятав голову в ладонях, прокричал каким-то чужим, высоким голосом Тюфякин. Рядом с Салтыковым одному из стрельцов оторвало голову, и юноша, забрызганный чужой кровью, вопил от ужаса, силился убежать, но его насильно удержали.
Не сразу стало понятно, когда шведы прекратили стрелять. Оглушенные, московиты несмело выглядывали из окопов, но из постепенно рассеивающегося дыма в их сторону, свистя и шипя, летели пули вражеских мушкетов.
— Идут! Идут! — прошло по рядам. Там, в дыму, были видны реющие польские и шведские знамена — войска соединились для удара по московитам. Стрельцы начали бить из пищалей и ручниц без команды, вразнобой.
— Пли! — взобравшись на редут, скомандовал Василий Воронцов. Всю левую сторону его лица густо залило кровью. Гаврило был рядом с ним, целился из пушки, затем командовал стрелять. Враг приближался медленно, строй его ломался, рассыпался, собирался вновь, затем отступал. В ответ в русских стреляли из мушкетов и из орудий со стен.
На глазах Гаврилы соседняя пушка взмыла в воздух и, на лету рассыпаясь, разлетелась на куски. Пушкарей, что стояли возле нее, убило разом.
— Супостаты, что делается, а, — прокряхтел он, лишь на мгновение обернувшись туда и вновь наклонившись над пушкой. — Заряжай!
Заряжать было некому — мальчишка-пушкарь лежал под орудием мертвый.
— Что делается, — повторил Гаврило. — Видал, Василий Федорович, как… — начал он с присущей ему задорностью, столь неуместной здесь, и, взглянув на Воронцова, замолчал — голова пушкарей лежал в окопе на спине в луже крови, запрокинув раздробленную пулей голову. Открытые глаза его, обычно живые и серьезные, глядели равнодушно в раскинувшееся над ними свинцовое небо.
— Что делается, — прошептал Гаврило, не отрывая от него взгляда и лишь затем, помрачнев и выругавшись, сам вылез из окопа, схватил ядро и зарядил им орудие.
С обеих сторон бьют пушки и ружья, шведско-польское войско наступает и вновь отходит. Но снаряды у московитов понемногу иссякали, и долго сдерживать наступление противника они не смогли — польские и шведские воины вскоре ворвались в лагерь московитов и без разбору в коротких стычках убивали всех, кто вставал у них на пути. Началась резня. Все реже в затянутом дымом лагере слышалась ружейная пальба. Пушки замолкли.
Андрею Сапеге, молодому литовскому воеводе, что возглавлял пришедшее на помощь шведам польско-литовское войско, уже доложили о победе, когда в отдельных участках русского лагеря еще шли короткие бои. Принимая от соратников поздравления, он узнавал, что его войску достался весь огнестрельный наряд московитов в виде многочисленных пушек — колоссальная потеря для царя Иоанна. Доложили, что захвачен в плен раненый воевода Петр Татев, а также восемь младших воевод, что сами сложили оружие…
Окончился бой, по полю, густо усеянному тепами, низко стелился туман, вновь пришедший с моря. Победители грабили мертвых, добивали раненых.
Воеводу Татева, уже связанного, вели двое польских стрельцов. Тяжело перебирая ногами, спотыкаясь о трупы, он шел, оглядываясь на разгромленный лагерь, который наводнили чужие воины. Проехал отряд тех самых крылатых гусар, пронеслись мимо польские и шведские знамена, группа литовских пехотинцев, громко ругаясь, делили награбленное имущество. Убитые лежали всюду, и некоторых князь Татев даже успевал узнавать. Вот лежит изрубленный до неузнаваемости князь Василий Андреевич Сицкий — князь сам видел, как убивали его, когда престарелый воевода поднял ратников и встал с обнаженной саблей перед наступающей лавиной противника. Неподалеку лежит убитым и Данила Салтыков, несчастный мальчик, волей судьбы втянутый в эту ужасную бойню. Вот возле разбитой пушки лежит мертвый воевода Тюфякин, так же исколотый и изрубленный.
Татеву повезло больше, он был снесен толпой, кто-то рубанул его саблей по голове, но лишь глубоко оцарапал, и теперь ему суждено попасть в плен. Но царь выкупит его через год, и Татев вернется в Москву, где уже будет лишь заседать в думе. Военных назначений он больше не получит. И еще через несколько лет он выдаст свою дочь замуж за князя Василия Федоровича Скопина-Шуйского, и в браке этом родится прославленный герой Михаил Скопин-Шуйский, коему спустя тридцать лет доведется спасать Россию…
— Глядите, как пушку обнял! Видать, не желает с ней расставаться! — хохотали три венгерских наемника, увидев пушкаря-московита, лежащего на залитом кровью орудии. Раненый, он обхватил ствол обеими руками, не давая себе упасть.
— А он живой?
— Живой, гляди, дышит еще!
Гаврило открыл глаза и сквозь мутную пелену, застлавшую угасающий взор, он видел собравшихся возле него чудно одетых воинов. Один опирался обеими руками о мушкет, два других указывали на Гаврилу пальцами и громко смеялись.
— Слезай с нее, дурак!
Гаврило зашевелился, закряхтел. Последнее, что он помнил — у него кончились снаряды. И он в поисках ядра слишком явно выглянул из-за укрытия. Потом почуял два обжигающих удара, один в грудь, другой в лицо, в правую щеку, которую вырвало вместе с зубами. Он очнулся, лежа под пушкой, и с последним усилиями пытался встать, но рухнул на ствол орудия и остался на нем висеть.
"Ничего, посмеетесь еще! Вот глядите, встану я. Чего лопочут на своем наречии? До чего дурной язык!" — подумал Гаврило со злобой. Вновь, цепляясь за ствол орудия, приподнял голову. Из разорванного пулей рта хлынула кровь и повисла на нижней губе густой темной нитью.
"Хоть бы добили уже", — подумал Гаврило с досадой и вновь уронил голову. Венгр, что стоял, опершись на мушкет, словно угадал его желание либо устал глядеть на мучения пушкаря — вскинул ствол, коротко прицелился и выстрелил. Товарищи его, мигом замолчав, увидели, как дернулась и разлетелась брызгами голова московита, а он безвольной куклой слетел с пушки в ров, где упал на присыпанный землей труп.
— Хороший выстрел! — похвалили его товарищи и двинулись дальше, вскинув мушкеты на плечи. Мельком взглянули на труп, лежавший под убитым только что московитом. Кажется, судя по одежде, это был пушкарский голова. Лицо присыпано землей, но среди грязи отчетливо видны были его потухшие открытые глаза.
Над полем боя звучал победный рев сигнальных рожков.