Глава 3

В середине лета в семье боярина Ивана Васильевича Шереметева Меньшого произошло радостное событие — у него родился сын. Долгожданный наследник появился на свет, когда счастливому отцу перевалило уже за четвертый десяток.

Жена боярина, Домна Михайловна, находилась в коломенском имении, куда Иван Васильевич отвез ее и дочь Елену в разгар тревожных летних событий. Оставшись в Москве, он ждал их исхода, боялся, как бы и его не отволокли в застенок, откуда еще никто не возвращался, — все помнили опричные годы и страх их возвращения испытывали все. Подле себя он держал пасынка Петра, дабы тот мог при случае исполнить любое его поручение.

Юноша Петр был сыном старшего брата Ивана Меньшого — Никиты Васильевича Шереметева, казненного в такие же тревожные годы, накануне создания опричнины. Иван Васильевич взял его к себе в семью и воспитывал, как родного сына, и теперь этот одиннадцатилетний мальчик был для боярина живым напоминанием тех страшных лет. Что, ежели и его теперь казнят и уличат в каком-нибудь грехе? Как быть детям и жене?

В те годы от рук государя пострадали оба старших брата Ивана Меньшого — Иван Большой, из застенка отправившийся прямиком в монастырь, и Никита Васильевич, убитый в темнице по обвинению в сговоре с ляхами. Тогда Иван Васильевич решил верной службой вернуть порушенную честь семьи, потому и воевал долгие годы в Ливонии, потому и стоял насмерть в битве при Молодях. Все для того, дабы у государя не было повода и помыслить о том, что боярин Шереметев может быть изменником. Но спасет ли это сейчас?

Узнав о рождении сына, Иван Меньшой позабыл о своем страхе, устремился с пасынком Петром в Коломну, к любимой жене. Туда же отправились тотчас младший брат боярина Федор, и его верный друг, дьяк Андрей Щелкалов.

Роды были тяжелыми, и Домна Михайловна встретила мужа в постели в то самое мгновение, когда кормила новорожденного. Светящийся от радости Иван Васильевич, широкий и большой, как медведь, сгреб ее в счастливые объятия вместе с сыном, и маленький Федя (назвали в честь любимого брата Домны Михайловны, Федора Михайловича Троекурова, стоявшего тогда на воеводстве в далеких Чебоксарах) заревел, схватив цепкими пальчиками распашонку матери.

— Ну, подержи, подержи, — вымученно улыбаясь, дозволила Домна Михайловна, отдавая младенца отцу. Федя пищал еще пуще, пугаясь, видимо, густой черной бороды родителя, и незнакомого ему тяжкого запаха конского пота.

— Богатырь! Богатырь! — улыбаясь во все зубы, кричал Иван Меньшой, и Петя все норовил заглянуть через его широкие плечи на новорожденного брата, а Елена, все эти дни находившаяся подле матери, отпихивала его:

— Куда лезешь? Уронишь!

— А ну, не толкайся! — гневно сморщив лоб, ответил Петр и тоже толкнул сестру.

— Не ругайтесь! — строго сказала им Домна Михайловна. — Хуже кошки с собакой.

— А чего он лезет? — обиженно надув губы, вопросила Елена. Петр гневно погрозил ей кулаком.

— Даже тут не можете дружно меж собою! — вымолвила с грустью боярыня, уже привыкшая к тому, что Елена так и не приняла брата, чужого, как ей казалось, не достойного любви ее дорогих родителей.

И Иван Меньшой и не обращал уже внимания на детские распри — он был весь поглощен новорожденным сыном. Он держал крохотный сверток, глядел на сморщенное личико младенца, только-только успокоившегося и, кажется, уснувшего у него на руках.

— Это добрый знак! — прошептал он, любуясь маленьким Федей. — Это добрый знак!

А вечером прибыли гости — дьяк Андрей Щелкалов и брат боярина, Федор Васильевич. Уже отгуляли праздничное застолье, уже выносила кормилица им на поглядки новорожденного, который тут же разревелся, едва отец, жарко дыша бражным духом, снова взял его на руки. Уже выпили и за скорый отъезд Федора Васильевича в Тулу, куда его назначили воеводой. Тряся кулаком, он все возмущался, что князь Михаил Тюфякин, назначенный на воеводство вместе с ним, уже начал с Федором Васильевичем местническую тяжбу, не желая на равных служить с ним. Ивана Меньшого это особенно задело — крепким медом принялся тушить он свою подавленную ярость, а Щелкалов успокаивал Федора Васильевича, мол, государь сего не потерпит, встанет на стороне Шереметева, лишь бы в Туле все было спокойно.

Утихло застолье. Щелкалов сидел улыбчивый, умасленный, как довольный кот. Он потучнел в последние годы, приобщившись к обильным яствам и питию. С прищуром он глядел, как Федор Васильевич уже клевал носом, устав с дороги и перебрав крепкого меда.

— Сходи-ка ты, Федя, воздухом подыши, — напутствовал Иван Васильевич заплетавшимся языком.

— Да ты и сам, Ваня, тоже хорош! — протянул Щелкалов, хитро улыбаясь. Федор Васильевич тяжело встал из-за стола и направился к сеням. Иван Меньшой хлебнул квасу и тряхнул головой, прогоняя хмель.

— Я ждал тебя, Андрей, — тихо произнес он, — хотел, дабы ты мне наконец рассказал, что в Москве происходит.

Щелкалов тут же сделался серьезным.

— Ты же подле государя денно и нощно находишься! А он с весны на собраниях думы не бывает! Ныне и царевич Иван перестал появляться…

Тем временем Федор Васильевич, справив во дворе малую нужду, вновь направился в дом и, заметив в углу сеней, где он оставил саблю и дорожное платье, какое-то шевеление, остановился. Так и стоял он, охваченный страхом, пока не разглядел, что это Петька, хоронясь, тащит саблю Федора Васильевича по полу, уже прицепив к своему поясу.

— Ах ты, щенок! Я тебе покажу, как воровать! Покажу! — процедил сквозь зубы Федор Васильевич и, шатаясь, направился к сыновцу, схватил его за воротник и отвесил тяжелую оплеуху, сорвал свою саблю с его пояса, бросил ее в угол и замахнулся снова, но мальчик крикнул, закрыв лицо руками:

— Не бей больше, не бей, дяденька!

Прибежавшая на шум кормилица, с укором глядя на брата боярина, увела плачущего мальчика в дом. Довольный собой, Федор Васильевич, расправив плечи, вошел в светлицу, где сидели Иван Меньшой и Щелкалов. Шатнувшись, вошел и с порога будто споткнулся о тяжелый взгляд старшего брата.

— Опять Петьку лупишь? — грозно вопросил он. Щелкалов с ухмылкой глядел на него вполоборота. Уже не впервой младший брат Ивана Меньшого обижает маленького Петю и, кажется, делает это не дабы проучить, а так, для забавы. Словно натаскивал маленького волчонка, взращивая в нем жестокость и силу. Но Иван Меньшой сейчас впервые заговорил о том с братом.

— Саблю мою… стащить хотел, — молвил Федор Васильевич, не решаясь приблизиться к столу.

— Ты моих детей не воспитывай! Внял?

— Петька не твой сын, — возразил было Федор, но Иван Васильевич что есть силы грохнул кулаком по столу.

— Детей бить — всегда горазд! А под Молодями сбежал с поля боя! Людей своих умирать оставил! Пес! — все больше закипал гневом Иван Васильевич, краснея на глазах. — Меня опозорил! Меня!

Он с каждой секундой все больше переходил на крик, и в дальней горнице заплакал потревоженный младенец, и Щелкалов уже стал хватать его за рукав, пытаясь успокоить.

— Я тут… за всех… за весь род… стою… А ты? Трус! Трус! — сдавленно рычал Иван Меньшой, брызжа слюной, пока Федор не хлопнув ладонью по двери, не ринулся обратно в сени, решив посреди ночи ехать в Москву. Иван Васильевич сам нагнал брата, когда тот уже стоял на пороге, облаченный в дорожную ферязь с длинными рукавами, с саблей у пояса, схватил его в свои объятия, молвил:

— Прости меня, брат… Не совладал с собою… Не езжай никуда, оставайся! Тебе уж постелено… Не гневайся…

Федор Васильевич послушал-таки брата, ушел спать в приготовленную для него горницу. Иван Меньшой вернулся за стол к гостю, морщась от сковавшего виски похмелья — бражный дух с гневом весь вышел из него. Налил себе квасу, выпил. Щелкалов все так же с прищуром глядел на него:

— Устал ты, вижу. Может, и тебе спать пойти?

— Не, — мотнул головой Иван Меньшой, — я еще от тебя правды не дождался. Молви, что в державе творится. А то места себе не нахожу…

Щелкалов, вновь помрачнев, задумчиво поглядел в темное окно, пожевал губы.

— Что-то страшное грядет. Токмо о том — никому! — ответил он, испытующе глядя на друга. Иван Меньшой, притихнув на своем месте, молча кивнул.

— Заговор раскрыт против государя. Бориска Тулупов и боярин Умной хотели, мол, свести его с престола. И царевич Иван в том замешан. Хотели его вместо государя…

— Господи, и царевич, — ахнул Иван Меньшой.

— Самый ближний круг, почитай, государя предал. Потому и взяли под стражу всех, кто подле них был. Весь ближний круг царевича, где Протасий Захарьин главенствовал — он, мол, тоже на их стороне был, Ивана Иоанновича подначивал отцово место занять.

— Откуда открылось сие?

— Елисейка Бомелий выдал Тулупова. А он уже и всех остальных за собою потянул. Новгородского владыку Леонида в Москву на допрос свезли, выяснилось, в хищениях он повинен великих. Молвят, в Новгороде ведуний держал на подворье, колдовством и прочей бесовщиной занимался также. Выдал Умной на допросе и архимандрита Чудова монастыря Евфимия, и архимандрита Симонова монастыря Иосифа — те, мол, за боярскими даяниями охочи были, но не ради своих обителей, а от алчности своей.

— Слыхал я, что государь давно ими недоволен был. А что митрополит? Заступится за них?

— Владыка Антоний? — усмехнулся Щелкалов. — Этот тоже за свою шкуру боится. Уже и он с государем с глазу на глаз говорил. Видел я его после того разговора — волокли его, несчастного, едва живого — весь бледный, трясется, ногами еле перебирает… Нет, владыка против государя не пойдет. А теперь и согласится на то, дабы государь запретил земельные пожертвования крупным обителям…

— Верно говорят, что государь отослал супругу свою, Анну Григорьевну, в монастырь? — вопросил, нахмурив чело, боярин Шереметев.

— Едва боярин Умной уличен был в измене, государь велел постричь ее в Покровский монастырь, что в Суздале. И Васильчиковых всех из Москвы выслал…

Шереметев покачал головой. И с пятой супругой у государя не сложилась семейная жизнь. Юная дева пала жертвой придворной борьбы и теперь вынуждена была всю цветущую молодость свою отдать на служение Богу. Но никто, и сам государь, не ведал, каким потрясением был постриг для юной девы, что уже тогда она слегла в горячке и медленно, медленно угасала. Через два года она умрет, так и не оправившись от горя…

— А что же царевич? — вновь спросил Шереметев.

— Думается мне, лишит его государь права наследования…

— Кто же царем станет после? Неужто юродивый царевич Федор?

Щелкалов опустил голову, тяжко вздохнул.

— Ох, не сносить мне головы, — проговорил он. Хоть он и доверял давнему другу, ибо Иван Шереметев и сам был осторожен и неглуп далеко, но в сие страшное время, ежели выяснится, что приближенный к государю дьяк выдает придворные тайны — обоим им уготована плаха.

— Ты знаешь меня, я не скажу никому, — пристально глядя на друга, молвил Шереметев. Он чувствовал, что хмель его отпустил полностью — выветрился разом от столь пугающих вестей.

— Государь и сам хочет оставить трон, — поднял глаза Щелкалов. Какое-то время они молча глядели друг на друга, и Шереметев, осознав сказанное, вопросил:

— Кто же… царем станет?

— Решил государь наказать всех нас, изменников и корыстолюбцев, — со вдохом проговорил Щелкалов, — и вздумал царем сделать Симеона Бекбулатовича…

— Саин-Булата? — выпалил Шереметев, снеся огромной рукой своей опорожненные чарки. Он, касимовский хан, ныне станет государем… Как?

— Тише! Тише! — сквозь зубы зашипел Щелкалов. Шереметев, словно опустошенный, откинулся к стене, упершись невидящим взором куда-то перед собой. Саин-Булат… Тот самый, что собственной глупостью, будучи ничтожным воеводой, привел к поражению русскую рать в сражении со шведами при Лоде два года назад, где погиб Иван Андреевич Шуйский, также близкий друг Ивана Меньшого[9]… Боярин видел Саин-Булата однажды, помнил его гордо-заносчивое гладкое лицо, узковатые степные глаза… И всю Россию… ему? Как же так?

— Стало быть, басурманина… на стол московских государей.. — проговорил он и осекся.

— Он крещен, — возразил Щелкалов, — и более того — породнился с государем, женившись на дочери боярина Ивана Мстиславского…

— Но как же так? — Иван Меньшой бессильно уронил большие руки на стол, в глазах его стояли слезы. — Как же так? Почему он? Разве он достоин?

Щелкалов молчал, опустив очи.

— Да, государь, верно, насмехается над нами… Татарина… на престол русских государей! — сдавленно произнес Шереметев. — Быть может, попросим все государя остаться? Как тогда… Перед опричниной… Ехали бояре в Александрову слободу, в ноги ему пали. Уговорили тогда… Теперь снова желает оставить царство?

— Не ведаю. Думаю, надобно переждать. Поглядеть, чем дальше сие обернется, — возразил помрачневший Щелкалов.

— Куда глядеть? На что? Да разве за это бились наши пращуры? Отец мой сколь раз под Казанью был? Я ту самую Казань брал… Под Молодями кровь свою пролил! И все ради чего? Дабы выходец из рода казанских ханов правил нами? — Голос Шереметева срывался, по щекам его крупными каплями текли слезы.

— Ты меня вопросил о том, что происходит при дворе, — я тебе ответил! — жестко прервал его Щелкалов. — Я тебе, дураку, доказать хотел, что тебе и семье твоей ничего не грозит, ибо вижу, как ты трясешься! Государь над ближним кругом своим расправу учинил! На их место новые придут — вот кого бояться надобно! А не Саин-Булата жалкого!

Но Шереметев уже не слушал его — уронив голову на руки, он рыдал сдавленно. Чудно было наблюдать, как плакал этот широкий, крепкий, похожий на медведя муж.

— Ох, Господи, обнеси! Вразуми нас, Господи! Дай сил державу спасти! Господи!

Погодя, Щелкалов плеснул крепкого меду в чарки и произнес тихо:

— Переживем! Сколь всего до этого пережили! И с этим справимся! Поглядим еще, чем закончится все. Поглядим! Давай выпьем. За сына твоего. В непростое время родился он. Выпьем за него, дабы познал он лучший век, чем мы! Так и будет, ведаю. Так и будет!

* * *

А Москва утопала в летнем зное, блистая на солнце золотом многочисленных куполов и выбеленными стенами храмов, словно нарядная.

Тогда же все горожане узнали о неудавшемся заговоре — глашатаи стояли и зачитывали приговор во многих людных местах Москвы, дабы народ пришел на площадь узреть расправу над врагами государя.

Второго августа начались казни…

Первыми обезглавлены были княгиня Анна, мать Бориса Тулупова (за то, что в доме своем принимала изменников), следом — его брат Владимир и три его сына, только-только поступившие на службу. На них заканчивался княжеский род Тулуповых, ведущий свое начало от великого князя Всеволода Большое Гнездо…

Бориса Тулупова казнили последним из этой четы, но уготована была ему более мучительная смерть — государь велел посадить его на кол. Лишившийся разума от пыток и лишений, он уже мало что понимал. Превратившийся в дряхлого старика, он стоял и невидящим взором глядел перед собой, слепо подчиняясь указаниям палача…

Боярин Умной-Колычев, облаченный в дырявую сермягу, скованный по рукам и ногам цепями, задрав полысевшую седовласую голову свою, наблюдал, как корчится и елозит ногами насаженный на кол Тулупов. Он умирал без криков и проклятий, словно уже был мертв. До уха Умного доносились бабский вой и причитания люда, устрашенных увиденным. Он покорно взошел на залитый кровью эшафот, где уже лежали в куче безликие головы казненных родичей Бориса Тулупова, поскользнулся и рухнул. Боль от сломанных до того ребер едва не лишила его чувств, но грубая рука палача подняла его и подвела к окровавленному срубу. Он поцеловал протянутое ему диаконом медное распятие, перекрестился, когда освободили его истерзанные руки от железных цепей.

— Я пытался спасти вас! Я лишь пытался спасти вас! Но поздно! — крикнул он толпе, но от оглушительного людского гомона едва ли кто-то разобрал его слова. Палач грубо одернул его, и вот он уже лежит, приникнув правой щекой к липкому от крови деревянному срубу. Умной не видел уже ни толпы, ни эшафота, ни вознесшего над ним топор палача. Взор его был уже устремлен в вечное, непостижимое для живых. И, широко раскрыв выцветшие свои глаза, он проговорил тихо:

— И державу… уже не спасти…

За казнью из толпы мрачно наблюдали старшие сыновья боярина Никиты Романовича Захарьина — Федор, Александр и Михаил. Когда топор в руках палача с глухим стуком опустился вниз, Федор первым зашагал прочь с площади, расталкивая всех на своем пути. Александр тут же последовал за ним, а Михаил все оглядывался жадно, из детского любопытства желая все рассмотреть, но Александр тянул его за рукав:

— Пойдем!

Вскоре они ехали верхом, возвышаясь над гомонящим людским потоком, тянущимся с площади.

— Ежели Протасия сегодня не было среди них, может, еще не все потеряно? — с надеждой вопросил Александр, поравнявшись с Федором.

— Не ведаю! — бросил ему через плечо брат. — Одно известно — без отца мы его не спасем…

Уже более месяца минуло с тех пор, когда ночью в дом Захарьиных ворвался слуга Протасия Васильевича и передал им просьбу своего господина о спасении. Но, как назло, Никита Романович, глава семьи, находился в Ливонии, а старший сын Федор, оставленный им следить за хозяйственными делами, не мог ничем помочь троюродному брату. Слугу же он пригласил остаться в их доме, и тот согласился, но ночью убег в неизвестном направлении, устрашившись, видать, расправы.

Отец должен был вернуться совсем скоро, и сыновья ждали его с нетерпением, считая дни. И молились об одном — лишь бы Протасия не казнили до того, как Никита Романович узнает о его заключении (писать отцу об этом никто не решился).

Никита Романович возвращался в столицу в начале октября, когда столицу уже заливали бесконечные осенние дожди. Москва, увенчанная померкшим золотом церквей, стояла серая, неуютная. Дороги и улочки размыло ливнями, тут и там виднелись образовавшиеся от дождевой воды мутные от грязи озера.

Все ближе Москва, разросшаяся в последние годы. По окраинам стоят новые слободки и избы. Кажется, окончательно столица оправилась от уничтожения татарами четыре года назад. Но Никита Романович не испытывал должной радости при возвращении домой, где его довольно долго не было. На душе было мрачно, тревожно.

Что-то происходит вокруг, грядут какие-то перемены вновь, и только бы не вернулись опричные страшные годы! Кровавые казни в Москве наводят на людей трепет, страх перед грядущим и неизбежным, ибо уже едва ли не на каждом углу говорят — снова измена!

Никита Романович заматерел, потучнел за последние годы, поступь стала тяжелее, но он был все еще крепок, осанист. С течением времени ближние замечали в нем перемены — стал более суров, немногословен, и взгляд его словно налился тяжелым свинцом: бывало, взглянет из-под густых седеющих бровей, так и кровь в жилах стынет.

Два года назад с князем Мстиславским он усмирил восстание в Поволжье и, молвят, был там беспощаден к врагам. После ушел вытеснять шведов из Ливонии, взял крепость и порт Пернов[10], где средь жителей уже прошел слух о его беспощадности. Но, ко всеобщему изумлению, Никита Романович не только запретил своим ратникам грабить город, но еще и позволил жителям, ежели они не желают присягнуть на верность царю, покинуть город со всем своим имуществом. Все это время боярин оставался там же, работал над строительством укреплений вокруг порта и города. Теперь же ему надобно было ехать в Москву, дабы вскоре в декабре уехать в Дорогобуж, встречать имперского посла.

Никита Романович уже давно был среди руководителей Боярской думы и государства в целом. И как руководитель, даже находясь далеко от Москвы, он знал обо всех происходящих в стране событиях.

А события были тревожными…

Столкновение меж близкими к государю людьми началось раньше, чем думал Никита Романович, со стороны наблюдавший за этой придворной возней. Он уже знал и о возвышении Годуновых, и о роли Афанасия Нагого в расследовании дела об измене. Слышал о казни боярина Умного-Колычева и князей Тулуповых. Утром, в день возвращения Никиты Романовича в Москву, казнили, как доложили, еще одних изменников, бывших опричников — князей Куракиных, Друцких, Бутурлиных…

А теперь еще стало известно о том, что государь желает отдать царский венец Симеону Бекбулатовичу. Царевич Иван же, как говорят, тоже имел отношение к заговору, и потому лишился права на престол. Господи, убереги его от погибели!

Старшие сыновья боярина, Федор и Александр, как обещались, встречали отца на въезде в город. Никита Романович невольно глядел, как Федор великолепно держится в седле, как ладно сидит на нем платье из дорогого сукна! По всей Москве старший сын боярина прослыл первым красавцем и щеголем, сколь баб, молодых и зрелых, вздыхают по нему! И ведь пользуется сим, окаянный! Жениться не желает вовсе, хотя давно пора!

Его конь, гарцуя, стал объезжать возок отца. Александр, хоть и стремившийся подражать старшему брату и в одежде, и жестах, блекнул подле него, даже сейчас остановился поодаль, скромной улыбкой встречая отца.

— Останови коня, в седле красоваться пред барышнями будешь! — строго молвил Никита Романович. — Садитесь оба в возок!

Отдав коней слугам, сыновья боярина сели к нему в возок, где наконец обнялись и расцеловались с отцом.

— Что слышно? — спросил сурово Никита Романович, хмуро глядя сыновьям в глаза.

— В Москве казни, — не сразу от легкой растерянности отвечал Федор, оглядывая осунувшийся лик отца с черными тенями под воспаленными от бессонницы глазами — давно он не видел отца таким суровым и смертельно уставшим. Помолчав, добавил: — Отец, приходил слуга от Протасия.

Замолк, ожидая ответа Никиты Романовича, но и тот молчал, слушал.

— Просил заступиться за него пред государем, — продолжил Федор и кратко рассказал отцу о том, как Протасий оказался в числе заговорщиков.

Боярин опустил глаза. Стало быть, вот, кто царевича Ивана подначивал к измене! Замарался Протасий! А теперь Иван под стражей, и одному Богу известно, чем все закончится для него! Лишь бы не плахой! За царевича и собирался заступиться боярин, за своего родного племянника, который когда-нибудь должен занять русский престол. А теперь еще и Протасий, коего он тоже бросить не мог!

Никита Романович ехал молча, думал о Протасии, вспоминал день, когда Василий Михайлович, покойный сродный брат боярина, прибыл к нему и с радостью сообщил о рождении сына. Гуляли тогда до утра. Жив был еще и старший брат, Данила Романович…

Вспоминал, как позже приезжал в гости к брату и видел этого черноволосого и темноглазого мальчика, любопытного и доброго. Куда ушло это, когда мальчик вырос и, подобно отцу, стал опричником? Во время зверств в Новгороде и Пскове был рядом с царевичем Иваном, принимал вместе с ним участие во всех непотребствах, а позже и сам на то подначивал царевича! Начал и в придворной борьбе участвовать, сблизился с Бориской Тулуповым, а родного по крови дядю своего, Никиту Романовича, сторонился все эти годы. Видать, как и отец, презирал его за близость к знати, против которой боролись покойные Данила Романович и Василий Михайлович Захарьины. А ныне просит о помощи. Как быть?

— Прибывает, говорят, завтра Симеон Бекбулатович, — добавил вдруг Федор. — Отец, верно ли, что государь сделает его царем? Как же нам величать этого Симеона? — спрашивал Александр, с недоумением глядя на отца.

Никита Романович скользнул взглядом по лицу сына и с презрением уставился в окошко возка. Он еще сам не ведал, чем это все обернется, но боярин хорошо знал государя — этот не позволит татарскому хану полноценно владеть державой! Понять бы только, для чего он нужен…

А пока боярину предстояло пережить радость встречи со своей семьей и родным домом. Лезли наперебой дочери и младшие сыновья, всплакнула на груди от счастья дорогая супруга Евдокия. С заливистым лаем несся навстречу хозяину кобель Буян, едва с ног не сбил, закидывал лапы на плечи, вылизывал лицо шершавым языком. Смеясь, Никита Романович потрепал его за ушами.

Да, он прикипел всей душой к этому псу. Четыре года назад, когда Захарьины отстраивали погоревший после татарского разорения дом, кто-то подбросил к ним на подворье щенка дворняги, похожего тогда на маленького медвежонка. И Никита Романович сам взялся растить животину, ставшую для него еще одним ребенком. Теперь Буян вырос и походил на излишне мохнатого волка, коему не уступал и в размерах.

— Заматерел Буян! Хорош! — приговаривал Никита Романович, хватая его за мохнатый загривок.

— Главный заступник наш! — говорила Евдокия. — Ты уехал, а он места себе не находил, все сидел подле ворот, ждал тебя месяцами!

И уже вечером, после бани, семейного застолья и общей молитвы у киота, Никита Романович уединился в своей горнице, где, по обыкновению, занимался хозяйственными делами. От изразцовой печи струилось приятное тепло, тускло горела одинокая свеча на столе. Тут же лежали раскрытые ларцы с припрятанным серебром, которое боярин тщательно пересчитывал. Буян дремал подле печи и он первым заметил чье-то приближение к дверям, навострив уши, поднял морду, глухо тявкнул. Когда в горницу вступил Федор, пес вновь улегся на пол и прикрыл глаза. Домашние уже привыкли, что Буян живет не на псарне, а в тереме, подобно члену семьи.

— Это для Протасия серебро? — вопросил Федор, разглядывая раскрытые ларцы и кошели. Вдруг он задержал взор на лице своего родителя — окруженное тьмой, при свете одной лишь свечи, оно казалось неимоверно старым, с печатью вечной усталости.

— Припрятанное добро, — пояснил Никита Романович и, откинувшись в высоком резном креслице своем, потер очи. — Ты прав, это для спасения Протасия. Может, удастся его вызволить.

— К кому пойдешь?

— Афанасий Нагой ведь теперь Сыскным приказом ведает? Придется, видать, к нему, — отвечал тихо Никита Романович. Что-то недоброе почуял Федор на душе, хотел было сказать о том отцу, но осекся, сдержал себя.

— На все воля Божья! — заключил Никита Романович, перетягивая набитый серебром кошель. — Ступай отдыхать. И я пойду. Припозднился.

Спрятав все добро в сундук, Никита Романович взял свечу и, тяжело ступая, направился к дверям горницы. Буян, лениво потянувшись, зевнул и засеменил за ним вслед. Федор с непонятным ему чувством тревоги и болью глядел в спину отцу и думал — как же ему помочь? Отец уже не молод. Выдюжит ли?

— И ты спать ступай! — приказал Никита Романович, обернувшись к сыну. — День тяжкий предстоит!

И то было верно. Завтра предстояло встречать прибывающего со своим двором в Москву касимовского хана, а ныне нового государя Московского, Симеона Бекбулатовича.

Загрузка...