Уже облаченный в дорожное платье, скрипя сапогами, Борис Годунов осторожно подошел к ложу своей супруги. Мария, укрытая тьмой, по-детски чмокая губами, мирно спала, не услышав его прихода. Борис, стоя над ней, бережно дотронулся до ее лица, нежно огладил щеку. На минуту остановился, дабы полюбоваться ею. Его первая в жизни победа, одна из многих, коих ему удастся пережить — это брак с Марией, дочерью покойного Малюты Скуратова. Множество усилий пришлось ему приложить, дабы грозный Малюта дал согласие на этот брак и после, очарованный зятем, помог Борису занять его место при дворе. Мария тогда была высокомерной, своенравной, нос воротила (знал Борис, как сокрушалась она в девичьей о том, что две другие сестры ее вышли замуж за князей Глинского и Шуйского, а ей достался безродный), но и ее Борис сумел обуздать, покорить и влюбить в себя. Ныне нет ближе для него человека, чем его горячо любимая Маша, так непохожая на своего отца, оставившего о себе недобрую память в народе…
Борис стремительно вышел в темный двор, где холоп уже держал под уздцы запряженного коня. Тихая морозная ночь, снег под холодным светом страшно разросшейся в темных небесах луны переливается блеском, словно покрытый алмазной пылью. Борис сунул остроносый сапог в стремя и, взмыв в седло, рванул с ходу во весь опор в раскрытые ворота своего двора.
Конь летит по пустым улочкам города, выбрасывая из-под копыт комья снега. Борис держится в седле прямо и уверенно, крепко сжимая поводья…
Лекарь Бомелиус не подвел, содеял все, как велел Борис. Как доложили верные Годуновым люди, Бомелиуса сначала подвесили на дыбу, где вывернули ему суставы рук, а после, проткнув кожу его жирной спины вертелом, медленно обжаривали на огне с нескольких сторон, и он, визжа от боли, сказал, что бежал по увещеванию Бориски Тулупова, который затеял заговор против государя. Он терял сознание, его окатывали водой и снова поджаривали, а когда он уже ничего не смог говорить, его, обугленного, с отваливающейся кожей, обнажавшей кроваво-красное мясо, бросили без помощи на гнилую солому. Борис, толкнувший его на эту страшную авантюру, уже и не думал спасать полуживого лекаря, который, возможно, умирал в эту самую минуту. Он сделал свое дело и уже был не нужен.
На допросе, говорят, присутствовал сам царевич Иван Иоаннович, но руководил всем Афанасий Нагой, еще один верный соратник государя, который только-только набирал силу при дворе, оставив свою прежнюю должность. Он долгое время был русским послом при дворе крымского хана в самые трудные годы и сумел себя проявить, чтобы его заметил и приблизил к себе государь. Вон как расстарался теперь, человека заживо сжег! Видать, ему теперь и вести это дело далее вместо отстраненного от Сыскного приказа боярина Умного-Колычева (за дружбу с изменником Бомелием, не иначе).
Вдали, над пустынным противоположным берегом закованной в лед реки, виднелись купола собора Новоспасского монастыря. Копыта звонко застучали по деревянному настилу моста, и Борис еще раз ударил коня под бока, не чуя той стремительности, с коей его уже нес верный аргамак…
В это мгновение Борис думал о том, что расправа над Тулуповым, его давним врагом, близка как никогда. Вспомнил он, как Тулупов, ухмыляясь ему в лицо, заявил при всем дворе (много тогда кого из вельмож собралось в государевом дворце), что невместно ему служить подле безродной крысы, как грязью поливал все их семейство, а Дмитрия Годунова, дядю Бориса, хватал за бороду, грозясь скормить его свиньям. Вспомнил, как на ухо Борису Тулупов шепнул: "Думаешь, ежели женился ты на этой суке, дочери вшивого Малюты, ты силу обрел? Да я тебя раздавлю!" Это было до того, как Ирина, любимая сестра Бориса, вышла замуж за царевича Федора. Ныне он не осмелится так высказываться о государевой родне, но Борис не забыл и не простил ему прежних оскорблений.
Вспомнил он и разговор с Малютой незадолго до его гибели под стенами шведской крепости:
— Бориска Тулупов — наш первый враг!.. Вот она, власть! Взял — держи! Держи крепко! Чуть ослабишь хватку — погубят тебя. Не пожалеют — погубят. Потому ты сам должен…
Вспомнил отчетливо и кулак, коим Малюта тряс перед его лицом, еще молодого тогда, несведущего в придворной борьбе юноши. Тулупову повезло — его борьбу с беспощадным Малютой пресекла гибель последнего. Кто знает, как бы все обернулось…
Став, по сути, наследником Малюты, Борис и унаследовал его врагов, которые стояли у него на пути к вершине власти. Да, ведь именно туда клан Годуновых стремится попасть. Любой ценой.
Перед могучей деревянной стеной монастыря Борис натянул поводья и повел разгоряченного коня шагом к открытым воротам. Любой ценой… Самую дорогую цену он уже заплатил, как ему казалось тогда. Выдать замуж любимую сестру Ирину, такую светлую жизнерадостную красавицу, за убогого царевича Федора, который не покидает своих покоев и сидит там в окружении книг и икон… Да, многое для этого содеял дядя Дмитрий, да, упрочилось их влияние при дворе… Но Борису было невыносимо жаль дорогую Ирину. Он помнил ее скорбное лицо на свадьбе, помнил катившуюся по бледной щеке слезу. И сейчас Борис замечает, как старается она улыбаться при встрече с братом, но в глазах ее он видит неизгладимую тоску, словно Ирина уже себя похоронила. И ради чего?
Бориса давно ждали. Едва въехав на двор монастыря, он тут же спрыгнул с седла и, бросив поводья в руки подоспевших монахов, ринулся к владычному терему архимандрита Иова, своего верного друга.
Блюдя чин, Борис склонился перед священнослужителем, прося благословения, поцеловал его жилистую руку и лишь затем, когда за ними закрылась тяжелая деревянная дверь, они обнялись, и Иов пригласил его за свой стол.
Угощения были скромными. В глубоких тарелях лежали сушеные яблоки и грибы, моченые ягоды, квашеная капуста. В кувшинах налиты были квас и теплый медовый сбитень.
Судьба была благосклонна к Иову. Постриженный стариц-ким архиепископом Германом еще в юном возрасте, он стал верным учеником и последователем прославленного наставника своего[6]. Сам государь заметил его, когда посетил Успенский монастырь в Старице, где архимандритом был тогда Иов. Вскоре он уже был настоятелем Симонова монастыря. В те годы Борис часто наведывался туда на богомолье, где сумел познакомиться с Иовом, обретя таким образом для себя духовного отца, коему мог полностью доверять. Совсем недавно, в канун своего сорокалетия, Иов был назначен архимандритом Новоспасского монастыря.
Иов, статный и крепкий, величаво восседал за столом, опершись на свой посох. Борис, раскрасневшийся от мороза, пил, обжигаясь, сбитень.
— Привык к новой обители? — вопросил он, поднимая глаза на Иова.
— Для меня любой монастырь — дом. Ничего… Добрый был до меня настоятель, все в чистоте и порядке держал здесь, так что мне лишь поддерживать надобно сие, — улыбнувшись краем губ, отвечал Иов и, погодя, вопросил:
— Что привело тебя сюда в столь поздний час, сын мой?
Отставив опорожненную чару, Борис уронил голову на грудь.
— Зло я затеял против недругов своих. Боязно мне…
— Чего ты боишься? — вопросил Иов.
— Крови боюсь… Боюсь того, что за этим последует… Не хотел я ничьей смерти… Клянусь, не хотел!
— Может, смилостивится государь над Тулуповым? — произнес вдруг Иов, обо всем догадавшись. — Грешно еще живого человека оплакивать… Не гневи Бога!
— Скажи, отче. — Борис поднял на него блестящие от слез глаза. — Господь отвернется от меня, ежели… Ежели придется мне…
— Обрекать на гибель? — вопросил Иов.
— Да…
Насупив густые брови, Иов молчал. Он не знал, чем утешить Бориса, ибо понимал, что не сможет отговорить его от этого шага. Еще чистая, как он считал, не замаранная кровью душа металась, не решаясь переступить последнюю черту.
— Верую, что помыслы твои чисты. Что во имя державы нашей решишься ты на столь страшный шаг, хотя ничем нельзя оправдать душегубство. Молись, сын мой, мужайся. Опосле Господь всех нас рассудит, сие неизбежно.
— Стало быть, лучше позволить душу свою обречь на вечные муки, чем при жизни наблюдать за гибелью державы посторонь? — с надеждой вопросил Борис.
— Об этом, как я говорил, рассудит Господь, нам же надобно при жизни выполнять свой долг исправно…
— Митрополит Филипп боролся против опричнины и сгинул в заточении. Нынешний митрополит Антоний безучастен ко всему, что происходит в державе… Кто из них прав?
— Я не знал Филиппа, не ведаю до конца, каков Антоний, — приглушив голос, ответил Иов. — Многие недовольны Антонием. Сие точно знаю, хоть о том не говорят во всеуслышание. Считают, что сей муж не обладает силой духа и смелостью, коими должен обладать истинный владыка, что ежели государь вновь начнет урезать права духовенства, то он не вступится. И ничего с этим поделать нельзя. Потому не могу сказать тебе, что лучше. Ежели ты понимаешь, что иного пути нет, и ты это делаешь не токмо во благо себе, иди до конца. Но не проси на это моего благословения!
— Не буду, — замотал головой Борис и повторил, — не буду! Благодарю тебя, отче! Не унялись мои душевные терзания, но чую благодать после разговора с тобою… Обещай одного… Что не отвернешься от меня, что бы ни случилось… Молю тебя, отче…
— Обещаю, — кивнув, уверенно произнес Иов. — Теперь ступай, сын мой. Послать с тобою людей?
— Нет, я сам. Благодарю тебя еще раз, — проговорил Борис и, рухнув перед ним на колени, снова припал к его руке. Иов медленно вознес руку над его головой и, замерев на мгновение, перекрестил и, огладив Бориса по плечу, произнес:
— Ступай!
И Борис ушел, на ходу надевая бобровую шапку. Иов, оставшись один, с тоской поглядел в красный угол, на мерцающий в темноте золотыми окладами киот, и произнес тихо, осеняя себя крестным знамением:
— Прости нас, Господи. Прости нас, чад неразумных Твоих…
Афанасий Федорович Нагой по природе своей не был кровожадным и жестоким человеком. Но за дело об измене Елисея Бомелия и оговоренного им Бориски Тулупова, порученное самим государем, он взялся со рвением. Как иначе? Только верной и доброй службой можно получить высокую должность при дворе. А он, Афанасий Федорович, долгие годы дышавший степной пылью в Крыму и валявшийся в ногах хана Девлет-Гирея, считал, что как никто заслужил это. И унижался там порою, отстаивая интересы государства, и, рискуя жизнью, разведывал до мелочей обстановку при ханском дворе, дабы после доложить об этом Иоанну, и сидел в яме под стражей, когда Девлет-Гирей, уничтожив Москву, не согласился на условия Иоанна о мире. Несколько месяцев он изнывал от хвори и голода, покрылся вшами, спал и ел подле сооруженной им же выгребной ямы, пока государь не обменял его на одного знатного крымского вельможу.
Да, государь спас ему жизнь, и до гробовой доски благодарный ему Афанасий Нагой, вернувшись в Москву, с великой радостью принял от него приказ участвовать в переговорах с иностранными послами. Теперь же Иоанн приказал ему допросить схваченного на границе лекаря Бомелиуса…
Нагой жестоко пытал государева изменника, медленно поджаривая на огне — токмо так надобно поступать с изменниками! Даже вид отваливавшейся от обугленного тела кожи не смущал Нагого, он продолжал пытку, пока Бомелий не назвал имя своего подельника — Тулупова. К утру лекарь подох в темнице от ран…
Бориса Давыдовича Тулупова схватили прямо возле государева терема. Его окружили вооруженные со всех сторон стрельцы, и Нагой, переваливаясь из стороны в сторону своим грузным телом, медленно подошел к нему. Взглядывая на него снизу, объявил о приказе государя взять под стражу своего ближайшего советника. Разом побледнев, осунувшись, Тулупов покорно отцепил трясущимися руками от пояса саблю, вручил клинок, не глядя, одному из стрельцов, снял шапку и, прижав ее к груди, последовал за стрельцами.
Нагой знал о крутом нраве Бориса Давыдовича и был удивлен, насколько только лишь взятие под стражу изменило его. Бегающий взгляд, трясущиеся руки, невнятный, едва не дрожащий голос… Говорил он мягко и учтиво, словно это могло спасти его от пыток. Он ведь знал, прекрасно знал, что творится в темном застенке — сам не раз отправлял туда людей…
Но его не посадили на цепь, не оставили лежать на холодном полу, усыпанном гнилой соломой, — Тулупова заперли в темнице с лежаком, куда ему приносили еду, питье и теплую одежду.
Поначалу на допросах он вел себя достойно, ни с чем не соглашаясь (ему приписывали заговор вместе с лекарем Бомелием), и Нагой, учтиво обращаясь с ним, усыпил его бдительность, дав надежду на то, что следствие заходит в тупик.
Меж тем наступила весна, время шло, и постепенно Тулупов утерял страх смерти, с раздражением отвечал на вопросы Афанасия Федоровича.
— Государю бы кто-нибудь доложил, почто ты меня тут держишь так долго! — сверкая глазами, бросил ему однажды с презрением Борис Давыдович, и Нагой, улыбнувшись краем рта, кивнул, мол, ладно! С этим и ушел, сказав напоследок, что доложит обо всем государю без промедления.
— Давай! Гляди потом, как бы сам на моем месте не оказался!
— На все воля Божья, — учтиво ответил Нагой.
— Ну-ну! — расправляя плечи, молвил Тулупов. — Лучше бы ты в Крыму оставался, дальше сапоги крымского хана вылизывал!
Что-то вспыхнуло в груди Нагого, и он, помрачнев, ответил:
— Пока я хана от похода на Русь удерживал, что ты делал? А? Чьи сапоги лизал?
Ехидная усмешка сошла с лица Тулупова, он тут же насупился, как бык. Нагой, смерив его презрительным взглядом с ног до головы, развернулся и зашагал прочь…
Через несколько дней Бориса Давыдовича вновь вызвали на допрос, и он с раздражением прикрикнул на стражников:
— Снова меня почем зря дергаете! Ничего, я на вас всех отыграюсь скоро!
— Поторопись, князь, — попросил один из стражников, глядя в спину узника.
— Пасть заткни, — ответил Тулупов, застегивая кафтан. Сегодня с утра у него было хорошее расположение духа — за решетчатым окном, что находилось под самым потолком, светило солнце, чувствовалось нежное дыхание долгожданной весны… А тут снова эти! И жирный этот Нагой со своими вопросами… Уж сколько месяцев об одном и том же!
Как же удивился князь, когда понял, что его не ведут в привычное для него место допроса — в темном переходе свернули куда-то налево, затем спустились в подвал, пахнущий сыростью, и оказались в пыточной. Первое, что бросилось в глаза — веревка, кинутая через перекладину под потолком. Тут же, зловеще освещаемый пламенниками, стоял Афанасий Нагой, сложив руки за спину.
Выпучив глаза, Тулупов сделал невольно шаг назад, но стражник толкнул его в спину, и князь, едва не упав, вскочил снова, озираясь испуганно по сторонам.
— Руки! — скомандовал стражник.
— Одежду с него тоже стяни, — велел Нагой и повернулся к письменному стольцу, за коим уже сидел пожилой подьячий, готовый записывать весь ход допроса.
— Вы чего, а? Чего? — со страшно выпученными глазами причитал Тулупов, пока с него стягивали, срывая пуговицы, кафтан, стаскивали сапоги и порты, завязывали за спиной руки веревкой, свисающей с перекладины. Вскоре он стоял голый, трясущееся упитанное тело его напоминало дрожание студня.
"Даже разжирел тут, в заточении!" — с презрением подумал Нагой, глядя на него невозмутимо. Когда все было готово, он произнес громко:
— Отвечай! Признаешь ли ты свою измену государю?
— Не признаю! Не признаю! — в отчаянии выпалил Тулупов. Нагой поглядел поверх его головы на палача и безмолвно кивнул ему. Палач натянул веревку, и Борис Давыдович, завизжав от боли, взлетел к потолку и, повисев там мгновение, рухнул на каменный пол.
— Признаешь ли ты измену государю с Елисейкой Бо-мелием? Отвечай! — повторил Нагой, повышая голос, дабы перекричать узника. Но Тулупов не отвечал, выл от боли, стоя на коленях. Он разом весь взмок и, тяжело дыша, отрицательно мотнул головой.
— Больно крепок! Ноги ему тоже сделай, — велел палачу Нагой. Тот мастерски повязал ремнем ноги Тулупова на лодыжках и, когда узник вновь взмыл к потолку, наступил всем весом на натянутый меж ног Бориса Давыдовича ремень. Услышав сильнейший хруст, сопровождавшийся нечеловеческим воплем узника, Нагой невольно улыбнулся в бороду — это выходили из плечевых суставов руки Тулупова.
— Признаю! Признаю! — завизжал он, когда его опустили на пол. Он рыдал, с перекошенных губ до самого пола свисала тонкая нитка слюны.
— Признаешь, что вкупе с Елисейкой Бомелием готовил заговор против государя? — вновь повторил Нагой, пристально глядя на Бориса Давыдовича. Но он молчал, уронив голову на жирную безволосую грудь. Афанасий Федорович махнул рукой, и Тулупов вновь взмыл к потолку, уже без криков — от боли он впал в беспамятство.
— Живой? — осведомился Нагой.
— Живой, — ответил палач, обливая водой распластанное на каменном полу тело.
— Тяни его снова, — хищно сверкнув глазами, молвил Нагой. Узник опять взмыл и закричал до хрипоты:
— Признаю! Признаю! Признаю!
— Протасий, ты видел ее? Видел? — не унимался царевич Иван, тряся за рукав кафтана своего верного слугу Протасия Васильевича Захарьина.
— Токмо лишь мельком! — улыбаясь, отвечал он. — Девка добрая! Ух, добрая!
Едва ли не три года прошло с тех пор, как государь отправил в монастырь первую жену царевича, Евдокию Сабурову. Теперь он решил вновь женить своего наследника, был объявлен смотр невест, и Иван едва ли не сразу уже сделал свой выбор. Избранницей оказалась Феодосия Соловая, дочь служилого сына боярского, выходца из Рязанской земли. Видать, худое происхождение будущей невесты не могло способствовать новой придворной борьбе, и государь дал благословение на этот брак.
И вот день свадьбы. Царевич уже облачен в травчатый узкий кафтан, шитый серебряными нитями. Возмужал он в последние годы — вытянулся в росте, раздался в плечах. Только лишь борода у царевича не росла — всегда ходил он гладко выбритым и потому выглядел еще довольно юным. Фигурой Иван становился схож с отцом, государем Иоанном Васильевичем. Но лицом… лицом с годами все больше походил на свою мать, Анастасию Романовну Захарьину. Протасий плохо помнил свою двоюродную тетку, умершую уже больше десяти лет назад, но, глядя в глаза царевичу, узнавал в нем родные черты и покойной Анастасии, и ненавистного Протасию Никиты Романовича, ее брата…
— Весь светишься, великий князь, — усмехнувшись, заметил Протасий.
— Кажется, вечность ждал этого дня! — согласился сияющий Иван и, обернувшись к Протасию, молвил с сожалением:
— Грустно лишь оттого, что тебя рядом не будет в этот день!
— Ну, — развел руками Протасий, — свадьбы в государевой семье — торжество лишь для близкой родни.
— Ты мне не токмо верный друг, — возразил Иван, — но и брат мне троюродный по крови!
— Государь корень Захарьиных не очень-то жалует в последние годы. Это ничего! Так даже лучше, что не буду зреть, как становишься ты женатым! Тоскливо будет мне понимать, что деньки наши радостные навсегда от нас уходят!
— Жду, когда и ты женишься! Вот тогда и погуляем на твоей свадьбе! — подмигнул другу царевич.
— Это подождет! Я туда не спешу! — Протасий скривил лицо и отмахнулся, как от надоедливой мухи. Он прошел вдоль широкого покоя и, небрежно пододвинув к себе резное кресло, тут же развалился в нем и, прищурившись, молвил:
— Помнишь, как переодевали тебя в смерда, дабы к бабам тебя отвезти в первый раз? Помнишь, а?
— Помню! — опустив глаза, отвечал Иван, залившись румянцем. — Нечего о том теперь уж вспоминать! День такой…
— А уж Дуньку-то ты до сих пор небось, вспоминаешь? — с лукавой улыбкой произнес Протасий, вытянув ноги в великолепных тимовых сапогах на высоком каблуке. — А уж как она тебя вспоминает! Из всех, видать, самая горячая баба была у тебя. Так?
Иван улыбнулся от нахлынувших воспоминаний, что еще недавно будоражили кровь. Протасий поднялся, подошел к окну ленивой походкой и, оправляя кушак на поясе, по-приятельски похлопал царевича по плечу:
— Не сумуй! Я ей передам от тебя поклон!
Друзья расхохотались, и Иван сказал ему, понизив голос:
— Ежели не ты, одному Богу известно, как бы я пережил расставание с Евдокией. Когда ее в монастырь постригли, думал, что и жизнь моя кончена.
Лицо Протасия расплылось в довольной ухмылке.
— Как иначе? Братья ж мы иль нет!
Погодя немного, он добавил уже без улыбки, отряхивая плечо царевича от невидимых пылинок:
— Скоро уж невесту привезут. Мне тут быть не позволено. Отъеду, а ты уж… Не подведи старого друга! Опосле увидимся!
Они крепко обнялись, и Протасий, прежде чем уйти, молвил:
— Будь счастлив!
— Спасибо, — ответил тихо Иван и, казалось, что отсутствие верного друга на свадьбе заставит его разрыдаться. Но он сдержался, и Протасий, махнув ему рукой на прощание, вышел из покоя. Ускоряя шаг, он двинулся по темному переходу, и с лица его, как только закрылась дверь горницы, мигом исчезли привычные для Ивана теплота и улыбчивость. Лик Протасия был суров и страшен. Едва не опрокинул наземь попавшегося на пути холопа, толкнул того в стену, с криком: "Прочь!", всей пятерней ткнул в лицо конюха, что подводил ему коня, и, взмыв в седло, ринулся прочь с государева подворья…
Василий Умной-Колычев давно ждал его в своем тереме.
— Чего так долго? — недовольно проговорил Умной, встретив гостя в сенях.
— Не задирай! Дай воды лучше!
Тут же рядом оказалась дворовая девка, что принесла кувшин с водой и чарки. Протасий схватил кувшин и начал пить прямо из него, проливая воду на пол. Переведя дух, бросил девке:
— Пошла вон!
Умной недовольно покосился на гостя и, выглянув на мгновение во двор, закрыл двери и проводил Протасия в горницу, где они заперлись и сели близко друг против друга.
— Тулупов схвачен. Люди мои видели, как его волокли с пыточного двора в застенок, — доложил шепотом Протасий, — ежели он нас уже сдал под пыткой?
— Что сдал? — вскинул брови Умной.
— То! — выпучив глаза, ответил Протасий. — Что мы государя сместить хотели! Царевича Ивана вместо него посадить на престол…
— Уж если бы сдал, не сидели бы мы тут с тобою!
— Кто знает!
— Не городи! Кто допрос вел — известно? — вопросил Умной.
— Афанасий Нагой, кто ж еще, — с ненавистью произнес Протасий.
— Сучий сын! — хлопнул по столу Умной. — Видать, из-за него меня отстранили от сыскных дел! Да уж! Ну, дело плохо. Этот копать глубоко будет… Глубоко!
— Что делать станем, ежели..?
— Цыц ты! Тише! Еще ничего не произошло. Но времени у нас мало… Кто знает, что Борис Давыдович под пыткой ляпнет! Из человека можно что угодно на дыбе вытянуть! Да уж…
Протасий испытующе глядел на Умного. Тот, подумав, спросил:
— Дружки-то твои, как их… Колтовские, Санбуровы, Бутурлины… Все с тобою? Все готовы?
— Со мной, — кивнул Протасий, — свистну — они людей подымут. Войско соберем…
— Войско… — передразнил Умной, — мало того. Тулупова нет, нужны сильные союзники… Твой дядька двоюродный, Никита Романович Захарьин, в Ливонии до сих пор?
— Ну? — помрачнев, спросил Протасий.
— А сыновья его тут? Надобно дядьку твоего на нашу сторону переманивать!
— Не стану я ему писать! — с желчью выпалил Протасий. — Он с отцом моим враждовал… Стану ли я ему в друзья напрашиваться? Нет меж нами согласия, понял?
— Не понял! — со злостью возразил Умной. — Дурак ты! Никита Романович — могущественный боярин! Он один твоего дворянского "войска" стоит! Внял? А ты заупрямился!
— Не стану ему писать, и все тут! Не стану! — брызжа слюной, закричал Протасий, но Умной схватил его за ворот кафтана, тряхнул:
— Тише ты! Тише! Ладно… С этим еще решим. Но времени у нас нет… Начни подначивать царевича Ивана, дабы был готов…
— Боюсь, размякнет он от новой бабы своей… — переведя дух, молвил Протасий.
— А ты сделай так, чтобы не размяк! — выпучив глаза, прошипел Умной. — Вот тебе и наказ… Ивана срочно надобно настроить на то, что ему отца своего смещать придется! От тебя многое зависит, Протасий! Многое!
Протасий сидел, отвалившись к стене и повесив голову на грудь.
— Торопись. И помни — ради державы сие затеваем. Не для того, чтобы властью обладать… Будущее России за нами. Иначе поздно будет… И силы прежней не наберем… А теперь ступай…
Но Умной не ведал, что Тулупов уже сдал его под пытками Нагому, назвав своим главным сообщником, и той же ночью за Василием Ивановичем пришли. Он все понял, не оказал сопротивления, разрыдавшейся престарелой жене своей велел держать себя достойно, затем шепнул на ухо, когда ему дозволили обнять ее на прощание:
— Ежели что со мной — уходи в монастырь от греха. То твоя единственная защита.
И ушел, склонив шею. Напоследок взглянул украдкой на родные хоромы, но быстро отвернулся — понимал, что не выдержит, разрыдается от великой досады, что жизнь для него уже окончена.
Пока его вели в застенок, он думал о том, что попытается выторговать у Нагого право на жизнь, ежели он сдаст ему всех сообщников и друзей Тулупова. И Протасия тоже сдаст с его "дворянским войском". Все одно они ничего не успеют содеять…
При дворе нескоро начали догадываться о том, что государь учинил расправу над своим ближайшим окружением. Тот крут властителей, что находился подле Иоанна после падения Басмановых, исчез так же неожиданно, как и появился. Опасливо знатные царедворцы взирали на клан Годуновых и Афанасия Нагого, что медленно восходили к вершинам власти, постепенно заменяя низвергнутых противников своих.
Но во всей державе никто ничего не знал ни о расправе над Бомелием (который, как всем казалось, пропал без вести), ни о заговоре Тулупова и Умного. Об аресте последних, во всяком случае, знали точно, но не ведали подробностей. Государь перестал покидать покои, не посещал заседания думы, что вызвало бурю смятение среди думцев. Лишь дьяк Андрей Щелкалов, хранитель государевой печати и глава Посольского приказа, всегда был подле Иоанна, но даже он знал мало — государь говорил с ним лишь о державных делах.
Все это пока незаметно проходило для обычных горожан Москвы, что жили своей жизнью, а уж в других городах и не догадывались об этом. Новая придворная борьба проходила в глухих застенках пыточного двора, где из Тулупова и Умного все еще выбивали с остервенением имена их подельников.
Василий Умной не сумел избежать пытки. Уже вывихнуты его плечевые суставы дыбой, уже бит он плетью, несмотря на то, что выдал он новгородского архиепископа Леонида, архимандрита Чудова монастыря Евфимия, архимандрита Симонова монастыря Иосифа, кои жили на средства Тулупова и во всем ему помогали, выдал брата и мать Тулупова, кои так часто присутствовали на их тайных сходках. Нагому этого было мало, и когда палач раскаленными щипцами принялся ломать узнику ребра, едва не отправив его на тот свет, Умной, захлебываясь в рыданиях и силясь не лишиться чувств, сдал наконец Протасия и его "дворянское войско"…
Протасия Захарьина схватили той же ночью. Побег, который он готовил так долго, не осуществился — не хватило всего лишь двух ночей! Зато ему хватило времени убедить царевича Ивана в том, что надобно ему как можно скорее занять государев трон. Иван хмуро выслушал верного друга своего, а Протасий, выпучив глаза, твердил заученные наставления Умного:
— Пойми, ты наша единственная надежа! Надобно заключать с ляхами мир, надобно спасать державу! Пойми, великий князь, я за тобою войско подниму, ежели надо! Но государь болен! Так возьми же власть у него сам! Дозволь ему уйти…
— Как смеешь… — процедил слабым голосом Иван, но Протасий схватил его цепко за плечи:
— Послушай! Иной минуты не будет! Нам надобно склонить бояр на нашу сторону, и у государя не будет сил противиться этому! Послушай! Вспомни, как он отправил твою любимую Евдокию в монастырь! Как ты страдал — помнишь?
А я помню! Помню! Сам тебя утешал! Теперь для Феодосии своей того же хочешь? Ну! Соглашайся!
Едва упомянута была заточенная в монастырь Евдокия, первая супруга Ивана, глаза его тут же возгорелись яростью, сердце вновь щемила давняя обида на отца.
— Ты наш истинный государь! Я подле тебя буду! Неужто не видишь, что Годуновы скоро все заберут под себя? Вот кто наш главный враг!
— Ежели мы возможем перенять на свою сторону думу, быть посему, — с не привычной для него твердостью в голосе, ответил Иван. — Но ежели с батюшкой моим что-либо произойдет, я вас изничтожу!
Протасий даже замер от неожиданности, на мгновение легкий озноб пробежал по спине, но это быстро ушло. Он улыбался, не веря своему успеху и тому, каким решительным и сильным может быть застенчивый, кроткий царевич Ванюша!
Но Протасий не ведал тогда, что уже было поздно. Теперь же, когда вооруженный до зубов отряд стрельцов ломился к нему во двор, он понимал, что ничего содеять уже нельзя и что никто не сможет ему помочь.
Нет, есть последняя возможность! Едва справляясь со страхом, бледный, вздрагивающий при каждом ударе по закрытым воротам, он молвил слуге:
— Езжай в дом к моему дяде, Никите Романовичу, проси за меня. Христом Богом заклинаю, на коленях проси, дабы он спас меня! Он возможет! Спеши!
Как утопающий за тонкую хворостинку, хватался он за надежду на помощь двоюродного дяди своего, одного из могущественных московских бояр, коего избегал и презирал до этого долгие и долгие годы…
В то же время затворником в покоях сидел царевич Иван. Стражники стояли в покоях и за дверями, дабы он ни с кем не мог заговорить и дабы ничего с собой не содеял. В его глазах стояли злые слезы, из-за разбитых губ во рту чувствовался солоноватый привкус крови, ныли ребра и руки — так, как сегодня, отец еще никогда не бил его. Он вспоминал изуродованное гневом лицо отца с выпученными безумными глазами и всклокоченной бородой и содрогался от страха.
— Выблядок! Выблядок! Я тебе покажу! Сучий сын! Сучий сын! — избивая сына, кричал царь, и крик этот, яростный, иступленный, до сих пор стоял в ушах. Молвили когда-то, что отец загубил своего брата Владимира и его семью[7]. Разве не возможет погубить и сына, коего уличил в неверности?
…А в царских покоях темно, лишь у свечи на столе раскрыта книга, и на странице ее государевой рукой выделена одна из строк:
"Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся"[8].