1575 год. Москва
Когда Элизеуса Бомелиуса поглотила темнота сырого подземелья и руки его сковали цепями, намертво прицепленными к черной холодной стене, он понял, что все кончено. Едва ли ему удастся выйти отсюда живым. И тщетны были попытки объяснить этим тупоголовым стрельцам, что он, первый лекарь государев, уезжал в Литву по его приказу за необходимыми снадобьями (что было, конечно, неправдой). Все деньги, скопленные за столь долгое время, они отобрали, как и сундуки с зельями, письменными принадлежностями, механическими часами и прочими вещами Бомелиуса… И так глупо попасться, уже на самой границе с Литвой…
Он уселся на устеленный гнилой соломой каменный пол и, спрятав лицо в ладонях, заплакал. Неужели спасения нет? А ведь ему не было еще и сорока лет…
Сейчас он вспоминал свою далекую родную Англию, из которой вынужден был бежать из-за обвинений в колдовстве. Вспоминал холеное лицо московского посла, что и забрал Элизеуса с собой в Москву и представил государю Иоанну Васильевичу как лучшего лекаря во всей Англии.
Властолюбивый и алчный, он быстро оценил обстановку при московском дворе и понимал, что ежели быть ближайшим советником государя, то можно обладать немыслимой силой.
Поначалу Бомелиус покорил Иоанна снадобьями, которыми лекарь его опаивал.
— Ну, Елисейка, будто к жизни меня вернул, — довольно улыбаясь, говорил ему Иоанн, — боли, словно жилу вредную, из меня вытянул!
После, вращая в руках стеклянный шар, Бомелиус предсказал Иоанну победу над крымским ханом, что вскоре исполнилось. И набожный царь увлекся черной магией, как любопытный мальчишка. Завороженно, со страхом и смятением слушал он грозные предсказания небесных светил, кои различал Бомелиус в своем таинственном стеклянном шаре…
Бомелиуса знатные бояре считали чернокнижником, но никто не осмеливался содеять ему какое-либо зло, тем более Бомелиус однажды сумел пустить слух о том, что того, кто лишит его жизни, ждет неминуемая гибель. Суеверные московиты не могли не поверить жуткому чернокнижнику…
Бомелиус очнулся от вязкого, тревожного сна, когда совсем продрог, да так, что тело свело от боли. Уже стемнело, и он видел, как наверху стена блестит белым налетом инея. Тщетно согревая онемевшие руки дыханием, он вспоминал о том, какими богатствами он обладал еще вчера — государь щедро оплачивал ему верную службу. Как иначе? Ведь Бомелиус предсказывал царю только лишь то, что тот хотел услышать, ибо Бомелиус ничего не смыслил в астрологии (тем не менее лекарем он был первоклассным, тут сомнений ни у кого быть не могло)…
— Помогите! Помогите мне! — кричал он, и крик его звенел эхом среди каменных стен, и никто ему не ответил. Бомелиус надеялся, что весть о его заточении дойдет до государя или до могущественных друзей лекаря и его выпустят, и он сумеет оправдаться перед государем в том, почему он оказался на литовской границе…
Пользуясь доверием государя, слишком многих Бомели-ус обличил и обрек на смерть (бояре щедро платили за это!). Опасаясь возможной расправы, он, скопив много серебра, хотел покинуть проклятую Москву, кою ненавидел всей душой. Но побег окончился тем, что его схватили и, как позорного пленника, повезли обратно в Москву.
А как было не опасаться гибели? Он видел и знал, что при дворе насмерть схлестнулись клан Годуновых и сторонники Бориса Тулупова, верного советника государя. Тулупов богат, у него много друзей, и у Годуновых не было бы шанса выстоять против него, ежели бы коварный Борис Годунов не выдал замуж свою сестру Ирину за младшего сына государя — царевича Федора. А Бомелиус успел напакостить и тем, и другим, ибо ничью сторону он не принимал никогда.
Узник только и думал о горячей пище, теплом питье и мягкой постели — его не кормили и не поили весь день. Нужду справлять было некуда, пришлось испражняться здесь же, в углу и, превозмогая омерзение, находиться рядом — цепи были слишком короткими.
Он весь встрепенулся, когда услышал лязг железной кованой двери, и вскочил, еще не ведая, радоваться ли приходу таинственного гостя или же, напротив, прощаться с жизнью. Звук приближавшихся шагов отдавался гулким эхом. Бомелиус замер на месте, вглядываясь в непроглядную тьму. Вспыхнула лучина, и тусклый свет озарил лицо пришельца — худое, с массивными надбровными дугами, с прямым вытянутым носом, с тонкими губами в кольце темно-русой бороды…
— Борис! Борис, это ты? — воскликнул Бомелиус, узнав Годунова, и дернулся к нему, но цепи, натянувшись, больно выгнули руки назад. Борис Годунов стоял вне досягаемости узника, облаченный в заснеженную шубу и бобровую шапку, от дыхания его вилось вверх густое облако пара. Взгляд его был непроницаем и суров, и Бомелиус не понимал, прибыл Годунов, чтобы погубить коварного лекаря или же спасти его.
— Ты обличен в попытке тайного побега от твоего господина, государя нашего, — произнес Годунов негромко. — Он в ярости, велит допрашивать тебя завтра же. Я могу спасти тебя. Отвечай — хочешь ли ты жить? Прежней должности у тебя не будет, но, быть может, государь смилостивится и позволит уехать тебе в Англию. Говори!
— Да! Да! — Бомелиус, звеня цепями, повалился на колени, с покорностью заглядывая в глаза возвышающемуся над ним Годунову. — Все сделаю! Все!
— Когда тебя будут пытать и допрашивать, не смей упомянуть меня, иначе ты умрешь, — погодя, ответил Борис. — Скажи же, что прознал ты о заговоре против государя нашего. Главный изменник — Бориска Тулупов. Скажи им, что он хотел свергнуть государя и обладать еще большей властью. Запомнил?
Вот она, придворная борьба! И Годунов руками обреченного на смерть узника хочет расправиться со своим главным противником — Борисом Тулуповым! А что, ежели сам Годунов имеет отношение к заточению лекаря Бомелиуса?
Но об этом не было времени думать, и Бомелиус, путая английские и русские слова, клялся в том, что все исполнит, как велит Годунов, что все скажет и не выдаст их тайного разговора.
В ответ Борис вынул из-за пазухи завернутую в платок хлебную лепешку и, развернув ее, швырнул к ногам узника. Затем он бросил лучину на мокрый пол, и свет, шипя, исчез в грязной луже растаявшего снега. Звук удаляющихся шагов, скрип и грохот тяжелой кованой двери…
Вновь холод, темнота, одиночество. Нащупав на полу брошенную лепешку, Бомелиус с животной яростью набросился на нее, начал рвать зубами и глотать жадно, большими кусками.
О, чтобы выжить, он погубит всех, и, быть может, удастся вернуться однажды в далекую Англию, пусть и без отобранных у него богатств, но живым! Живым! А сейчас пережить бы пытки, допросы, страдания, боль… Крепкое здоровье поможет все это превозмочь, иному не бывать!
И, усевшись на гнилую солому, Бомелиус запел какую-то очень веселую песенку на родном английском языке — вчерашний любимец государев и уважаемый вельможа, а теперь жалкий оборванный узник. Но он будет жить! Жить!
Шумна и многолюдна одетая серебром Москва. Высокие шапки снега лежат на крышах теремов и куполах церквей, гомонят пестрые торговые лавки, от слободок тянутся вверх тонкие клубы печного дыма. Город, широко растянувшийся за пределами массивной, покрытой инеем кремлевской стены, шумит где-то в отдалении, там, внизу. Здесь же, на высоте колокольни Ивана Великого, тишина, только галдящие птицы пролетают мимо и садятся стаями на кресты возвышающегося по соседству Успенского собора. Стоящий под молчащими колоколами, облаченный в высокую бобровую шапку и долгую шубу, Василий Иванович Умной-Колычев взирает на город с высоты.
Боярин еще не стар, но серебро седины обильно окрасило его длинную бороду, а в углах узковатых, глубоко посаженных глаз уже пролегли сети морщин. Он дороден и крепок, но уже чует, что сил становится все меньше. Ему, бывшему опричному воеводе, а ныне ведающему сыскными делами, при государе служащему, оказалась не по плечу его должность, кою унаследовал он от покойного Малюты Скуратова. Добравшись до вершины власти вслед за царским палачом, Василий Иванович Умной-Колычев утерял все жизненные силы, все чаще хворал в последнее время и постепенно стал ненавидеть все, что его окружало. Он часто наведывался сюда, на колокольню Ивана Великого, где в тишине с тоской и завистью зрел на безмятежную, как ему казалось тогда, жизнь горожан. Вспомнилось давнее желание уйти на покой в монастырь, как это сделал однажды его младший брат Федор…
Мысль о брате разбередила старые раны. Федор Умной-Колычев большую часть жизни служил на южных границах государства, брал Полоцк, укреплял в трудные годы войны Смоленскую землю. Но однажды он вовремя не прибыл в полк, куда его назначил сам государь, и тут же попал в опалу. Страшась расправы (все помнили казни в опричные годы!), он ушел в монастырь, где вскоре умер. Василию Ивановичу уже после доложили, что брат его покончил с собой, приняв яд. Сей тяжкий грех сумели скрыть ото всех, дабы бывшего боярина можно было хотя бы пристойно похоронить…
Однажды и он, Василий Иванович, был в опале, сидел в сыром застенке на цепи (с тех пор ежедневно ломит ноги, не давая забыть те страшные дни). Все из-за провального похода герцога Магнуса на Ревель[1], когда от чумного поветрия вымерло больше половины русских ратников. Благо, в отличие от других воевод, участвовавших в том походе, Умной сохранил голову на плечах. И через два года он уже командовал одним из опричных полков в битве при Молодях, где сумел кровью искупить свою "вину" перед государем.
И вот минуло время, боярин Умной получил расположение Иоанна, влияние при дворе и, наконец, саму власть. Подобно Малюте, он решил породниться с самим государем. Его стараниями недавно Иоанн женился в пятый раз — на Анне Григорьевне Васильчиковой, девушке из семьи мелкопоместных детей боярских, с коими Василий Иванович был в близком родстве. Хоть и не в прямом, но все же!
Озорно, с блеском в очах заглядываясь за свадебным столом на свою новую супругу, крепкую, налитую, пышущую здоровьем и молодостью, престарелый государь, верно, и не мыслил, как близко подпустил к себе своего тайного врага. Да, именно врагом Василий Иванович Умной-Колычев считал для себя государя. И на то было много причин. Помнил он и свое унизительное заточение, и смерть брата, и ужас опричных лет. Сам, будучи опричником, он презирал те деяния, что именем государя устраивали потерявшие рассудок от крови и безнаказанности кромешники. Он помнил сожженную крымским ханом Москву, когда государь и его двор позорно бежали, оставив город и людей на погибель. Он помнил, как русские остервенело, из последних сил бились с крымским ханом при Молодях[2], и, верно, ежели бы не безрассудные казни многих талантливых воевод в опричные годы, всего этого можно было бы избежать!
Он видел запустелые пашни и брошенные деревни, наблюдая ту нищету, что объяла русский народ в результате опричных погромов и затянувшейся Ливонской войны. И можно было отказаться на время от проклятой Ливонии, дать передышку людям, дабы смогли они разродиться в новых поколениях и заселить опустевшие земли. Но царь только и думает о том, дабы заполучить уже не токмо Ливонию, но и саму Польшу.
Боярин Умной помнил прекрасно приезд литовского посла Михаила Гарабурды в Новгород, помнил переговоры, в коих принимал самое деятельное участие. Гарабурда ехал к царю с предложением от литовских вельмож — сделать королем Речи Посполитой царевича Федора, младшего сына Иоанна. Помимо мира литовская знать преследовала и другие цели — после Люблинской унии[3] Литва оказалась не удел. Польша, заняв господствующее положение в объединенном государстве, урезала многие права и земли литовской знати. Литва за то, что посадит сына царя на трон Речи Посполитой, просила Усвят, Озерище, Полоцк, Смоленск и другие земли. Но едва Гарабурда упомянул о землях, которые хочет заполучить Литва, Иоанн ответил не мешкая:
— Наш сын не девка, чтоб за него приданое давать! В Польском королевстве и Литовском княжестве довольно городов, на доходы от которых может жить ваш правитель! Считаем, напротив, ежели паны и шляхта хотят видеть моего сына своим королем, то пусть отдадут нам Киев для нашего царского наименования.
— Вряд ли государь сможет успешно вершить правосудие и защищать столь огромное государство, требующееся в постоянном присутствии Его Величества, — парировал посол, пытаясь дружелюбно улыбнуться. Но Иоанн был непреклонен — он догадался о планах литовцев заполучить себе слабого государя (а иным царевич Федор быть и не мог, его уже тогда многие считали при дворе не способным к государственным делам) и отвечал:
— Скажу тебе, что суждение твое неверно. Пущай паны ваши изберут меня государем, ибо сын наш лет еще не дошел, против наших и своих неприятелей встать ему не можно.
Гарабурда уезжал ни с чем, и напоследок Иоанн сказал ему:
— А возьмете ли французского принца в государи, и вы, Литва, ведайте, что мне над вами промышлять!
Угроза царя ничего не принесла, поляки все же выбрали королем французского принца Генриха, об окружении и семье которого по Европе ходили самые страшные слухи (молвят, Генрих является мужеложцем, а мать его, Екатерина Медичи, утопила Францию в крови в канун дня святого Варфоломея). Но за Генрихом стояла Франция, союзница Османской империи. Против Москвы создавалась мощная коалиция. Ежели бы возобновились военные действия, Россия была бы раздавлена, ибо брат Генриха, французский король, обещал помочь в войне с Москвой. К счастью, этого не случилось — пробыв на польском престоле полгода, Генрих тайно бежал во Францию, где вскоре короновался под именем Генриха Третьего. Речь Посполитая вновь осталась без правителя, и государь только и думает о том, как стать ему польским королем…
Лучше бы он думал о мире и об истощенной своей державе!
…Промозглый ветер хлестнул по лицу, заползая за шиворот шубы, и боярин Умной туже запахнул ворот. Застоялся тут, хватит! Взглянув напоследок на раскинувшуюся внизу Москву, Умной развернулся и зашагал прочь. Спускаясь по витой каменной лестнице, он опирался рукой о стену — каждый шаг отдавался болью в ногах.
— Будь ты проклят… дьявол, — сквозь стиснутые зубы бормочет боярин, вновь думая о государе. О, как он его ненавидит! И как тяжко все это время было скрывать свою ненависть под маской раболепия! Хитрости боярину Умному было не занимать. И, может, еще потому его до сих пор не могут одолеть его многочисленные враги при дворе. А их хватало! Чего только Годуновы стоят!
Крытый расписной возок ждал боярина у крыльца колокольни. Задрав голову, боярин взглянул на купола Успенского собора, широко перекрестился, и, придерживая шапку, уселся в возок. И понес он боярина прочь из Кремля, мимо соборов и боярских хором, мимо слободских теремов и стрелецких застав, мимо заснеженных яблоневых садов и шумных торговых лавок.
Озирая тесные городские улочки из окошка возка, Василий Иванович вспоминал с болью прошлую осень, когда, едва похоронив младшего брата, он проиграл местнический спор Дмитрию Годунову, этому холеному лису, что в свое время и плешивой головы своей перед государем не поднимал! А ныне — окольничий! И уже мало того — родственник государев! Отдал-таки свою племянницу, красавицу Ирину, за уродца, царевича Федора Иоанновича! Ох, и жаль девку, жаль! Она — статная, дородная, чернобровая, лицо — будто с иконы. А он — несуразный, с большой, порою трясущейся головой, плешивый, безбородый, с глазами навыкате. Однако он государев сын! И ныне Годуновы сильны как никогда.
Вспомнив о них, Василий Иванович подумал о Борисе Давыдовиче Тулупове, своем верном соратнике, еще одном любимце государевом. Ох, как ему поначалу благоволила удача! Как и боярин Умной, он вышел из опричнины и в свое время сумел многое содеять для того, чтобы сокрушить ее создателей — Басмановых. Ныне в думе он — в первых местах, советник и верный помощник государев. И с боярином Умным его объединяла неприязнь к Годуновым, граничащая с ненавистью. Не так давно Тулупов проиграл местнический спор Борису Годунову. С тех пор он поклялся себе изничтожить этот род до последнего корня. Но непросто такое содеять с государевой родней…
За окошком покачивающегося возка мерно проплывал заснеженный лес — Москва осталась позади. Василий Иванович, подняв воротник шубы, откинулся на кошмы. Беспокойные мысли о Тулупове не давали покоя…
Боярин отчетливо помнил их последнюю встречу вне думной палаты и государева терема. По обыкновению, они собирались в палатах Тулуповых, где кроме них присутствовали княгиня Анна, мать Бориса Тулупова, его сродный брат Владимир и верный товарищ — Протасий Васильевич Захарьин. Они пировали, как добрые друзья и знакомцы, но едва брат и мать Тулупова покидали стол, они запирали двери горницы и во тьме, при тусклом свете двух-трех свечей, шепотом обсуждали дела при дворе, то и дело поглядывая с опаской на окна. Протасий, самый молодой из них, по обыкновению припадал спиной к стене и, расставив ноги в великолепных тимовых сапогах, сидел за столом, щелкая кедровые орешки. Он не говорил, больше слушал, лениво взглядывая на своих собеседников. Борис Тулупов, врываясь широкой пятерней в свою рыжую топорную бороду, со вздувшимися на лбу жилами говорил о Годуновых, о том, что их надобно их отвадить от государевой семьи и разослать по монастырям, а лучше перебить каждого в дороге.
— Охолонь, Борис, — уложив руки на столе, молвил степенно боярин Умной, — ты и сам ведаешь, что, пока царевич Федор женат на Ирине, тому не бывать!
— Мы с Протасием уже обсуждали это! — хитро прищурившись, сказал Тулупов. — Припомнили меж собой, как ты жаждал государя с престола свести, да и подумали, что одним махом двух зайцев убьем!
Василий Иванович настороженно глядел на своих подельников, невольно сцепив пальцы рук перед лицом. Он никогда не говорил им напрямую, что желает свести государя (не мог такое сказать!), он размышлял тогда с ними о том, что ежели не принять никаких мер, то государь погубит свою державу окончательно. Боярин не сомневался — новая большая война сведет на нет исходы былых побед и, ежели не истребит русский народ, то подведет его к последней черте, за которой — пропасть. И он всегда удивлялся тому, что сам государь этого не осознает. Прочие же придворные не осмеливаются ему о том сказать. Как и сам боярин Умной…
— Что вы собираетесь делать? — вопросил он наконец своих подельников.
— Возвести на престол царевича Ивана Иоанновича! — выпучив красные от хмеля и недосыпа глаза, заговорщически прошептал Тулупов. Протасий Захарьин, сплюнув кусок ореховой скорлупы на стол, кивнул, глядя на Умного.
Василий Иванович знал, что Протасий давно был в близком окружении царевича и, видимо, имел на него значительное влияние. А вместе с ним — юноши из дворянских семей Колтовских, Мансуровых, Сунбуловых, Бутурлиных, что так же служат при царевиче (и все — бывшие опричники!). Верно, при случае Протасий соберет подле Ивана Иоанновича, ежели не полк, то значительной силы отряд. И они, голодные до высших чинов, денег и власти, не отступят, будут сражаться до конца. В то время, когда войска стоят на западных и южных границах, все это может быть очень опасным для государства — Умной это хорошо понимал. И не ввергнет ли это страну в новую кровавую пучину смуты?
…Смеркалось, когда вдали показались купола Троице-Сергиева монастыря. Опадал мелкий снежок, возок ехал мимо бредущих на лыжах монахов в дорожных одеяниях, что также направлялись к обители.
"А ведь Тулупов и впрямь замахнулся сильно!" — подумал боярин Умной, отирая рукавом шубы запотевшее оконце. Он вспоминал о том, что Тулупов сумел "купить" и некоторых церковных владык — новгородского архиепископа Леонида, архимандрита Чудова монастыря Евфимия, архимандрита Симонова монастыря Иосифа… Вероятно, таких очень много, Умной и не знал всех. Но эти, словно голодные псы, с жадностью хватают все, что Тулупов и его окружение дарит им. Кажется, за серебро они готовы и свои обители продать, ежели придется. Они и митрополиту Антонию при случае нашепчут что надо (хоть он и не имеет значительного влияния при дворе, но все же!). Таких священнослужителей, алчных, жадных и сребролюбивых, Умной презирал, но отказываться от любой помощи, пусть и таких гнилых людей, было бы нынче глупо…
Келарь Троице-Сергиевой обители с поклоном встретил боярина Умного у ворот, куда вскоре неспешно вкатился его возок. Василий Иванович сам вынул из-под полы увесистый серебряный ларец, и келарь, протянув облаченные в грубые варежки руки, принял его и пробурчал:
— Что же так… на пороге… боярин?
— Уезжать надобно, — ответил Умной-Колычев, вперив очи в скуластое обветренное до красноты лицо монаха. — Доложи игумену о моем вкладе да проси братию молиться обо мне.
Келарь утвердительно закивал и спросил, шмыгнув носом:
— Исполню. Быть может, откушаешь чего с дороги, Василий Иванович?
Умной улыбнулся и, перекрестившись, грузно сел обратно в возок.
— Благодарю тебя. Прощай! — крикнул он и хлопнул дверцей. Удерживая ларь одной рукой, другой келарь перекрестил боярина, что-то тихо бормоча себе в бороду. Продрогший возница свистнул, взмахнул плетью, и покатился возок прочь из обители.
В последнее время сердце неустанно чуяло беду. Словно гроза какая-то надвигается незримо, и что принесет она — одному Богу известно. Может, оно и не так — придворный астролог Елисей Бомелий, с коим так тесно дружит боярин Умной, говорит, что звезды сулят боярину большую удачу. Василий Иванович всегда завороженно слушал предсказания астролога, отринув мысли о том, что сие — большой грех. Что может быть правдивее древних звезд, что, наверное, давным-давно предрешили судьбу каждой живой твари?
Бомелий, будучи личным лекарем и предсказателем государя, пользовался его безграничным доверием. Умной не мог не завести дружбу с этим человеком — ему всегда можно было нашептать что-то угодное боярину, что Бомелий выдал бы государю как волю высших сил. Каждую такую просьбу боярин подкреплял увесистым кошелем с серебром.
Нет, Бомелий не был посвящен в подробности заговора, что создают Умной, Тулупов и Протасий Захарьин — так надежнее! Но держать его подле себя было необходимо. Будет полезен!
И все же отчего так тревожно? Сердце так и заходит стуком, словно остановится сейчас…
…Боярин Умной не ведал, что в это самое время схваченного на границе с Литвой астролога Бомелия везли связанным в Москву, к самому государю, что заподозрил лекаря в государственной измене.
Тем временем в далекой от Москвы крепости Орел едва ли не всем городским посадом справляли свадьбу. Кузнец Архип, за свою долгую жизнь хлебнувший немало горя и уже набравший порядочно седины в черную бороду, наконец-то дождался радости — дочь Аннушку замуж выдавал[4]…
Бабы наперебой только и говорили о том, какой красавицей выросла дочь кузнеца, обсуждали жениха, мол, кто таков?
— Ратник вроде, из сынов боярских! — отвечали знающие. — Тута служит, в Орле!
— Ратник! Чай, не из холопов!
— Не холоп! К тому ж приданым, видать, кузнец не обделит!
Пока по городу текли молва и пересуды, в доме Архиповом была страшная суета. Жена Архипа, Белянка, вся окрыленная, не чуя усталости, только успевает тыльной стороной ладони убирать со взмокшего лба выпавшие из-под плата пряди волос, стряпает и поглядывает на печь, где в бадьях, шипя и бурля, доваривалось пиво. Аннушка, словно и позабыв о своем волнении, помогает матери тут же. Здесь и бабы-соседки помогают печь и стряпать. Среди них и Матрена, вдова убитого в битве при Молодях плотника Ильи, мать погибшего там же прежнего жениха Аннушки — Семена. По-прежнему облаченная в черные одежды, сейчас, за делом, она обсуждает с бабами городские сплетни, смеется, журит или нахваливает невесту, разделяя со всеми общую радость. Но горе уже не отпускает Матрену, и иной раз она, словно опомнившись, безучастно глядит на эту праздничную суету, на повзрослевшую уже Анну, что выходит замуж не за Семена, и ее охватывает щемящая, страшная тоска, с коей она живет уже без малого два с половиной года. Всегда внимательная ко всем Белянка тут же замечает это, бросит дело, подойдет, обнимет, скажет ласковое слово, и вот Матрена, утирая слезы, вновь улыбается, отмахивается рукой.
За стеной, поодаль от этой суеты, завершив все свои дела, сидит Архип перед открытым деревянным ларцом, крепкий, с пышной пепельной бородой, заплетенной книзу в косицу, с убранными в хвост волосами. Тускло мерцают в полутьме монеты, отложенные на столь важный день. Архип даст много серебра, даст коня и дорогих тканей, дабы не осрамиться. Как-никак, а единственную дочь замуж выдает! Он был доволен, что, несмотря на все беды, что пережила его семья за все эти годы, добро удалось заработать, накопить, сохранить. И сейчас он вспоминал, как еще мальчиком брел из сгоревшей Москвы в далекий Новгород, побираясь и голодая. Как оборванного, полуживого его подобрал новгородский кузнец Козьма, ставший для него вторым отцом и передавший ему свое ремесло…
Годы труда вложены в это невзрачное, бездушное серебро, что мертвым грузом еще лежит в этом деревянном ларце. Все он отдаст Михаилу, или Михайле, как его называли близкие — будущему мужу Аннушки.
Волею судьбы Архип познакомился с ним. В битве при Молодях Михайло служил в конном полку воеводы Михаила Воротынского, в том самом, который в решающую минуту сражения обошел татарское войско и ударил ему в тыл. Архип тогда лежал в беспамятстве, заваленный трупами, избитый и истоптанный. Его нашли много позже, когда хоронили убитых, и он чудом выжил. Михайле было поручено сопровождать возы с ранеными, что шли к Орлу, и Михайло выхаживал Архипа как мог. Оказалось, знал он кузнеца, иной раз видел его в церкви с женой и дочерью. Михайло вместе с товарищами притащил полуживого Архипа в его дом, вручив раненого Белянке и Аннушке, что с ревом тут же кинулись к изувеченному телу своего кормильца. Видать, тогда Михайле и приглянулась Анна, хотя и видел он ее лишь мельком, в суете. Позже еще приходил, прознавая о здоровье кузнеца, но вместо Анны, кою желал он видеть, он встречался лишь с Белянкой, что со слезами благодарности на глазах выносила Михайле кушанья…
Анна тяжело переживала тогда гибель своего жениха Семена, но заботы об отце и хлопоты над ним помогали с трудом пережить это горе. Архип долго шел на поправку. Не скоро он смог вновь разговаривать, ходить, самостоятельно есть. Иной раз, просыпаясь ночью, слышал, как подле ложа его молится шепотом Белянка, дабы супруг ее выжил и вновь встал на ноги…
Соседи приходили проведывать, заглядывал ненадолго даже воевода, что недовольно пыхтел, видя немощность кузнеца.
— Вот не хотел тебя отпускать, видит Бог! — ворчал он, стоя подле лежанки Архипа. — Благо, жив остался… Работы много для тебя! Лучший кузнец ты в городе, и надобен ты мне здоровый! Поправляйся скорее!
Вновь заходил и Михайло. Тогда-то Архип и познакомился со своим спасителем и долго его разглядывал — рослый муж, широкий в плечах, черноволосый, в кольце курчавой темной бороды виднелись пухлые губы, глаза светлые, чуть навыкате. В благодарность Архип вяло, прилагая неимоверные усилия, пожал ему руку и прошептал слова благодарности.
— Я, как свободен буду, еще зайду! Дай Бог вам здоровья! — пробасил Михайло, добродушно улыбаясь и пятясь к дверям.
Заходила обезумевшая от горя Матрена, все пыталась вызнать о судьбе мужа и сына. На коленях она подползла к ложу Архипа и, заглядывая в его лицо, спрашивала:
— Ты был с ними, поведай, они убиты? Ты видел это? Видел?
Архип еще не мог толком разговаривать, взор его был мутным, тяжелым. Вместо ответа он опустил веки, и когда открыл их, в глазах его стояли слезы. Матрена вдруг взвыла, страшно, безутешно, ее, трясущуюся, увели, и за стеной Белянка успокаивала ее, кричала Анне, чтобы скорее принесла воды…
Шло время, и уже к зиме Архип встал на ноги и начал браться за работу. Анна все еще носила траур по Семену, убегала украдкой в соседний дом к Матрене, с которой разделяла общее горе. Михайло, постепенно сдружившийся с семьей Архипа, все еще наведывался, но редко — по службе ему подолгу приходилось стоять на южных окраинах, беречь границы от набегов ногайцев и татар.
Оказалось, родом Михайло из Дорогобужа, что на Смоленщине. Там у отца его имение и небольшая деревня, а Михайло направили служить к Орлу накануне Молодинской битвы. До этого довелось ему повоевать против литовцев лишь однажды, и битва при Молодях была для него, можно сказать, боевым крещением. До назначения на юг был Михайло женат, но супруга в родах скончалась вместе с младенцем, так что служба в дальних от Дорогобужа землях была для него спасением. Выяснилось, что и Аннушка ему приглянулась едва ли не сразу, и однажды, придя к кузнецу, молвил:
— Я хочу дочь вашу в жены взять… Сроднился я с вами, а она мне на сердце ох как легла. Я, ежели надо, сватов пришлю, приятелей своих по полку заставлю свахами быть!
— И когда ты хочешь свадьбу играть? — осторожно вопросил Архип, взглянув поверх головы гостя на застывшую подле печи Белянку. Ведал, что и Анна слушает, притаившись, за стеной (когда приходил Михайло, ее запирали в горнице от греха).
— Скоро мы надолго в рязанские места отправимся, — отвечал, алея, Михайло. — Ежели живой вернусь, то зимою можно и свадьбу…
Он ушел, посеяв смуту в семье Архипа. Анна наотрез отказывалась выходить за него, грозилась уйти в монастырь. Архип и Белянка же, привыкшие к ратнику и благодарные ему за спасение Архипа, решили Анну выдать за него, но потянуть время.
Время шло, и, видать, Анна оттаяла, подросла, и самой ей захотелось быть чьей-то, и манила приятная таинственность близости с мужчиной. Тут и сама не заметила, как начала тосковать по добродушному ратнику, за коим всегда наблюдала во время его приходов через дверную щель. Разом изменилось все, когда стало известно, что крымские татары приходили на Рязанскую землю, но стоявшие там русские полки разбили их и погнали прочь обратно в степь. Сама не своя ходила и думала об одном — жив ли?
И вот, наконец, Михайло прибыл вместе со своими приятелями по службе. Нелепо, едва не прыская от смеха, они сватали Архипу своего друга, стараясь соблюдать все необходимые традиции…
И наконец свадьба…
Наряд Анны весь сверкает серебром и каменьями, переливаются ярко шелк и парча. Белянка суетится подле нее, оправляет ей узкие, шитые жемчугом рукава, толстую темную косу прячет под усыпанный переливающимися каменьями кокошник. Из-под густых черных бровей вспыхивают радостно черные архиповы глаза, когда глядит Анна на себя в очищенное до блеска блюдо. Архип с улыбкой смотрит на нее, чувствует долю ревности и тоски, что отдает замуж единственную дочь. Белянка украдкой утирает платом слезы, сияя, взглядывает на мужа, мол, гляди, какова выросла!
И вот — широкое застолье в доме кузнеца, с песнями, плясками, от множества гостей в горнице не продохнуть. Гремит хор голосов, вздымаются чарки. Молодые, уже обвенчанные в храме, сидят, держат друг друга за руки под столом, выслушивая поздравления от многочисленных гостей.
Множество зевак, коих не пригласили на свадьбу, собралось за оградой. Они стоят на морозе, наблюдают за чужим застольем, стараясь хоть так почувствовать столь редкое в эти тяжкие годы счастье, пущай и не свое. Белянка и Матрена, накинув тулупы, выходят к ним с подносами, выносят мед и пироги, мол, угощайтесь, гуляйте за молодых!
— Спаси Христос! Дай Бог! — хором отвечают зеваки, хватая с подноса угощения.
А в доме тем временем грянули цимбалы — откуда-то и музыканты сыскались! Архипа хлопают по плечам довольные гости с раскрасневшимися рожами:
— Ну, свадьба знатная! Такие только у бояр и бывают!
А Архип сидит, натянуто улыбается, а сам то и дело поглядывает на Аннушку и до сих пор не верит в происходящее. С тоской вспомнил и умершую в тяжком пути из Новгорода в Орел дочку Людмилу, и сгинувшего после новгородского опричного погрома сына Алексашку[5]. Аннушку лишь уберегли, и вот, свадьбу гуляют — радоваться надо! Единственная дочь. Отчего так тоскливо? Архип опрокидывает чарку меда и утирает усы, но хмель его не берет, сколь ни пей.
Пригорюнилась на своем месте и Матрена, сидящая подле своих юных сыновей, плачет, утирает слезы и вновь невольно представляет вместо Михайлы своего сына Семена! Какая была бы свадьба! Белянка уже спешит к ней, почуяв неладное, обнимает ее, а Матрена, утерев слезы, отвечает ей на ухо:
— Да это я от радости! От радости! Илья с Семушкой жизни свои отдали, дабы Аннушка такая красивая в свадебном наряде сидела с женихом! Пусть так! Грех печалиться в такой день! А ближе семьи вашей у нас и нет никого! Будто свою дочь замуж отдаю!
Белянка со слезами на глазах обнимает ее и молвит:
— Ты — вторая мать для моей дочери, знай это! Сколь вы для нас содеяли — вовек не забудем! Спасибо вам. За все спасибо!
А дружный хор голосов тем временем запевал очередную веселую песнь:
Долина, долинушка, раздолье широкое,
Ай, люди, ай, люди, раздолье широкое!
Раздолье широкое — гулянье весёлое,
Ай, люди, ай лгали, гулянье весёлое!