На следующий день, утром, Федя, проснувшись, услышал, как внизу в амбаре кто-то ходит. Загремело, упав с поленницы дров, полено, что-то недовольно буркнул мужской голос. «Отец», — догадался Федя. Повернувшись со спины на живот, он глянул в голубой прямоугольник неба, очерченный проемом чердачной двери сеновала, и увидел, что желтое июльское утро уже разгорелось.
На подушках в наволочках розами посапывали братишка и сестренка. Федя прильнул глазом к щели между досками: внизу, в амбаре, увидел отца. Отец держал на сгибе одной руки несколько поленьев и другой рукой накладывал еще; сухие, щепастые, с перекрученными волокнами, они гулко стучали.
Значит, мама затопила печь, значит, будут сегодня пироги. В выходной день мама всегда печет пироги.
Федя, стараясь не разбудить братишку с сестренкой, подползает на четвереньках к двери, выглядывает. Синее летнее небо сразу распахивается перед ним. Под этим небом уместился весь поселок Песчанка, и воложка, и займище за воложкой, и за леском займища поблескивающая плесами Волга, и крутой, гористый берег с той стороны реки. Федя видит водонапорную башню, корпуса стеклотарного завода, чуть левее — приземистые пузатые баки нефтебазы города-соседа.
С сеновала, а так много и далеко видно!
Пока что Федя, кроме Песчанки и ее окрестностей, нигде не был. Да и какие у него дела в мире: ходить в школу! Она — вон, рядом, через три улицы: двухэтажное старинное здание, вытянувшееся на целый квартал. Ну еще — Волга и озера в займище, куда они с мальчишками ходят на рыбалку или купаться, степь за Песчанкой, кустарниковые молодые кулисы, посадки такие, за кулисами — бахчи. Весной, летом и осенью там много работы. Главную, конечно, делают мама с папой, но и Феде с сестренкой и братишкой достается. То целыми днями под знойным небом сажали в борозды арбузные, дынные, подсолнечниковые семечки, то рыхлили мотыгами землю. Ждали. Сначала из земли проклюнулись ладошки-листочки будущих арбузных плетей. Потом зелеными змейками поползли по земле и плети… Пололи бахчу. Очень утомительно чуть ли не целый день ползать на коленях по комьям вспаханной и уже засохшей земли, вырывать, подкапываясь пальцами под корни, траву. И чего эта трава растет на бахче!? Никто ее не сажал, не сеял, а она лезет из земли, кустится над жиденькими, робкими ростками подсолнечника, тыквы.
В дни прополки у Феди, у мамы, у отца, у Костика и у Женьки ладони к вечеру становятся черно-зелеными: черными — от земли, зелеными — от травы… Но зато осенью, уже в конце августа, на бахчу идти интересно. Словно камни-голыши, круглые, обкатанные, — по всему полю арбузы. Полосатые, матово-черные, белые. А в сторонке в два ряда — дыни, нежатся на солнце, подставляют свои бока, словно вбирают в себя солнечное тепло, чтобы самим стать продолговатыми солнцами.
Сегодня и завтра на бахчу идти незачем, сегодня и завтра можно бы сходить на Зеленое озеро, но вот проспал Федя! Эхма! Соня!.. И Петька чего-то не пришел. Уж если не на озерах, так хоть на мосту через воложку рыбешек половить бы…
Возле Песчанки через воложку в займище переброшен деревянный наплавной мост. На мосту во всю его более чем полукилометровую длину по утрам и вечерам сидят, стоят, лежат рыбаки, совсем маленькие — от пяти лет и совсем старые — наверное, до ста лет. Если над воложкой гуляет ветер, волны раскачивают мост, он скрипит досками, принимая на себя каскады брызг. Но летом ветры бывают редко. Летом мост становится для всех купальней. Целыми днями под пронзительно синим небом лежат на мосту, сливаясь телами с серыми, отгпаженными и отшлифованными водой досками, сваями, мальчишки. Ныряют в прохладную, стеклянно-спокойную воду, резвятся. И про обед забывают, и про родителей забывают, и про все на свете забывают. Вот какой мост есть у мальчишек в Песчанке!
Федя спускается на землю по лестнице, приставленной к амбару снаружи.
— Федя, а ну-ка подними, — просит отец, остановившись в дверях амбара. У него в руках большая охапка дров; какое-то непослушное полено, — наверно, то самое, что разбудило Федю, — выскользнуло из рук отца и лето перед его ногами.
Федя бежит к отцу, поднимает полено и несет его, шагая следом за отцом, в дом.
И в этот-то момент, когда они подходили к крыльцу дома, а в ногах у них, повизгивая от радости встречи с Федей, вертелся белый лохматый Шарик, и произошло то событие, которое потом все заботы дня, и всех ближайших, и даже всего Фединого лета, оставшегося у него от каникул, повернуло на неожиданную, радостную и тревожную дорогу.
Щелкнула щеколда калитки, в ней показался почтальон — Петькин отец Василий Иванович Моисеенко. Федя каждый раз, когда видел на улице вышагивающего от дома к дому Василия Ивановича с толстой от писем и газет сумкой на спине, преисполнялся уважением к нему. Поноси-ка по песчаным улицам поселка такую тяжелую сумку день- деньской. Ведь Василий Иванович немолодой уже. Худощавый, в больших сапогах и зимой и летом, он разносил людям письма, газеты, телеграммы.
Не обращая внимания на кинувшегося ему под ноги с громким и яростным лаем Шарика, — сапоги Василия Ивановича псу не по зубам! — почтальон рылся в сумке и говорил Фединому отцу:
— Письмо вам, Алексей Степанович!
Отец поздоровался с Василием Ивановичем и сказал:
— Федя, возьми письмо, — А потом почтальону: — Спасибо тебе. Заходил бы к нам как-нибудь вечерком без этой своей сумки.
— Загляну, — согласился Василий Иванович. — Шапку к зиме надо сделать сыну. Курпяйчик на неделе купил нечаянно.
— Приходи, — еще раз пригласил отец, — соорудим сыну шапку.
«Это хорошо, что у Петрика теперь будет новая шапка, — подумал Федя. — А то в прошлую зиму в фуражке ходил. Натянет ее на уши, чтобы не отморозить их, и сразу становится смешной такой…»
Отец у Феди — шапочник, или, как называют его в артели, где он работает, — мастер головных уборов. В Песчанке его знают все, и каждый норовит попасть именно к нему, если нужна шапка или фуражка возвратившемуся со службы сыну, подарок на свадьбу зятю, теплая и удобная, с длинными ушами — колхозному чабану, чтобы спасаться в ней от буранов и метелей в степи.
Федя гордится своим отцом. Он вообще с особым уважением относится к мастерам. В отцовской артели, куда Федя часто приходит, работает портной Пятаков, который, как говорят, лучше всех шьет костюмы. Пятаков — маленький, горбатый, называют его не Пятаков, а просто Пятак. Но хоть и обидно переделали его фамилию, к нему идут с заказами все песчанцы. И даже Феде первый костюм в его жизни этой весной отец заказывал портному Пятаку.
Или вот живет в Песчанке стекольщик Митька Елин… Митьке Елину лет пятьдесят. Видно, когда-то он на самом деле был Митькой, а теперь так его зовут по привычке. В поселке он знаменитая личность потому, что все стекла в окна домов вставляет вот уже лет тридцать только он. Выбили нечаянно мальчишки стекло в доме почтальона Василия Ивановича, ослеп дом — лечить его пришел Митька Елин. Федя и мальчишки с интересом наблюдали, как ловко проводил он по стеклу невидимым алмазом прямые линии, а потом отламывал руками стекло. Через каких-то двадцать-тридцать минут дом прозревал под искусными руками стекольщика.
Или однажды степной ветер так грохнул незакрепленной ставней по окну, что вдребезги разбил стекло в Федином доме. И опять позвали Митьку Елина… Работал он всегда молча. Слова не услышишь. Весь его разговор: когда проходил по улицам с ящиком за спиной или на плече, кричал через ровные промежутки времени: «Стекло починить!.. Стекло починить!» И посматривал на окна домов.
Митька Елин был из вымирающего племени мастеров- единоличников. Жил он на краю поселка в мазанушке, не огороженной даже плетнем. Детей у него не было и жены не было. А может, и были, да разъехались-разбежались, потому, так думал Федя, что частенько Митька Елин выпивал. А когда он выпивал, говорил азартно, ударяя себя в грудь кулаком: «Митька Елин — мастер на всю Волгу». И хотя это, может, и на самом деле было так, все вокруг смеялись. Потому что Митька Елин был пьяный, и никто ему не верил.
…На кухне, где у печки, громыхнув поленьями, отец сложил дрова, Федя прочитал внизу на конверте только одну фамилию: «Даниловы». Остальное не понял, потому что написано было карандашом и уж очень непонятно.
— Какие-то Даниловы, — хмыкнул Федя, протягивая конверт отцу.
— Поля, тебе письмо… от матери, от сестер. — Отец понес конверт в комнату.
А Федя и забыл, что «Даниловы» — это мамина девичья фамилия, значит, письмо из Выезда.
Карасик помнит — до того как пошел в школу и еще год, когда в первом классе учился, вся их семья жила в Красном селе, что недалеко от Выезда. В Выезде и в соседних деревнях вся их родня живет.
Мама поливала цветы в горнице. Там и стали читать письмо.
Федя видел, с каким нетерпением мама раскрыла конверт, склонилась над письмом, и ему стало немножко жалко ее: мама всегда скучает по родным местам, по сестрам, боится, что уже не увидит бабушку, потому что бабушка старенькая и, наверное, скоро умрет.
Федя смотрит и думает о том, что мама у него красивая: черные волосы уложены на голове большим узлом, если их распустить — Федя видел, когда мама делала прическу — они, густые, смоляные, водопадом у нее по плечам, по спине, ниже пояса. А еще Феде нравится ямочка на подбородке мамы. Глаза у мамы серые и большие. Нравится Феде, когда утром, проснувшись в избе, он слышит, как мама, занимаясь чем-то на кухне, поет. Мама любит петь. Когда она поет, у Феди на душе становится как-то особенно радостно, солнечно…
Но иногда мама не поет. Это когда Федин отец приходит с работы позже, чем обычно, и объясняет:
— Понимаешь, Поля, вот… угостили… такое дело.
В такие дни мама молчит, а отец вдруг азартно начинает дела по хозяйству: ремонтирует крыльцо, бежит за дровами в амбар или, подпоясавшись фартуком, моет на кухне тарелки.
Сейчас отец в другой комнате.
— Ну чего там сестры пишут? — спрашивает отец из-за перегородки.
И тогда мама, уже разобравшись в сестриных каракулях, по второму разу читает письмо вслух. Федя узнает о том, что померли какие-то Степан Гаврилович и Аграфена Филипповна, а у Федоровых был пожар и почти все сгорело. Феде эти сообщения ничего не говорят, и ему слушать их неинтересно: ни Степана Гавриловича, ни Федоровых он не знает.
В конце письма мама читает: «Поля, напиши, как вы поживаете, как ребятишки ваши. Поди, выросли все — не узнать. Ежели не сможете приехать этим летом сами, отпустили бы к нам Федю, он уже большой у вас…» Дальше в письме начинались поклоны: от кого и кому кланяются сестры. Феде это тоже было неинтересно.
Мама свернула письмо, вздохнула облегченно — рада была, словно поговорила с родными. Улыбнулась:
— Эта Маня-маленькая вечно что-нибудь придумает. Вот уж сообразила: за две тыщи верст двенадцатилетнего мальчишку отпустить…
Федя не придал никакого значения строчкам в письме, в которых тетя Маня-маленькая предлагала отпустить его в гости, как-то даже не заметил их. Он и сейчас, после слов мамы, хотел бежать на улицу, но услышал из-за перегородки отцов голос:
— А чего и не отпустить?.. Пусть парень людей посмотрит…
Мама растерянно тянула на Федю, но через секунду сдвинула решительно брови:
— Не говори глупости… Хоть бы подумал сначала…
И тут началось! Отец вышел из-за перегородки, где только что пощелкивал ножницами, подстригая шапку очередного заказчика. Весело, положив тяжелую руку на плечо Феди, проговорил:
— Да ты посмотри на человека! Человека-то женить скоро надо, а ты от юбки боишься отпустить его.
Насчет «женить» это отец, конечно, для красного словца: Федя в двенадцать лет выглядел — увы! — не богатырем. Как и другие мальчишки его возраста, вытянулся подсолнухом, но на богатыря похож не был.
— Как, сын, поедешь в Горький? — потрепал Федину белобрысую, выгоревшую под солнцем шевелюру отец.
— А чего ж… а то сиди тут… — не очень уверенно проговорил Федя, искоса поглядывая на маму. Маму ему было жалко и не хотелось ее расстраивать, но ведь только представить: по Волге! Пароходом! Один!
— Ну вот, — подытожил отец, — двое за, один голос против.
— Еще чего придумали! — совсем расстроилась мама и встала со стула: — Пойдем, Федя, пироги будем печь.
Вот так вечно: что-нибудь девчачье — делай. Пироги печь — это не новость, почти каждое воскресенье — пироги. Федя и мясо в корыте, специально для этого выдолбленном из дерева, рубит, и лук помогает чистить, лук, от которого, когда с него снять все одежки, человек, даже если ему весело, вдруг начинает плакать, слезы так и льются по щекам.
Федя стоит у кухонного стола, чистит лук, режет его ножом на мелкие дольки, по его щекам текут слезы.
Потом на кухне появляются, наконец-то, наспавшиеся Костя и Женька. Они смеются, видя, как у Феди от лука ручьями бегут слезы:
— Плакса, плакса!
Федя молча отбрасывает на стол нож, не очень вежливо отстраняет с дороги братишку с сестренкой и выбегает во двор.
После завтрака к Феде пришел Петрик.
— Пошли на мост?
— Удочки возьмем?
— Какие удочки — солнце вон уже где! — кивает в сторону солнца Петрик.
— А я возьму. Ваське себельков половлю… Обожди, за удочкой в амбар сбегаю.
Федя бежит в амбар, а Петрик садится на ступеньку крыльца и дергает за хвост Ваську. Коту в избытке перепало от воскресного завтрака, он сыт и настроен благодушно. И все же к такому грубому обращению он не привык и глухо, недовольно урчит, посверкивая зеленоватыми глазами.
Не поняв, в чем там дело, из-под крыльца заливисто подал голос Шарик.
— Ишь, недотрога, — примирительно проговорил Петрик и погладил Ваську от хвоста к голове.
Презрительно фыркнув, кот Васька неторопливо направился в сени.
К крыльцу, от курятника, обгоняя друг друга, подбежали две курицы. Одна из них подошла совсем близко. Выжидательно, как-то одним глазом, повернув голову, посмотрела на Петрика, скребанула сухую землю лапами и, не найдя ничего, что можно бы склевать, разочарованно зашагала на середину двора.
— А мы котенка маленького взяли у соседей, — говорит Петрик подошедшему Феде. — Игручий — страсть!
— У нас Васька — старый. Но зато умный, — открывает калитку на улицу Федя.
Ребята идут на речку, и Федя рассказывает, какой у них умный кот. Васька, например, любит спать на печи. А она высоко — не прыгнешь. Захочет он поспать — подходит к Фединой маме и орет — мяукает. Мама идет к печке, нагибается. Васька прыгает ей на спину, а со спины — на печь. С печки, когда наспится, тоже не прыгает, а зовет, чтобы кто-нибудь спину подставил.
На мосту, остановившись на самой середине воложки, сбросили штаны и майки, легли на доски, под которыми совсем рядом билась в щели прохладная вода.
И тут Федя вспомнил про письмо.
— Я, может, в Горький поеду… один… пароходом.
Петрик равнодушно цвикнул слюной через щербатые зубы:
— Ну и что?.. А мы завтра с батей на лодке в Осиновское едем. Бредень возьмем…
Петрику, конечно, завидно, что Федя поедет в Горький, но не будет же он ронять свое мужское достоинство и открыто завидовать дружку! И ведь сказанул тоже: «в Осиновское». Будто он на Луну с батей летит. Да в этом Осиновском Федя уже три раза был. Такое же займище, только подальше от Песчанки… Разве что вот с бреднем едут — интересно. Федя тоже не прочь бы побродить у песчаных отмелей, в заливчиках, но разве можно это сравнить с поездкой в Горький!
И потом весь день Федя, чем бы ни занимался, нет-нет да и вспомнит о письме тети Мани-маленькой. И чего, на самом деле, мама боится отпустить его одного!
А вечером, когда все дела были переделаны, отец с матерью сидели на ступеньках крыльца во дворе и вспоминали деревню Озябликово, в какой отец жил мальчишкой, деревню Выезд, где жила мама, когда она была девчонкой.
Федю медом не корми — дай послушать такое. Особенно интересно рассказывал отец. Он не просто рассказывал о событиях, о людях, а изображал. Смешно шепелявя, преображался в какого-то дядю Мишу, забитого мужичка, закабаленного своей женой — бой-бабой. «Опять, немой черт, бездельничаешь!» — кричала баба на мужичка. А мужичок, присогнув ноги в коленях, беспомощно прикрываясь сверху руками от возможных ударов скалкой, частил: «Дуняса, Дуняса, все сделал, хоросо все…» Отец во время рассказа, если требовалось по ходу действия, вставал со стула, выходил на середину горницы и в лицах изображал характеры.
Иной раз мама Федина возражала отцу, вспоминая что-то из далекого прошлого по-своему, отец не соглашался с мамой. Интересно было смотреть на них. Сами того не замечая, они превращались вдруг в мальчишку и девчонку, и тогда Феде очень хотелось побывать в их времени, в том, в котором они когда-то жили, побывать в тех местах. А отец и мать и сами не прочь бы съездить на родину, но дела не пускают.
…Сегодня причина этих воспоминаний — письмо оттуда. Федя не идет на улицу, крутится рядом: может, возобновится разговор о его поездке. Словно чувствуя состояние сына, отец говорит:
— И чего ты боишься Федора отправить — не понимаю. — Он нарочно называет Федю Федором, чтобы мама не думала, что Федя все еще маленький мальчик. Федя и сам вдруг, когда отец так назвал его, чувствует себя взрослым, самостоятельным мужчиной. А отец продолжает: — Сестра твоя родная просит тебя… Проводим парня до пристани, билет купим, на пароход посадим…
Отец говорит маме, а смотрит на Федю. Отец очень хорошо понимает Федю. Да и мама, конечно, понимает, только ей трудней, она все-таки женщина. И вдруг мама мужественно, словно идет на подвиг, говорит:
— Ладно, подумаем, — и тяжело вздыхает.
До темноты течет на крылечке неторопливый разговор отца с матерью. Федя сидит рядышком. Где-то на улице беспечные, не обремененные никакими серьезными мыслями, бегают Костя и Женька.
— Мария пишет, что сад запустили, следить некому…
— Известное дело, — размышляет отец, — помер Василий Андриянович, и мужских рук в хозяйстве нет!.. А Гаврюшка что?.. Он теперь заводской, из Горького раз в неделю наведается — и то хорошо.
Гаврюшка — это дядя Гаврюша. Федя видел его на фотокарточке в альбоме. На коне, с саблей на боку. Дядя Гаврюша не воевал, в войну он был еще мал. А фотокарточка — это когда он служил в армии, уже после войны.
— Ну что ж, спать, наверное, пора… Где там Костя с Женей?.. Федя, иди позови, — говорит мама, поднимаясь со ступеньки крыльца.
Федя идет к калитке. До него доносится, словно вздох, голос мамы:
— В Выезд так хочется!..
И на сеновале, когда уже угомонились и уснули Костя и Женя, Феде все слышалось мамино: «В Выезд так хочется!»
Теперь все будет зависеть от того, кто кого убедит: отец или мать. Голос самого Феди, в данном случае, не играет почти никакой роли. Мама его, как и отец, тоже любит… То есть что это значит «тоже»? Мама его любит, может, больше, чем кто-либо, но это и мешает.
Ну а что может случиться? Плавать Федя умеет хорошо, — уж будь спок! — не утонет. Пересадка в Горьком?.. Па-адумаешь, великое дело! Приедет на трамвае на железнодорожный вокзал, купит билет и поездом — до Гороховца, а оттуда — пешком до Выезда. Семь километров. Через Морозовку, Красное село. Он же прекрасно помнит и Красное село, в котором учился в школе в первом классе, и Морозовку. Через Морозовку сколько раз бегал он к бабушке в гости! А теперь-то Федя не какой-нибудь первоклассник, в шестой перешел, а мама все дрожит за него, как за маленького… Ну и что — пересадка, ну и что — в большом городе не бывал? Ну и что — по Волге две тысячи километров? Надо же когда-то и Феде привыкать к самостоятельности!.. И люди вокруг, не в пустыне будешь, среди людей. Чужие люди? Да разве люди чужие друг другу?..
Так думал Федя, не замечая, что мысленно возражает матери словами отца. Слова отца ему нравились больше. Еще он думал о том, чтобы о письме тети Мани-маленькой не забыли завтра и чтобы отец не передумал, не согласился с матерью. С чувством радостного ожидания, перемешанным с тревогой, и заснул Федя на сеновале.
Снилось ему, что он стоит на корме большого парохода возле якоря, смотрит на воду, взбиваемую винтом. Вода пенится, бурлит, переливается на солнце искристыми брызгами. Приятно пахнет смоленым канатом чалки. Мимо проплывает, качаясь на волнах, белый бакен, чайки носятся с криками за кормой… Солидноторжественно гудит встречный буксир… Во сне всегда все сбывается куда легче, чем наяву.