А в это время в маленьком якутском поселке Кобяй, где ветеран диссидентского движения и бывший председатель Хельсинкской группы Юрий Орлов отбывал пятилетнюю ссылку, происходили странные события. К февралю 1984 года закончился его семилетний срок в лагерях, и после этого Юрия перевезли в холодный и болотистый край, куда можно попасть только на самолете. Там он поселился в маленьком доме, который для него сняли жена Ирина и московские друзья.
Ему было 62 года, и он получал крохотную пенсию — 67 рублей в месяц. Местные жители относились к нему с опаской, потому что им сказали, что он — враг народа. Ему нельзя было удаляться от поселка больше чем на два километра, и основную часть времени он проводил гуляя по лесу и собирая грибы. Овощи в мерзлой земле не росли, и друзья помогли Юрию построить парник, где он выращивал огурцы и картофель. Летом, когда с озер ненадолго сходил лед, он ловил карпов.
28 сентября начальник местного КГБ приехал к Орлову на мотоцикле и приказал немедленно собирать вещи. На заднем сиденье мотоцикла, с чемоданом в руке, его доставили прямо на взлетную полосу аэродрома в Кобяе, затем он летел 220 миль до Якутска, а потом — кружным маршрутом до Москвы. Он слышал по радио о деле Данилоффа и, надеясь на лучший исход, думал о том, есть ли какая-либо связь между ним и этим делом. Но его сердце сжалось, когда прямо из аэропорта его доставили в Лефортовскую тюрьму и там сказали, что он находится под следствием за еще одно преступление против государства.
Он рассказывал: «Три дня я сидел в Лефортово, не зная, отпустят ли меня или дадут еще один срок. Это стало для меня огромным стрессом. Мысль о новом сроке в лагере была невыносимой. Я бы скорее покончил с собой, чем вынес это. В конце концов 2 октября следователь сказал мне, что указом Верховного Совета СССР меня лишают советского гражданства и высылают за рубеж. Меня продержали в тюрьме до воскресенья 5 октября, а утром посадили на самолет, вылетающий в Нью-Йорк».
Кремль отпустил Орлова, чтобы задобрить американскую сторону после обмена Данилоффа на Захарова. Эта уступка должна была подсластить пилюлю, которую заставили проглотить американскую публику. Подобная сделка не вписывалась ни в какие рамки. Захаров был профессиональным шпионом, а Данилофф — профессиональным журналистом, американским гражданином русского происхождения, арестованным за законную журналистскую деятельность. Было абсурдным ставить этих двух разных людей на одну доску. Тем не менее, американское правительство с радостью приняло Юрия Орлова, одного из самых великих героев советского демократического движения. Узнав, что он уже в пути на Запад, я вылетел в Нью-Йорк, чтобы встретить его, и, присоединившись к толпе почитателей, пожать ему руку. Орлов тут же вылетел в Вашингтон, чтобы увидеться с президентом Рейганом, который через несколько дней должен был в Рейкьявике встретиться с Горбачевым; Орлов собирался поговорить с Рейганом об известных политических заключенных и попросить его поднять их дела во время саммита в Исландии. «Их освобождение ничем не угрожает Советскому Союзу. Их не так много», — позже сказал мне Орлов. По статье 70 за антисоветскую агитацию проходили, по некоторым оценкам, от 200 до 300 человек. Как и Сахаров, Орлов полагал, что самым неотложным было дело Анатолия Марченко, который серьезно заболел в чистопольской тюрьме. Сахаров уже упоминал о нем в письме Горбачеву восемь месяцев назад.
В менее значительных проступках обвинялись около 3 000 человек, проходивших по статье 190; большая часть дел была связана с религией, например, людей арестовывали за продажу Библии или предметов религиозного культа. Общее число узников совести, названное Сахаровым в его интервью Би-би-си в 1975 году, составляло примерно 10 000, и в него входили некоторые диссиденты и еврейские «отказники», известные всему западному миру.
На следующий день после возвращения из Вашингтона в Нью-Йорк Орлов в течение нескольких часов рассказывал мне о своих взглядах на будущее России, а также о своей жизни в лагере Пермь-35 и о кошмарном путешествии из Перми в Кобяй, после того, как 10 февраля 1984 года закончился его семилетний срок. «Меня поместили в столыпинский вагон, где 20–25 человек собраны в камере размером с обыкновенную комнату, и примерно 120 человек в каждом вагоне. Вокруг царили хаос и беспорядок. В наш рацион входила селедка, но от нее все время хотелось пить, а у охранников не было времени дать нам воды. Когда же мы получали воду, тогда у охраны не было времени на то, чтобы отвести нас в уборную. Окна были разбиты, и мы мерзли даже в теплой одежде. На остановках нас отводили в местные тюрьмы и заставляли шагать с вещами в быстром темпе, «подбадривая» тех, кто отставал. Так продолжалось целый месяц с 10 февраля до 6 марта 1984-го».
Я спрашивал Юрия Орлова о его надеждах и прогнозах на будущее его родины. Он сказал, что, возможно, Горбачев хочет построить более свободный Советский Союз, сохранив социализм. Но бюрократы и, конечно же, КГБ против подобных изменений. Он не предвидел крушения всей советской системы и империи. Хрущев немного приподнял «железный занавес», сказал он, и если повезет, то Горбачев приподнимет его еще выше. Узники совести будут освобождены, легче будет путешествовать за рубеж, исчезнет цензура. Например, ходили слухи о скором освобождении большого числа политических заключенных, таких как Анатолий Марченко. По всей видимости, отношения между Востоком и Западом будут строиться на доверии. А оно будет лучшей гарантией мира, чем разоружение.
Интересно вспоминать, какими скромными были надежды Орлова и позже, в октябре 1986 года. «Я не поддержу движения от социалистического общества к капиталистическому. У каждой страны своя история, и она ставит ограничения любой программе реформ… Если бы теперь мы отреклись от социализма, то это стало бы унижением всей нации и привело к цинизму и упадку морали… Поэтому оставьте нам социализм, но демократический социализм с оппозицией, свободными профсоюзами и так называемой «буржуазной свободой», но без частной промышленности любого масштаба…»[145]
Оптимизм Орлова был достаточно сдержанным, однако в октябре 1986 года я не видел причин разделять его. Надежда на улучшение была совсем слабой. Ситуация с еврейской эмиграцией, этот барометр климата в отношениях Восток — Запад, была бедственной. За весь 1986 год только 914 человекам разрешили уехать, и это был самый низкий показатель со времени, когда начался их учет. Разработка программы «звездных войн» по-прежнему рассматривалась Кремлем как агрессивная политика Запада. В этих условиях уступки по соблюдению прав человека казались неуместными. Дело Марченко все тянулось, несмотря на ходатайства Сахарова и Орлова, и не было никакого намека на его разрешение.
11 октября Рейган и Горбачев прибыли в Рейкьявик. Атмосфера в отношениях двух стран соответствовала холоду исландской осени, отмечала «Гардиан». Но на следующее утро главы государств встретились с глазу на глаз, только в присутствии стенографисток и переводчиков. Отъезжая на обед, Рейган крикнул репортерам: «Мы еще не закончили!» Они приступили ко второму раунду переговоров после обеда. Затем встреча закончилась. Однако мало что было достигнуто. Рейган подтвердил, что он поднял вопрос о деле Марченко, но не получил твердых заверений по этому или другим делам политзаключенных.
Как оказалось, Горбачев приказал «разобраться с делом Марченко», то есть отпустить его. Но этот приказ звучал двусмысленно, и работники КГБ на местах поняли его как разрешение выбить из Марченко или его жены Ларисы Богораз признания в обмен на освобождение. Это была классическая схема КГБ.
Жестокая игра в кошки-мышки продолжилась. Ларису, диссидентку, известную как одну из семи человек, вышедших в знак протеста против вторжения в Чехословакию в августе 1968 года на Красную площадь, 13 ноября проинформировали, что при определенных условиях ее муж может быть освобожден. Он должен покаяться, признать свою вину и просить помилования. А через несколько дней ей сказали, что так как она является еврейкой, всей ее семье разрешат эмигрировать в Израиль.
Лариса знала, что это невозможно. Ранее Анатолию уже предлагали подобный способ решения проблемы. Он отказался тогда, откажется и теперь. Марченко не был евреем, и его целью была демократическая Россия. Но в 1983 году его жестоко избили тюремщики. Его наказывали даже за малые проступки: за то, что забыл надеть шапку, что лежал на нарах в дневное время, что читал после отбоя. Эти проступки были выдвинуты в качестве причин, по которым ему было отказано во встречах с семьей. Лариса не видела мужа более двух лет. «Я знала, что в 1984 году он твердо решил остаться. Но я также знала, что с тех пор прошло три года, три ужасных года. Он мог передумать. Я сказала КГБ, что если мне разрешат повидаться с ним, я расскажу ему об их предложении».
Но такой случай ей не представился. 4 августа Марченко объявил голодовку. Лариса полагала, что его начали кормить насильно, и тогда он прекратил или вот-вот прекратит свою голодовку. 28 ноября она получила от Анатолия последнее письмо, в котором тот просил прислать еду. Следующая весть пришла 8 декабря — это была телеграмма из чистопольской тюрьмы, в которой сообщалось, что ее муж скончался.
«Я не утверждаю, что они намеренно убили его, — сказала мне Лариса. — Наоборот, я думаю, что они не желали его смерти. Они желали его выздоровления и хотели заставить его эмигрировать в Израиль, поставить в ложное положение, а он снова и снова отказывался. Им нужно было показать: «Видите, все это время он был готов уехать». Конечно, трудно отрицать тот факт, что он не получал необходимого лечения. Но дело не в том, что они не хотели ему помочь, просто доктора не знали, как лечить его болезнь. Если заболевание серьезное, то тюремные доктора тут бессильны».
КГБ даже не выдал Ларисе свидетельства о смерти. Она так никогда и не узнала, что явилось причиной смерти Анатолия. Но одна необычная уступка все-таки была сделана. Членам семьи Марченко, а также его друзьям, девять из которых приехали к нему в тюрьму, разрешили похоронить Анатолия по христианскому обычаю. Им повезло, что неподалеку была церковь и там нашелся священник, который мог провести отпевание. Лариса рассказывала: «Мы боялись, что он будет выглядеть очень изнуренным, но оказалось, что на его лице не было ни тени усталости. Он казался умиротворенным и серьезным, как человек, исполнивший свой долг. И от этого мне стало немного легче».
В правозащитном движении наступила пора глубочайшего уныния. Казалось, кремлевских начальников ничего не волновало, даже угроза отставания от американцев в гонке вооружений. Эмиграция евреев была затруднена, и все еще работало правило, что политических заключенных в тюрьмах надо ломать, избивать и разрушать их интеллект, прежде чем начинать разговоры об освобождении.
Больше года прошло с тех пор, как Горбачев встал у власти. Было много разговоров о переменах, но, кроме освобождения Сахарова, больше не было никаких признаков того, что он собирается обуздать КГБ. Он только что допустил смерть известного диссидента по недосмотру и из-за отсутствия лечения в тюрьме, он позволил арестовать американского журналиста на улице Москвы по надуманному обвинению. Он объявил гласность, но на нее не было и намека. И он позволил КГБ усилить «решительные меры», особенно черную пропаганду против Запада.
Например, еще в феврале 1986 года радио «Москва», вещающее на английском языке, выдвинуло версию о том, что в Южной Африке при американской поддержке разрабатывалось бактериологическое оружие против негров и арабов, которое должно было оставлять в живых белых и евреев. Это обвинение периодически появлялось в советской прессе и в газетах «третьего мира», и оно также получило поддержку в среде лондонских активистов левого крыла.
31 октября 1986 года в «Правде» появилась карикатура, изображающая вирус СПИДа, заключенный в огромную пробирку; гордый американский ученый, который, возможно, и изобрел этот вирус для военных целей США, передает пробирку американскому генералу. Советская пресса затем «скормила» эту идею газетам более чем восьмидесяти стран, в основном развивающихся, заявляя, что заключенным американских тюрем предлагают освобождение, если они соглашаются быть инфицированы вирусом СПИДа. Затем их выпускают на волю, где они могут распространять это заболевание.
Ряд советских публикаций обвинял американские спецслужбы в организации убийств Улофа Пальме, Индиры Ганди, Альдо Моро и Мартина Лютера Кинга. Их целью, как оказалось, было представить США врагом, особенно в глазах «третьего мира», как это с успехом было сделано в отношении Израиля и ЮАР. Эта деятельность КГБ резко контрастировала с заявлениями Горбачева о том, что он добивается дружбы между Востоком и Западом и большей открытости советского общества.
1 декабря 1986 года Политбюро провело очередное заседание по делу Сахарова. Горбачев заявил своим товарищам, что Сахаров «возвращается на патриотическую позицию», и, может быть, пришло время для его возвращения в Москву. «Если в его сердце есть отклик, мы должны его использовать, — сказал Горбачев. — Мы можем сказать: вся страна энергично трудится, и Вы должны к ней присоединиться».
Члены Политбюро согласились, что теперь возвращение Сахарова в Москву в их интересах. Начальника КГБ Виктора Чебрикова попросили привлечь нового президента Академии наук Гурия Марчука, чтобы тот поехал к Сахарову и подготовил почву для этих новостей.
Итак, две недели спустя, через неделю после смерти Марченко, 15 декабря около 22.30 в квартире Сахаровых в Горьком раздался звонок в дверь… Как выяснилось, поздними гостями оказались телефонисты, которых вызвали из дома для выполнения экстренного задания. В течение двадцати минут они под присмотром офицера КГБ установили в квартире телефон. Работа была сделана на скорую руку, телефонный провод даже не прибили к стене, а супругам никто ничего не объяснил. Елена рассказывала: «Для КГБ такое поведение было типичным. Они никогда ничего не говорили — лишь то, что им было поручено. Они боялись, что мы откажемся от телефона». После того, как телефонисты ушли, сотрудник КГБ сказал Сахаровым: «Завтра в десять часов вам позвонят».
Единственный звонок за все утро следующего дня поступил от оператора, который назвал им их номер. Андрей рассказывал мне: «Мы ждали, но ничего не происходило, я даже подумывал выйти в магазин за покупками. Но по телевизору шла очень интересная программа, поэтому мы просидели дома до 15.00, и тут, спустя пять часов после назначенного времени, наконец-то зазвонил телефон. Я поднял трубку, и мне сказали, что со мной хочет поговорить Михаил Сергеевич». Во время этого драматического разговора, о котором я первым рассказал в печати[146], Горбачев сказал Андрею, что Елену «помиловали», что указ Верховного Совета, согласно которому он был сослан в Горький, «смягчен», чтобы он смог «вернуться к работе на благо родины». Андрей выразил сомнение, а существовал ли этот указ вообще.
Елена рассказывала: «Могу вас уверить, что со стороны Андрея весь разговор шел не о нем самом, а о трагедии Марченко и судьбах других узников совести». Сахаров спросил Горбачева о тех политзаключенных, которых он упоминал в февральском письме. Горбачев ответил, что не во всех случаях возможно снисхождение. На это Андрей ответил, что Марченко «убили» в тюрьме и что освобождение заключенных необходимо ради справедливости, ради всей страны, ради международного доверия, ради успеха самого Горбачева. «Было очевидно, что именно Сахаров подводит разговор к концу, что, возможно, было не слишком вежливо в подобной ситуации».
Через два дня в Горький по просьбе Горбачева приехал президент Академии наук Марчук. Анатолия Александрова, к которому Андрей тщетно обращался за помощью два года назад, сняли с этого высокого поста из-за аварии на чернобыльской АЭС, случившейся 26 апреля 1986 года. За Сахаровым прислали машину и привезли его на разговор, во время которого оба ученых обсудили будущее. Они сошлись на том, что Сахаров вернется к своим исследованиям в Физическом институте им. П.Н. Лебедева в Москве, и что он дает слово не участвовать в политической деятельности, «кроме как в особых случаях», когда, перефразируя Льва Толстого, «не сможет молчать».
Марчук, как оказалось, вряд ли симпатизировал Сахарову больше, чем его предшественник. Он был не согласен с «нигилизмом» Сахарова, на что тот ответил, что сегодня, если принять во внимание политику гласности, говорить правду в Советском Союзе более не считается преступлением. Сахаров рассказывал: «Марчук сказал, что беседовал со многими членами Академии наук, и если я продолжу привлекать внимание к «отрицательным сторонам» общества, то окажусь в пустоте. Это явно шло не от Горбачева, а от других органов. Они пытались запугать меня, хотели предупредить, что мне снова может стать плохо». Даже в этот момент ведущие умы советской науки угрожали ему, следуя приказам КГБ.
На следующий день Андрей отправился в отделение милиции, где после некоторой волокиты ему обменяли документ о ссылке Елены на ее обычный паспорт. Через два дня, 22 декабря, супруги сели на московский поезд, и в семь часов утра следующего дня их уже приветствовала огромная толпа энтузиастов. Они нашли свою квартиру на улице Чкалова в запущенном состоянии, да и телефона все еще не было. Квартира пустовала на протяжении пяти лет, с тех пор, как невестка Елены Лиза уехала в Америку. Горбачев был бы немало смущен, сказала Елена, если бы узнал, в какую квартиру им пришлось вернуться.
Мне не разрешали въезжать в СССР с июля 1971 года, но осенью 1986 года я все же получил советскую визу. Сыграла роль моя жалоба, которую Джеффри Хау вместе со списком других вопросов передал во время встречи новому советскому министру иностранных дел Эдуарду Шеварнадзе. Я забронировал билеты в Москву, с тем чтобы вместе со своими двумя сыновьями провести пять ночей в гостинице «Космос», одну ночь в поезде и одну ночь в Ленинграде. Я ждал эту поездку со смешанным чувством радости и опаски. Я собирался ехать в СССР по туристической визе, но на уме у меня был не только туризм. Мне не хотелось быть схваченным на улице агентами КГБ, чтобы не повторилась история Николаса Данилоффа. С другой стороны, я прилетал в Москву через четыре дня после приезда Андрея и Елены, что было удачей. У меня появлялся реальный шанс встретиться с академиком Сахаровым, одним из моих кумиров.
В ноябре 1985 года Горбачев обещал рассмотреть пять дел, касающихся разделенных советских и американских семей. В мае 1986 года он пообещал разобраться еще с семьюдесятью. Но к концу 1986-го около половины этих дел застряли в дебрях советской бюрократии. Обманывал ли Горбачев Запад или просто не мог справиться со своим государственным аппаратом? Это был самый важный вопрос, о котором я думал во время полета в Москву 27 декабря 1986 года. Прошло более пятнадцати лет с тех пор, как я был в СССР последний раз, потом был суд с «Прайвит ай», и все мои попытки получить визу натыкались на молчание советского консульства в Лондоне. «Отсутствие ответа — тоже ответ, — сказал мне тогда один из сотрудников и добавил с характерной советской таинственностью: — Когда мы узнаем о решении Москвы, вы с нами свяжетесь».
И все же сейчас было рановато надеяться на какие-то встречи. Одно дело — получить советскую визу, и совсем другое (как я узнал на собственном опыте в апреле 1983 года) быть допущенным в страну. Так что эти рождественские дни были очень беспокойными. Каждый раз, когда звонил телефон, я боялся, что сейчас сотрудники «Томсон Турз» снова скажут, что мой билет нужно сдать. Я волновался, а освобождение Сахаровых усиливало мое волнение, потому что я не знал, что оно означает. Советская политика по-прежнему, как и последние пятьдесят лет, была, по словам Черчилля, «головоломкой, завернутой в тайну, внутри загадки». Я писал: «Был ли это следующий шаг в программе реформ, направленный на то, чтобы сделать страну более свободной, богатой и менее агрессивной? Или же это была обычная циничная показуха, рассчитанная на то, чтобы обмануть общественное мнение на Западе?»[147] И все-таки это событие выглядело обнадеживающе. Между Горбачевым и британским послом Брайаном Картледжем состоялась продолжительная беседа. Необычным был и тот факт, что по телевизору показали народные волнения в Казахстане. «Правда» критиковала Брежнева. Поэтессу Ирину Ратушинскую вдруг досрочно освободили из заключения. На весну был запланирован визит в Москву Маргарет Тэтчер.
И вот мы вылетели из аэропорта Гатвик, захватив с собой подарки для узников совести и записную книжку со множеством интересных телефонных номеров, и думали, как нас встретят в Москве. Два года назад советская проправительственная газета объявила меня «штатным сотрудником британской разведки», а всего лишь четыре месяца назад американский журналист был арестован на улице по обвинению в шпионаже. Мне бы не хотелось, чтобы офицеры советской таможни прошлись по моей записной книжке, досматривали мой багаж с подарками для семей заключенных диссидентов или нашли предназначенную для Сахарова открытку с рождественскими поздравлениями, подписанную Маргарет Тэтчер. Я размышлял, какую тактику мне избрать, если КГБ начнет изучать мои вещи одну за другой и просматривать страницу за страницей, как это было на границе в Бресте в 1966 году. Надо ли мне возражать и сопротивляться? Применят ли они силу? Главное, не волноваться. Таможню мы прошли гладко. И вскоре после ужасного обеда в «Космосе» сквозь строй безвкусно одетых проституток мы вышли в московскую зимнюю ночь. Было 20 градусов, поэтому мы надели шубы и несколько комплектов белья. Такси не было, но мы нашли машину, водитель которой согласился отвезти нас на Красную площадь и обратно за пятьдесят рублей — огромную сумму по тем временам.
Когда мы с моим сыном Джеймсом оказались около полуночи на Красной площади, для меня это был миг великой радости. Яркий свет прожекторов отражался на снегу. Было светло как днем, и я ощутил это мгновение как триумф, хотя бы потому, что мне удалось оказаться здесь, в стране, к которой я питал теплые чувства и чью политическую систему так критиковал. Я не думал о том, изменится ли здесь что-нибудь или нет, впереди меня ждала интересная неделя и возможность придать крошечное ускорение демократическому процессу, если таковой происходит.
На следующее утро я встретился с Ларисой Богораз, вдовой Анатолия Марченко. Путь к ней казался бесконечным, я был не в своей тарелке из-за нестерпимого холода, а также потому, что это был мой первый день в России. На Ленинский проспект, где жила Лариса, мы выехали из гостиницы «Космос» с моими сыновьями Джеймсом и Вильямом, передвигавшимся на костылях, потому что у него была сломана нога, а также с их другом Саймоном Вулфсоном; с собой мы везли подарки — чемоданы с теплой одеждой для тех, кто все еще находился в лагерях. Лариса встретила нас очень гостеприимно, но еще не прошло и месяца с тех пор, как ее муж умер в чистопольской тюрьме, поэтому лицо ее было скорбным. Ее двенадцатилетний сын Павел выглядел совсем мрачным. «Я думаю, теперь все должно улучшиться, — сказала Лариса. — Но Павел считает, что этого не произойдет. Все будет совсем наоборот».
В тот день мы обедали в Доме кино с поэтессой Беллой Ахмадулиной. Потом пошли гулять, и Уильям сказал, что у него замерзла больная нога, которую он сломал, играя в регби. Мы отнесли его в ближайший магазин, и добрая русская матрона восстановила кровоснабжение его пальцев, а затем мы обернули ногу в газету «Правда», чтобы защитить ее от мороза.
Вскоре британский посол угощал меня чаем из серебряного чайника, а потом в американском посольстве дипломат более низкого ранга отвел меня в подвал и посадил в комнату с прозрачными пластиковыми стенами, где мы могли поговорить об изменчивой ситуации в Москве. И мы беседовали в этой звуконепроницаемой коробке, защищенной от жучков и микрофонов КГБ, похожей на космическую капсулу или на камеру в знаменитой американской тюрьме в Сан-Квентине. Мы долго обсуждали: есть ли хоть какой-то шанс, что СССР станет более свободной страной? Или же все это обман? Вот такие разговоры шли на стыке 1986 и 1987 годов.
Освобождение Сахарова давало повод для оптимизма, а смерть Марченко указывала на противоположное. Ходили слухи, что политических заключенных освободят, что с диссидентами примирятся и что Горбачев хочет реформировать систему. Мы надеялись, что дело обстоит именно так, но в прошлом нам слишком часто приходилось разочаровываться.
Я приехал в Москву с туристической группой через «Интурист», поэтому предполагалось, что я буду следовать их программе. На вечер 28 декабря было запланировано посещение цирка. Вместо этого я решил осуществить одну из самых заветных своих целей — встретиться с Андреем Сахаровым. Проблема была в том, что я никак не мог предупредить Елену и Андрея о своем визите. Не прошло и недели, как они вернулись в свою квартиру, и телефон у них еще не работал. Им было от чего устать и от чего нервничать. Стоило ли мне рисковать и приходить к ним незваным гостем, который по русской пословице «хуже татарина»?
Укутанный в шубу, в шапке, надвинутой на глаза, чтобы защититься от холода, я вышел из такси около многоквартирного жилого дома. Я даже не представлял, что случится дальше. Есть ли у входа агенты КГБ, как это было в прошлом? Стоят ли они на улице или же на лестничной клетке восьмого этажа? Арестуют ли меня или просто отвезут в цирк к группе туристов? В подъезде было очень темно, в лифте — еще темнее. Я искал квартиру 68 и никак не мог найти. Я поднимался по ступенькам, время от времени чиркая спичкой, чтобы проверить номера квартир. В конце концов я нашел нужную квартиру и позвонил. Я не представлял, кто мне ответит, дома Сахаровы или нет, смогут ли они принять меня.
Дверь приоткрылась, и через щелку я увидел доброе лицо и всклокоченные волосы на профессорской голове Андрея Сахарова. Выражение его лица говорило о том, что в тот день он слишком часто подходил к двери. Я робко представился. Его лицо озарилось улыбкой. Он позвал Елену, чтобы та подошла к двери и подтвердила, что я именно тот, за кого себя выдаю. После этого мне разрешили переступить порог, и спустя несколько мгновений я избавился от тяжелой меховой шапки, сапог и трех слоев лишней одежды. Я сидел на знаменитой сахаровской кухне с тарелкой горячего лилового борща, которую Елена немедленно поставила передо мной, и согревался у плиты с включенными четырьмя конфорками.
Я сразу же увидел, что передо мной человек, ослабленный жестоким и многолетним давлением. Он говорил невнятно, путал звуки. Иногда у него опускалась нижняя челюсть, и если я задавал вопрос, то проходило некоторое время, прежде чем он начинал отвечать. Как мне потом рассказали, в больнице у него был инсульт во время насильственного кормления. Он немного отразился на его речи, но не на силе его мысли.
Сахаров поблагодарил меня за статьи в «Обсервер» и других газетах, опубликованные в марте 1986 года. Он подтвердил, что они оказали давление на правительство Горбачева и ускорили освобождение. Это было огромным счастьем и честью находиться рядом с Андреем тем морозным воскресным вечером и слышать от него слова благодарности.
На следующее утро (29 декабря) я вернулся на улицу Чкалова, и мне было разрешено поговорить с Андреем в течение трех часов и записать наш разговор на пленку. В это время все английские газеты готовили материалы в связи со смертью бывшего премьер-министра Великобритании Гарольда Макмиллана, но после нескольких тайных телефонных звонков «Обсервер» согласилась опубликовать основные моменты беседы, которая оказалась первым большим интервью Сахарова за последние семь лет после его ареста.
Сахаров был настроен оптимистично и в то же время настороженно. «Те люди в новом руководстве, кто разделяет идеи Горбачева, верят, что экономического прогресса можно достичь только с помощью серьезных реформ путем создания открытого общества. А это означает освобождение узников совести, свободу передвижения как внутри страны, так и за границей, свободу информации и религии. Это было бы серьезным шагом вперед для СССР и всего мира. Мир сможет спать спокойно только тогда, когда мы станем более открытыми. Кое-кто на Западе хочет, чтобы угнетение людей продолжалось. Они хотят, чтобы мы оставались слабыми. На их взгляд, чем хуже нам, тем лучше Западу. Это ошибка. Безопаснее иметь сильного и здорового соседа, чем слабого и больного. А в наше время соседом является любая страна, которую можно достать баллистической ракетой».
Свободный выезд из страны, сказал Сахаров, это регулирующий механизм, направленный против угнетения, и в качестве примера привел дело Серафима Евсюкова, чья жена накануне звонила ему и договаривалась о встрече. «Он находится в клинике для душевнобольных. Доктора говорят, что его желание покинуть СССР является симптомом заболевания, поэтому он должен оставаться в больнице, пока не излечится от этой навязчивой идеи. Мы знаем, что его били, а также вводили инсулин в дозах, которые вредны для организма».
Сахаров хотел, чтобы Запад продолжал оказывать давление на Горбачева и таким образом помогал ему проводить реформы внутри страны. Освобождение от угнетения внутри СССР, считал он, является более надежной гарантией мира и гораздо больше способствует росту взаимного доверия, чем разоружение. Следующим шагом для Горбачева мог стать выход СССР из региональных конфликтов в Анголе и Эфиопии, а также из Афганистана.
Нынче предложения Андрея, как и прогнозы Орлова за три месяца до этого, кажутся довольно скромными. Например, он ничего не говорил об оппозиции к коммунистической партии или об отходе от социалистического выбора, о приватизации сельского хозяйства или о независимости Польши, не говоря уже об Украине. Но в то время, когда разыгралась трагедия Марченко, была предпринята провокация, от которой пострадал Данилофф, и закончилась неудачей встреча в Рейкьявике, возможность таких перемен казалось утопической. Советский Союз был супердержавой, империей, где компартия обладала монополией на власть. В 1986 году я даже и надеяться не мог на то, что коммунисты откажутся от того, что им гарантировано конституцией.
В Москве до меня дошли слухи, что вскоре Сахарову разрешат критиковать правительство, что Горбачев осознает необходимость лояльной оппозиции, конечно не для того, чтобы бросить вызов коммунистическому правлению или заменить его, но для того, чтобы сделать его более эффективным. В частности поэтому Сахарову позволили вернуться из Горького. Я считал эти слухи абсурдными, чересчур оптимистическими. Я думал, что когда-нибудь допустят некоторую критику отдельных аспектов управления, но не всей системы. Иначе возникнет угроза ее существованию. Либерализация стала бы революцией, а на это Горбачев никогда бы не пошел. В советских тюрьмах все еще находились несколько тысяч политических заключенных. Отпустят ли их и разрешат ли им выступать с критикой? Эти надежды были выше самой заветной либеральной мечты.
Я сфотографировал Андрея, когда он писал послание Маргарет Тэтчер на открытке с изображением памятника Пушкину: «Глубокоуважаемый премьер-министр! Мы тронуты новогодним поздравлением от Вас и Вашего мужа. Мы благодарны Вам за многие годы участия. С Новым годом! С надеждой! 29 декабря 1986. Елена Боннэр. Андрей Сахаров». Мы попрощались, и я снова оказался на холодной улице, но теперь у меня в карманах лежали записки, кассеты и тому подобные ценности.
Я не видел признаков слежки КГБ, но специально их не искал и был убежден, что его агенты где-то рядом. У меня не было никакой уверенности в том, что меня не схватят прямо на улице. Или же они могли выждать момент, когда через четыре дня я буду вылетать домой из Ленинграда, и конфисковать пленки прямо на таможне, заявив, что они являются «антисоветчиной». Я содрогнулся при мысли о том, что могу их лишиться. Поэтому я потратил немало усилий, и весь вечер в гостинице «Космос» перезаписывал кассеты на плеер моего сына. Что же делать с этими дубликатами? Британское посольство было моим явным союзником, но министерство иностранных дел четко высказало свою позицию. Согласно Венской конвенции, заявили они, не дипломат не может пользоваться преимуществами дипломатической почты. И в моем случае не будет сделано исключения, даже если речь идет о кассетах, где записано интервью с Сахаровым. Они не советовали мне ходить на грани советского закона, но если я хочу испытать судьбу и попытаюсь сопротивляться КГБ в ленинградском аэропорту, что может закончиться арестом, то это мое личное дело, сказали мне дипломаты. Прошел всего лишь год после побега Олега Гордиевского, который стал, как я полагаю, результатом более серьезного нарушения Венской конвенции британским посольством в Москве. Видимо поэтому они старались соблюдать осторожность.
Американцы оказались не такими щепетильными. Я поспешил к ним в посольство, где мой недавний знакомый встретил меня и отвел в прозрачную комнату. Там я передал ему дубликаты аудиозаписей с тем условием, что он вышлет их мне дипломатической почтой, если оригиналы конфискуют.
Было странно просить о такой простой помощи иностранное государство, но я снова пал жертвой британской дипломатической нерешительности. Наше посольство в Москве было единственным западным посольством, которое всеми способами пыталось сгладить несогласия с внутренней политикой СССР. Посольства нужны для того, чтобы налаживать добрые отношения с Кремлем, соблюдая международное право, а не для того, чтобы помогать Сахарову и маленькой групке диссидентов, не говоря уж о таком сорвиголове, как я. С другой стороны, американцы видели в этом пользу для своей идеологии и рискнули. Кассеты, посланные ими из Финляндии, были доставлены в Лондон ко мне домой через несколько дней.
Но КГБ не предпринял никаких попыток украсть мой ценнейший материал, поэтому мы хорошо и без происшествий провели оставшуюся часть морозной недели, посетили еврейских отказников и других недовольных, а также получили массу удовольствий в Москве и Ленинграде, включая черную икру, которая в изобилии была везде и стоила совсем дешево. Мы спокойно улетели домой 3 января 1987 года. В течение трех недель мои статьи регулярно появлялись в «Обсервер», а публикация полного русского текста моей беседы с Еленой и Андреем заняла семнадцать страниц в парижском журнале «Континент». Я передал Маргарет Тэтчер поздравительную открытку, написанную Андреем, и сказал, что Андрей и Елена будут счастливы увидеться с ней во время ее предстоящего визита в Москву, запланированного на март 1987 года.
Мои сомнения на счет либерализации в СССР не исчезли. В 1987 году узников начали выпускать, но это не было показателем либерализации. Это делалось грубо и постыдно. Существовало правило, что любого диссидента можно «простить», если тот признает свою вину и захочет «искупить» ее. Тогда КГБ мог отпустить этого человека — ведь в таком случае и честь мундира не страдала, и «положительный результат» достигался. В конце 1986 года некоторые диссиденты именно таким образом и оказались на свободе, но лишь немногие, потому что условия КГБ были унижением.
В 1987 году диссидентам предложили не раскаиваться в своих прошлых поступках, что они зачастую отказывались делать, а просто дать обещание соблюдать советские законы в будущем. Это был более мягкий компромисс с властями. Теперь многие могли спокойно вздохнуть, заявляя, что они и раньше не нарушали закона. В общем, первые недели нового года ознаменовались массовым освобождением тех, кто согласился на это условие, и впервые за два года горбачевского правления его популярность на Западе стала расти.
Но дорога к демократии не была гладкой. 26 апреля 1987 года я отправился в Люцерн, чтобы встретиться с Анатолием Корягиным и его женой Галиной. Его история была чудовищной. В 1981 году Корягина посадили в тюрьму за признание нормальными украинских диссидентов, которых КГБ хотело упрятать в клиники для душевнобольных. Галина рассказывала мне[148]: «В те годы каждый член нашей семьи был избит, и не один раз, прямо на улицах нашего родного Харькова. Нападали и на сыновей, и на меня, и на мою мать. В 1982 году, после того, как девятилетний Александр серьезно пострадал в подобном инциденте, я решила обратиться в суд. Судья решил, что это было «нормальной» формой выражения общественного мнения против такой антисоветской семьи, как наша».
К их другому сыну Ивану относились еще хуже. «Он очень часто возвращался из школы в слезах. Одноклассники по науськиванию учителей называли его отца изменником и фашистом». Когда Ивану исполнилось четырнадцать, его вызвали на школьной линейке и заставили оговорить своего отца. Он отказался, за что был исключен из школы. Два года спустя на него напали на улице, затем обвинили в хулиганстве и приговорили к трем годам лишения свободы, и он вышел из тюрьмы всего за несколько дней до отъезда всей семьи в Швейцарию.
Корягин не разделял точку зрения Сахарова о том, что диссиденты обязаны оставаться в СССР и участвовать в процессе реформ. «Я не видел ни малейшего намека на перемены, которые позволили бы мне продолжать свою работу». Когда-нибудь Россия станет демократической страной, сказал он мне, но это не будет результатом деятельности Горбачева. «Меня отпустили потому что Запад продолжал напоминать обо мне», — утверждал он. Корягин с радостью выехал на Запад, подальше от своих советских мучителей, и не рискнул задержаться хоть на один день в стране, которая так к нему относилась.
И все же были и хорошие новости. Еще до конца 1987 года я смог доложить[149], что из 754 советских политических заключенных, названных эмигрантом академиком Кронидом Любарским, 233 были освобождены. У нас имелся список из 180 человек, находящихся в тюрьме за исповедание христианства, а год назад их было 333. Дел о воссоединении разделенных советско-британских семей насчитывалось тринадцать: девять на момент, когда Маргарет Тэтчер была в Москве в марте 1987 года, и четыре на ноябрь того же года. Еврейская эмиграция составила 787 человек в августе и 721 в сентябре, в то время как за весь 1986 год она была всего 914 человек.
В конце октября я с двумя коллегами по Европарламенту отправился в Вену, чтобы подвести очередные итоги Хельсинкского соглашения, что делалось каждые четыре года. В апреле 1983 года меня поразила агрессивная речь полковника КГБ Сергея Кондрашова, который говорил от лица советской делегации. В 1987 году от советской стороны выступали Юрий Кашлев и Юрий Колосов. Мы ожидали нового мягкого подхода, но были сильно разочарованы. Колосов больше часа разъяснял свою точку зрения. «Мы будем бороться с вами, как боролись в 1917-м», — сказал он. Я тут же вставил, что родился спустя двадцать один год после 1917-го, на что он ответил: «Значит, мы сражались с вашим дедом».
Назначение Эдуарда Шеварднадзе министром иностранных дел в июле 1985 года означало, что из советского МИДа подул теплый ветер. Но призрак его предшественника Андрея Громыко по кличке «угрюмый Гром», все еще обитал в коридорах министерства. В 1986 году Горбачев отметил, что советский дипломат, известный как «господин Нет», не годится для служения национальным интересам. Но Юрий Колосов, хотя и был молодым человеком, казался живым воплощением этой таинственной фигуры прошлого. Еврейскую эмиграцию он приравнивал к «утечке мозгов», которую надо строго контролировать. «Вы на Западе ограничиваете экспорт своих технологий. А мы ограничиваем экспорт ученых-евреев». И еще он добавил, что советская Конституция принималась при участии 280 миллионов человек, и никто не собирается менять ее из-за господина Орлова, господина Щаранского, госпожи Боннэр и нескольких сотен диссидентов. Он сказал, что в его стране соблюдаются самые важные права человека: право на жилище и право на работу, — а их-то советские граждане теряют, как только выезжают за границу, потому что капиталистический мир подобных гарантий не дает. Вот почему (тут он произнес нечто совершенно невероятное) советское правительство получает множество обращений от британских рабочих, желающих иммигрировать в СССР.
В 1987–1988 годах многие советские официальные лица пытались предпринять контрмеры против горбачевских реформ. Они не без оснований полагали, что система прав человека, предложенная Западом, неизбежно приведет к развалу советской империи. И они старались его предотвратить. Возвращение Сахарова в Москву служило сигналом перемен, но больше года никто не мог сказать, насколько основательными будут перемены и кто выиграет в этой бюрократической схватке.
Вот почему мы сомневались, сможет ли Сахаров достичь значительных результатов при таком сильном противодействии со стороны КГБ. Мы опасались, что Горбачев обманет Запад лишь видимостью реформ, потемкинской деревней, что он усыпит нашу бдительность, дабы заполучить западные технологии и кредиты. Вокруг этого вопроса шли напряженные дебаты с участием традиционных «антисоветских», групп, доказывающих, что Горбачев хочет заставить нас помочь ему перестроить разваливающуюся экономику. Гласность и перестройка, заявляли они, являются грандиозным обманом. СССР лишь притворяется слабым и беспомощным, на самом же деле он такой же агрессивный, как и раньше. Расхождение во мнениях действительно заставляло задуматься. Неудачи советской экономики негативно сказывались на широких слоях населения, которые немедленно обвиняли Горбачева за его «либеральную» политику. Могли ли сторонники жесткой линии нанести контрудар, воспользовавшись недовольством тех, кто застал лучшие дни?
Мне казалось, Горбачев убежден в том, что надо отходить от брежневской политики «застоя». Может, им руководили совсем не либеральные побуждения, к тому же его убежденность в коммунистических идеалах была по-прежнему сильной. Он надеялся добиться процветания СССР через серьезные изменения в политике, частью которой являлось «потепление» в отношениях между Востоком и Западом и большая свобода личности. Это и была причина, по которой он рассчитывал на помощь Сахарова, и Сахаров был готов сотрудничать.
Но тут возникал другой вопрос. Сможет ли Горбачев справиться с такой титанической работой? Речь шла не о простом выполнении основных требований Запада: освобождении узников, выходе из региональных конфликтов, ослаблении цензуры. Ему также пришлось бы реформировать дряхлую систему здравоохранения, несправедливое правосудие, отсталую промышленность, убыточное сельское хозяйство, а также урезать непомерно высокий военный бюджет, снизить уровень загрязнения окружающей среды, решить опасные межнациональные конфликты, бороться с массовым пьянством.
Раз Сахаров был готов прийти на помощь, то он и впрямь был ценным союзником Горбачева. Например, в вопросе о «звездных войнах». Он мог публично говорить об этом проекте как с политической, так и с научной точки зрения, и в определенной степени поддерживал точку зрения правительства в этой области. Он был убежден в бесполезности этой системы. Например, он говорил мне, что никто не знает, для чего на самом деле разрабатывалась программа «звездных войн», смогут ли они защитить весь Запад или только Северную Америку, а также то, что эту технологию можно легко превзойти. Любая система защиты от баллистических ракет является очень дорогостоящей и обременительной, сказал он. Он подсчитал, что затраты на строительство СОИ будут в десять раз превышать затраты на противодействие этой системе. «Мы знаем, что у США больше промышленных ресурсов, чем у нас, но не в десять раз». В первые недели 1987 года Сахарову разрешили повторить эти аргументы, но только эти, по советскому телевидению. В феврале он посетил московский Форум мира, где собрались эксперты — противники оборонной политики Рейгана. В то же время он предпринимал усилия по освобождению узников совести, но Горбачев не отвечал на его обращения, и они не встречались лично.
В марте 1987 года Маргарет Тэтчер посетила Москву. В начале года я посоветовал ей встретиться с Сахаровыми, и был уверен, что она так и поступит, хотя британское посольство в Москве и наш МИД были против этого. Есть особые соглашения, касающиеся подобных вопросов, говорили они мне. Британский лидер, прибывающий в демократическую страну с официальным визитом, может встречаться только с законной оппозицией. А при диктатуре оппозиция находится вне закона, и всем посольствам и министрам надо ее бойкотировать ради сохранения межгосударственных отношений. Однако Маргарет Тэтчер не согласилась с этим аргументом. Она пригласила Сахаровых на обед в посольство 31 марта, хотя эта встреча не была заранее оговорена и не входила в программу. Позже Андрей на ступенях посольства рассказывал прессе о перестройке и пересмотре политических дел: «Несколько лет назад, совсем недавно, мы даже не думали, что такое возможно… Но теперь это факт».
Этот обед, как и завтрак с женой Иосифа Бегуна, всем известного «отказника», были частью личной программы премьер-министра, направленной на поддержку диссидентов, пусть даже с риском вызвать серьезное недовольство у коммунистических правительств. А вот появление Маргарет Тэтчер на советском телевидении вызвало совсем другие чувства. Трое опытных журналистов, ополчившихся против нее, были разбиты в пух и прах. «Она очаровала всю Россию», — позже скажет Елена Боннэр. Тэтчер также затронула струны и в душах британцев, что помогло ей победить на выборах два месяца спустя, 9 июня.
Пересмотр политических дел, на котором так настаивал Сахаров, касался, в соответствии с его подсчетами, которыми он поделился со мной, около 3 000 узников, включая сидевших за антисоветскую агитацию, уклонение от армейской службы, измену родине, «религиозные преступления» или по сфабрикованным делам. Около 600 человек были известны «Международной амнистии» поименно. Число 3 000 было рассчитано исходя из того, что в каждом лагере, в каждой тюрьме находились один-два политических заключенных.
Казалось, Горбачев не хотел прислушиваться к просьбам Сахарова. В результате свой первый год на свободе Сахаров провел в подвешенном состоянии, не являясь врагом или другом. Он мог заниматься своей научной работой. Но ему все еще не особо доверяли, потому что не выпускали за границу, и предположение о том, что он может рассказать западному правительству государственные секреты, очень огорчало его. Государственная машина все еще игнорировала его, причем не только органы внутренних дел, но даже те организации, которые занимались правами человека.
В то же время он рисковал потерять своих сторонников на Западе и в среде диссидентов. «Я не уверен, что он все еще в нашей команде», — говорил мне Буковский. Проблема была в том, что реформы продвигались очень медленно, поэтому многие на Западе не были убеждены, что серьезные перемены возможны. Они сомневались, стоило ли Сахарову идти на компромисс с Горбачевым ради усиления советской экономики. Политическое влияние Андрея было ограничено как слабым состоянием его здоровья, так и неопределенным статусом: он не был сторонником режима и не противостоял ему.
В конце концов 15 января 1988 года Сахаров и Горбачев обменялись рукопожатием во время обеда, устроенного Международным фондом за выживание человечества. Запад недолюбливал этот фонд, потому что его основал Арманд Хаммер, американский бизнесмен, известный своими многочисленными сделками с СССР еще при Ленине, а также потому, что в нем участвовали просоветски настроенные деятели различных стран, включая друга Кима Филби — писателя Грэма Грина. Андрей передал Горбачеву список из 200 человек, которых все еще держали в тюрьмах. И все же многим было странно видеть его — «бывшего диссидента», как теперь его называла пресса[150], на одной платформе с западным левым крылом, которое всегда поддерживало политику Кремля, противопоставляя ее политике президента США.
Вернувшись в Москву 9 марта 1988 года, я понял, как далеко еще до обретения свободы. В аэропорту офицеры таможни обыскали мой багаж и очень обрадовались, обнаружив несколько экземпляров журнала «Континент» со списком политических заключенных, составленным Кронидом Любарским, и другие антисоветские материалы. Другие пассажиры отшатнулись от меня, как только прибыл агент КГБ, одетый во фланелевые брюки и спортивную куртку, с клетчатым галстуком, и принялся изучать журнал. Особенно его заинтересовало опубликованное там мое интервью с Сахаровым, взятое у Андрея больше года назад.
«Кто этот человек?» — спросил он, ткнув пальцем в имя корреспондента. Я ответил, что это мое интервью. «Вы знаете академика Сахарова лично?» Его настроение мгновенно переменилось, когда он получил утвердительный ответ. «Что это за книга?» Я ответил, что это моя книга о насильственной репатриации советских граждан в 1945 году. Эта проблема была слишком далекой для такого молодого человека. Ему не хотелось оказаться в центре скандала, который, как он почувствовал, я готов с удовольствием раздуть. Он вернул мои книги и проводил меня до автобуса, который терпеливо ждал, несмотря на то, что пассажиры уже начали нервничать. Позже сотрудники британского посольства не на шутку перепугались, когда я продемонстрировал им список Любарского и сообщил, что провез его через советскую таможню.
За ужином на кухне Сахаровых 13 марта 1988 года я выяснил, что Андрей и Елена (чей отец был армянином) занялись новым делом — конфликтом в Нагорном Карабахе, автономной области на территории Азербайджана, в которой большую часть населения составляли армяне. За несколько дней до этого (20 февраля) местный орган самоуправления принял постановление о выходе этой автономной области из состава Азербайджана. В Нагорном Карабахе начались волнения, двое азербайджанцев погибли. Последовало немедленное возмездие, жертвами которого стали армяне, живущие в Азербайджане в городе Сумгаите. 27 февраля поднялась волна убийств, и в течение трех дней, согласно советским официальным источникам, погибло двадцать два армянина.
Андрей назвал политику Кремля в этом регионе несправедливой, односторонней и провокационной. Впервые со времени своего освобождения он всерьез заколебался, стоит ли ему поддерживать горбачевскую перестройку. Елена пожаловалась мне, что руководство страны не считается с ее мужем. Их обоих не устраивал медленный ход реформ и огорчала малая свобода выбора: либо быть категорически против реформаторов и Горбачева, либо безоговорочно им подчиняться.
Мы беседовали о новой форме диссидентского движения. Андрей не сомневался, что всех узников совести выпустят на свободу. Но что будет потом? Маленькие группы, например, возглавляемые Сергеем Григорянцем и Львом Тимофеевым, уже перешли в открытую оппозицию, издавали журналы, не прошедшие цензуру. Они расширяли границы дозволенной свободы в рамках гласности, а КГБ находился в растерянности, поскольку приказы поступали самые противоречивые. Этих новоиспеченных врагов арестовывали на короткое время, конфисковывали у них оборудование — ксерокс и канцелярские принадлежности, — которое вскоре снова поступало к ним из «американских источников». И все-таки ситуация сильно отличалась от той, какая была в 1977 году, когда людей сажали в тюрьму на семь лет за малейшую критику советской политики.
Я посетил пресс-конференцию, устроенную в маленькой квартире Григорянца недалеко от улицы Летчика Бабушкина. Он предложил ознакомиться с дополнительной информацией о резне в Сумгаите, и более пятидесяти западных журналистов заинтересовались его предложением. «Это был типичный погром, как те, что проводились в конце девятнадцатого века», — сказал он. Члены его группы привезли фотографии и видеозаписи из Баку. Иностранным журналистам все еще не разрешали свободно передвигаться за пределами Москвы, поэтому они выразили желание приобрести эти материалы. Григорьянцу не хватало основных орудий труда журналиста и политика. Я подарил ему магнитофон, а также организовал доставку канцелярских товаров: бумаги для факса, шариковых ручек, скрепок, кассет, бечевки и клея. Я также дал ему «волшебные дощечки», на которых легко можно было записывать информацию, не предназначенную для ушей КГБ, а затем стирать ее с помощью встроенной панели.
Андрей рассказал мне, что он все еще надеется приехать в США. В сентябре 1987 года он сказал Гурию Марчуку, что оказался в неловком положении из-за многочисленных приглашений из иностранных институтов. Он также хотел встретиться со своими родными в Бостоне и с теми американскими учеными, с которыми много лет переписывался. Поездка в Америку была бы для него удовольствием, но могла быть полезна и для СССР как знак большей открытости страны.
Марчук ответил, что существует официальный взгляд на эту проблему: работа Сахарова до 1968 года, носившая секретный характер, полностью исключает заграничные поездки. Андрей указал на то, что Якову Зельдовичу, чья работа была не менее секретной, недавно разрешили выехать за рубеж. Почему же тогда не позволяют ему? Он негодовал, что из-за своих диссидентских взглядов может быть заподозрен в выдаче американцам военных секретов, к тому же секретов двадцатилетней давности. «Это означает, что мое положение по-прежнему неопределенное, и я сомневаюсь, изменится ли что-либо до конца года»[151].
21 марта Андрей обсудил карабахскую проблему с Александром Яковлевым, одним из заместителей Горбачева. Яковлев был против передачи власти над этим анклавом от Азербайджана к Армении. Он считал, что поскольку Кавказ наводнен оружием, то хватит одной искры, чтобы произошел взрыв. Все лето Сахаров работал над своими бумагами, большую часть времени находясь вне Москвы и не зная, что ожидает эту страну в будущем и какую роль он сыграет в ее судьбе.
Осенью 1988 года ему наконец-то разрешили совершить поездку за границу, и 6 ноября он вылетел в Нью-Йорк без Елены, затем направился в Бостон, чтобы повидать родных, потом провел несколько дней в Вашингтоне, принимая поздравления от президента Рейгана и других. Он получил премию Мира имени Альберта Эйнштейна в размере 30 000 фунтов. «Я похож на сороконожку. Никак не могу решить, как ставить ноги одну за другой», — сказал он в своей речи. Далее он высказал свое неприятие программы «звездных войн» и выступил за освобождение Вазифа Мейланова, математика, посаженного на семь лет в тюрьму в 1980 году за то, что тот стоял на улице с плакатом «Освободите Сахарова!», а теперь находившегося в ссылке. «Мой долг — поддержать этого человека, а также тех, кто все еще находится в тюрьме», — сказал Андрей. Он звонил в Вермонт Солженицыну, и они безуспешно пытались снять по телефону свои разногласия.
В конце ноября произошло массовое бегство армян из Азербайджана, сопровождавшееся жестоким кровопролитием, затем последовало изгнание азербайджанцев из Армении; возникла проблема беженцев — тысяч людей с обеих сторон. Затем 7 декабря случилось страшное землетрясение в Армении, унесшее жизни 25 000 человек и оставившее без крова 500 000 человек. Многие жертвы землетрясения за несколько дней до этого покинули Азербайджан и находились в лагерях для беженцев. Андрей и Елена, которые вели кампанию против 6-й статьи советской Конституции — статьи, дававшей коммунистической партии неограниченную власть, немедленно вылетели в Армению, чтобы посетить район, подвергшийся стихийному бедствию, а также обсудить проблему Карабаха. Я полагаю, что они предчувствовали более серьезное землетрясение — политический катаклизм, который мог потрясти весь Советский Союз.