В конце шестидесятых появились слухи о том, что Солженицын закончил два больших романа из лагерной жизни: «Раковый корпус» и «В круге первом». Говорили, что и по литературному качеству, и в политическом смысле это великие произведения. В свое время «Иван Денисович» вызвал большой переполох в России и за ее пределами. Говорили, что два новых романа более сильные и значительные. Я способствовал появлению «Ивана Денисовича» в литературном приложении к «Таймс» и на Би-би-си и очень хотел, чтобы у двух новых произведений появилось как можно больше читателей.
Между тем, на Западе мало кто слышал о Солженицыне. Его имя иностранцы произносили с трудом. Он жил в Рязани, в двухстах километрах к юго-востоку от Москвы. В те времена общаться с любым советским гражданином было непросто и небезопасно. В случае с Солженицыным дело осложнялось еще и тем, что телефона у него не было, его почта просматривалась, а жил он за пределами пятидесятикилометрового кольца вокруг Москвы. Вряд ли кто-то из западных людей встречался с ним, и даже помышлять об этом было бесполезно. И все же я чувствовал, что это гигантская фигура, и что со временем он станет знаменит и затмит своей тенью собратьев по перу.
В середине 1967 года я с удивлением узнал об иностранце, который был хорошо знаком с Солженицыным и приезжал к нему в Рязань. Это был журналист из Братиславы Павел Личко. В 1944 году он участвовал в Словацком восстании против нацистов, после войны работал в отделе печати компартии, но ушел оттуда в 1951 году во время сталинских чисток и работал в словацком журнале «Културни живот» («Культурная жизнь»). Его жена Марта, переводчица с русского, работала в женском еженедельнике «Словенка» («Словацкая женщина»).
Марта первой и завязала отношения с Солженицыным. «В конце 1966 года наш журнал обратился к ряду русских писателей, в том числе и к Солженицыну, с просьбой предоставить небольшие отрывки из их произведений. Мы собирались издавать антологию. К нашему удивлению, он прислал нам главу из «Ракового корпуса» — романа, который как раз в то время заканчивал. Мы сразу же поняли, какое это замечательное произведение, хотя в женском журнале оно вряд ли было уместно. Поразмыслив, мы с Павлом решили отдать эту главу в литературное приложение братиславской газеты «Правда», где она и была напечатана в моем переводе 7 января 1967 года».
Личко поддерживал связи с советскими ветеранами второй мировой войны. Приехав в Россию для встречи с ними в марте 1967 года, он послал Солженицыну телеграмму с просьбой о встрече и получил приглашение посетить писателя «в ближайший понедельник, вторник, среду или четверг…». Энтузиазм солженицынского ответа объяснялся волнением, которое писатель испытал, узнав о публикации главы из книги за рубежом, пусть даже в мало кому известной братиславской «Правде». И вот Личко с номером газеты поехал в Рязань, где его тепло приняли. Он сразу же завоевал доверие Солженицына и был, как оказалось, удостоен большой чести: он стал первым иностранным журналистом, которому писатель дал большое интервью. Оно появилось 31 марта в газете «Културни живот» под заголовком «Один день из жизни Александра Солженицына».
Между тем, по словам Личко, примерно 20 марта они встречались и в Москве в кафе «Лира», на углу Тверского бульвара и улицы Горького, чтобы обсудить еще одно, гораздо более важное дело. В письменных показаниях от 1 августа 1968 года, которые Личко дал в Лондоне, говорится следующее: «Солженицын лично дал мне текст первой части «Ракового корпуса» и копию пьесы «Олень и шалашовка». На этой встрече мы в общем плане обсуждали возможность публикации литературных произведений Солженицына за границей. Я прямо спросил Солженицына, не будет ли он возражать против этого, и он ответил, что хотел бы опубликовать свои вещи прежде всего в Англии и Японии, поскольку считает, что культура англичан и японцев имеет наиболее глубокие корни. В конце нашего разговора я спросил Солженицына, могу ли я быть его литературным представителем на Западе. Он ответил утвердительно и выразил желание, чтобы я как можно скорее организовал публикацию «Ракового корпуса» и упомянутой выше пьесы…» Весь остаток времени, проведенного в Москве, Личко носил бесценные рукописи под рубашкой, а затем привез их в Братиславу.
Солженицын внимательно прочитал напечатанный в братиславской «Правде» отрывок из «Ракового корпуса», который Личко передал ему в середине марта 1967 года, и написал Павлу несколько дружеских писем. В письме от 1 апреля он писал: «Очень признателен Вам за точность и аккуратность… Оформление Вашей «Правды» необычно для нашего глаза, но очень интересно — и конспективные рисунки к моей главе и серия фотографий… Только мне бы не хотелось, чтобы «Раковый корпус» переводился на словацкий «Онкологическое отделение» (это уж слишком специально по-медицински) — наверно есть и словацкое слово для «рака»… Желаю успехов в работе и Вам и Вашей жене!» Далее он отметил сокращения в тексте главы, сделанные редакторами «Правды», а 21 апреля снова написал теплое письмо с благодарностью за присланные номера «Культурной жизни», в котором отметил некоторые вкравшиеся в интервью неточности, желал успеха в работе и сообщал, что с удовольствием вспоминает о состоявшейся встрече. Третье письмо от 21 мая начиналось так: «Я рад, что интервью, составленное Вами, имеет дальнейший успех… А вот факты биографии в нескольких случаях исказились. Конечно, теперь этого уже не исправишь… Этот список ошибок пусть не омрачит Вашего настроения: в существенном все получилось хорошо. От души желаю Вам с Мартой успеха в начинаемой Вами работе!» Под «работой» он подразумевал перевод оставшейся части «Ракового корпуса», который в то время готовила невестка Павла Магда Такачова.
Теплые слова этих писем Солженицына, а также то, что глава «Ракового корпуса» уже была напечатана при содействии жены Личко и с согласия автора, ясно указывали на то, что Личко пользовался доверием Солженицына и, в силу этого, мог ожидать такого доверия и от меня. Не было никакого сомнения в том, что Солженицын дал ему «Раковый корпус», как утверждал Личко, и что роман был опубликован в Чехословакии с согласия автора.
Интервью с Личко было перепечатано в русском эмигрантском журнале «Грани» и попалось мне на глаза благодаря Александру Дольбергу, моему русскому другу и писателю, который в 1956 году бежал из Советского Союза, поселился в Лондоне и печатался под псевдонимом Давид Бург. Это интервью побудило меня отправиться для знакомства с Личко в Братиславу из Варшавы, где я писал биографию тогдашнего польского лидера Владислава Гомулки. Во время наших нескольких встреч я представил ему свои «верительные грамоты»: рецензии на произведения Солженицына, напечатанные в «ТЛС», запись сделанной мною радиопередачи по «Ивану Денисовичу», а также мои переводы стихов Бродского. Он показал мне солженицынские рукописи и письма из Рязани, а также дал мне отрывок из «Ракового корпуса» на словацком языке, появившийся в братиславской «Правде». Таким образом мы убедили друг друга в честности своих намерений. Я осознавал ту опасность, которая могла возникнуть для Солженицына в случае преждевременной публикации его произведений. С другой стороны, рост его популярности на Западе мог бы оказать ему помощь и поддержку. Но самое главное: у меня были все основания убедиться, что Личко пользуется доверием писателя и уполномочен действовать от его имени как в Чехословакии, так и в других странах.
В декабре 1967 года, вскоре после моего возвращения в Лондон, скончался мой кузен Гай, и я совершенно неожиданно получил возможность заседать в палате лордов британского парламента по праву наследования. В Англии при Гарольде Вильсоне такое событие вряд ли стоило афишировать. Мало кто за меня порадовался. Гораздо больше было тех, особенно в кругу журналистов и издателей, кто испытывал замешательство и недоверие к человеку, получившему ничем не прикрытую и незаслуженную привилегию. Они держались настороженно и даже враждебно. К тому же правительство Вильсона уже подготовило законопроект о реформе палаты лордов и устранении наследственного членства. Насколько мне помнится, все это имело весьма далекое отношение к моей главной надежде тех дней: что я когда-нибудь переведу «Раковый корпус».
Тогда же возникли более серьезные политические распри. В конце 1967 года неосталинистское правительство Чехословакии во главе с Антонином Новотным ушло в отставку, а пришедший к власти новый коммунистический лидер Александр Дубчек был полон решимости построить «социализм с человеческим лицом». Разумеется, я поддерживал устремления Дубчека. Поставленная цель казалась достижимой, тогда как идея выхода из Варшавского Договора и социалистического лагеря, которую венгры пытались осуществить двенадцатью годами раньше, представлялась весьма опасной. Кроме того, стало легче общаться с Личко. Телефонная связь заработала лучше, стало легче получать визы, меньше помех возникало на почте.
Я привез в Лондон отрывок из «Ракового корпуса», переведенный Мартой Дичковой для братиславской «Правды», и договорился о его публикации в «ТЛС», где прежде работал. У меня был вариант «из вторых рук», поскольку перевод Марты с русского на словацкий сыграл роль промежуточного; затем Сесл Парротт, работавший в начале шестидесятых британским послом в Праге, перевел его со словацкого на английский, и 11 апреля 1968 года отрывок появился в «ТЛС».
Несмотря на двойной перевод, публикация этого отрывка на Западе сразу же обратила на себя внимание литературных критиков, просигнализировав о существовании значительного произведения. Первая публикация в братиславской «Правде» прошла незамеченной. То издание мало кому было известно, а «ТЛС» читали во всем мире. Солженицын услышал об этом 13 апреля из передачи «Русской службы» Би-би-си. «Удар! — громовой и радостный! Началось!» — пишет он в автобиографической книге «Бодался теленок с дубом»[10]. Далее он замечает, что не передавал «Раковый корпус» на Запад, «…а уж сам попал — ну, значит, так надо, пришли Божьи сроки». Вот так он приветствовал факт передачи главы из своего романа Павлом Личко английскому еженедельнику.
Солженицыну очень хотелось узнать, как власти воспримут такую наглость всего лишь через два года после суда над Синявским и Даниэлем. Он убеждал себя: «Но — предчувствие, что несет меня по неотразимому пути: а вот — ничего и не будет!.. И не о том надо волноваться, что выходит, а: о том, как там его примут (на Западе — прим. авт.). Первая настоящая проверка меня как писателя… Хотелось покоя — а надо действовать! Не ожидать, пока соберутся к атаке — вот сейчас и атаковать их!»[11].
Солженицын поясняет, что в 1967–1968 годах он все еще надеялся на публикацию «Ракового корпуса» в Советском Союзе. В какой-то момент роман даже был набран для публикации в нескольких номерах «Нового мира», и на него, следовательно, не смотрели, как на антисоветскую пропаганду. Он находился на грани допустимого цензурой. Автору не грозило судебное преследование: ведь роман почти можно было публиковать. Не было и намека на то, что из-за «Ракового корпуса» против автора может быть возбуждено дело.
Отсюда возникает вопрос: почему же Солженицын дал Личко рукопись и попросил помочь напечатать ее в Чехословакии? И зачем писал ему о том, как следует переводить «Раковый корпус» на словацкий? В книге «Бодался теленок с дубом» нет ответа на эти вопросы. И в самом деле — ни моя фамилия, ни фамилия Личко не упоминаются там, где во всех других отношениях данный эпизод описан достаточно подробно.
Я допускал тогда, как допускаю и сейчас, что договоренности с Личко были частью его тактического плана для оказания давления на советских руководителей. Издание «Ракового корпуса» в коммунистической стране, пусть даже в дубчековской либеральной Чехословакии, было менее вызывающей акцией, чем публикация на Западе. С другой стороны, словацкое издание романа неизбежно должны были заметить, и за ним должны были последовать публикации в западных странах, — с согласия автора или без такового. И если книга должна была появиться в любом случае, с согласия советских властей или без него, то наилучшим выходом для них было учесть обстоятельства и напечатать ее самим. Таков, я полагаю, был его план. Кроме того, он стремился к «настоящей проверке», используя для нее «Раковый корпус». Он справедливо полагал, что испытание пройдет успешно и книгу объявят шедевром, а это укрепит его положение и в Москве, и на Западе.
К тому времени лондонское издательство «Бодли хед» созрело для того, чтобы предложить мне и Дольбергу взяться за перевод романа и пьесы «Олень и шалашовка» на английский язык. Перевод, однако, был заказан без четко определенного вознаграждения, с выплатой гонорара только в форме процента с проданных экземпляров, а продаж могло и не быть. Сотрудник издательства «Бодли хед» Макс Райнхардт предупредил нас, что он даже не уверен, будет ли наш перевод напечатан, не говоря уж о том, станет ли книга бестселлером. Мы можем остаться ни с чем: работа окажется бесполезной, и нам ничего не заплатят.
Издательство подготовило контракт, который я привез в Братиславу, и 22 марта 1968 года в ресторане «3ахова хата», что в 20 милях от города, Личко подписал его при мне и в присутствии моего друга романиста Алана Уильямса, уверяя нас в том, что он действует с согласия автора и в соответствии с его указаниями. Позднее Личко подписал еще один документ, разрешавший издательству «Бодли хед» продавать права на издание книги на других иностранных языках. Затем я перевез рукопись «Ракового корпуса» и контракт через границу и из Вены улетел домой. Все это было не так опасно, как может показаться. К марту 1968 года «Пражская весна» цвела вовсю. Волна свободы накрыла Чехословакию, цензуры почти не было, как и ограничений на въезд и выезд из страны.
Мы полагали, что наш контракт имеет юридическую силу и составлен в соответствии с указаниями автора, однако это были устные инструкции, которые Солженицын дал Личко в московском кафе, и мы по возможности стремились укрепить это слабое звено в цепи наших полномочий. В противном случае другое издательство могло опередить нас в непристойной гонке за выпуск романа в продажу раньше других. В то же время мы знали, что Солженицын ведет с советскими властями сложную тактическую игру, и ему может оказаться не с руки в открытую давать такие полномочия. Он мог скрывать свои истинные намерения, как это сделал Борис Пастернак, когда в 1956 году итальянский издатель Фельтринелли впервые напечатал «Доктора Живаго». Испытывая давление со стороны КГБ, Пастернак просил Фельтринелли не публиковать «Доктора Живаго», однако издатель, выполняя, как он полагал, истинные пожелания писателя, роман все-таки опубликовал.
В апреле 1968 года Личко поехал в Москву прояснить ситуацию и получить от автора подтверждение контракта от 22 марта. Они не встретились. Солженицын находился в Рязани и не мог приехать в Москву. Однако они обменялись посланиями через их общего друга писателя Бориса Можаева и обсудили дела, в том числе и публикацию в литературном приложении к «Таймс», о которой Солженицыну уже было известно. В отправленном из Вены письме от 12 мая Личко писал мне: «Я пытался связаться с Александром (Солженицыным — прим. авт.)… Я сообщил ему в точности, как обстоят дела. Кроме того, я просил его дать письменную доверенность, которая была нужна Максу Райнхардту из издательства «Бодли хед»… Александр не хочет открыто обнаруживать свои связи со мной и «Бодли хед», однако он полностью одобряет все сделанное мной. Он доволен тем, что его книга вот-вот будет напечатана в Англии…» Это подстегнуло меня и Дольберга в нашей работе, а издательство «Бодли хед» начало, с определенным успехом, продавать права на издание романа в другие страны, хотя каждый раз возникало ноющее чувство страха от того, что в это дело могут вмешаться и другие издатели. А пришедший в этой гонке вторым, будь он издатель или переводчик, попадал к шапочному разбору.
Солженицын пишет[12], что публично, под давлением властей, а особенно под влиянием таких «старых друзей», как Александр Твардовский из «Нового мира», он счел удобным выступить с осуждением всех зарубежных публикаций своих произведений. Он написал в редакцию итальянской газеты «Унита»[13], что не передавал никаких рукописей иностранным издателям и не предоставлял им никаких полномочий. По меньшей мере в одном случае это была неправда. В действительности он давал машинописный экземпляр романа и указания Марте и Павлу Личко относительно публикаций в Чехословакии.
В июле 1968 года Личко приехал в Лондон и 1 августа в присутствии нашего адвоката Питера Картера-Рука дал письменные показания под присягой о том, что он действовал по поручению и от имени Солженицына. Этот документ был использован для защиты авторских прав на «Раковый корпус», чтобы вывести из игры антисоветские круги, не допустить появления большого числа изданий разного качества, как это произошло с прежними произведениями Солженицына, а также чтобы иметь возможность накапливать для автора гонорары от продажи книги. В конце 1968 года, а также в 1969 году «Раковый корпус» (как, впрочем, и пьеса «Олень и шалашовка») был своевременно опубликован в переводе, сделанном Дольбергом и мной: сначала первая часть, потом вторая, а затем роман вышел одной книгой. В других странах Запада тоже увидели свет издания, опубликованные по лицензии издательства «Бодли хед», которые способствовали укреплению писательской славы Солженицына во всем мире, а также росту его банковского счета.
21 августа 1968 года Советская Армия вторглась в Чехословакию, однако кое-какие плоды «Пражской весны» сохранялись в течение нескольких месяцев. Дубчеку было разрешено, хотя бы чисто теоретически, вернуться на пост руководителя страны. Пресса все еще была более открытой, чем в любой другой коммунистической стране. Граждане западных стран могли въезжать в страну, получая визу на границе. Чехи и словаки могли выезжать из страны по своим паспортам без особых затруднений. В тех обстоятельствах я держал связь с Личко по телефону и приезжал к нему, а он помогал мне поддерживать шквал журналистских атак против советской оккупации. Например, в марте 1969 года он привез меня в больницу в Бискупице, что в десяти милях от Братиславы, к Стефану Дубчеку, отцу чехословацкого лидера. Стефан Дубчек, медленно, но четко произнося английские слова, — ведь он не говорил на этом языке несколько десятилетий — рассказал мне, как он сначала эмигрировал в США и работал столяром-краснодеревщиком в Чикаго: «Я был хорошим работником. Неплохо зарабатывал, сорок долларов в неделю. Но вступил в американскую коммунистическую партию. А затем решил поехать в Советский Союз. Я хотел туда поехать. Такая мысль у меня возникла». Он взял с собой всю семью, в том числе юного Александра, и приехал в Киргизию. Они много работали и мало получали. «Я работал даром». Даже после советского вторжения в страну в августе 1968-го он остался верен своим взглядам. «Если бы Ленин был жив, он бы одобрил то, что сделал мой сын». В его устах это была высшая похвала. В конце нашей встречи, когда мы уже уходили, он крикнул по-английски в микрофон моего магнитофона: «Желаю удачи всем народам мира!»[14].
Очевидно, что Личко был продуктом таких «либеральных» коммунистических настроений в Чехословакии, которые Солженицын в то время, по-видимому, поддерживал, и на том этапе у нас не было никаких оснований полагать, что он был недоволен нашими действиями. «Раковый корпус» пользовался устойчивым спросом. «Оленя и шалашовку» собирались ставить в Америке. Издательство «Бодли хед» получало проценты от продажи книги. 4 ноября 1969 года Солженицына исключили из Союза писателей, после непримиримой дискуссии в рязанском отделении этого союза. Было очевидно, что нападки в печати будут продолжаться, поведение писателя становилось все более дерзким, а власти, казалось, не знали, что делать дальше.
В январе 1970 года я приехал в Москву и три недели жил в гостинице «Метрополь». Я очень надеялся встретиться с человеком, мужеством и гением которого я восхищался и с творчеством которого, отчасти благодаря и мне, познакомилась западная публика. Я связался с его друзьями, в том числе и с Борисом Можаевым. Тот поделился со мной своим разочарованием от того, что Нобелевская премия по литературе в 1969 году была присуждена не Солженицыну, а Сэмюэлу Беккету. Он сообщил, что кампания против Солженицына началась в Рязани через несколько дней после присуждения премии в октябре 1969 года. Я встретился также с главным редактором «Литературной газеты» Александром Чаковским, который сказал мне, что исключение из Союза писателей в Рязани «выражает общественное мнение»[15].
С самим Солженицыным встретиться не удалось. Мне сказали, что он ни разу не давал интервью западным журналистам, и живет сейчас не в Москве, а в Жуковке, в пристройке к даче великого виолончелиста Мстислава Ростроповича, в ста метрах от дачи академика А.Д. Сахарова. После исключения из Союза писателей он вел себя очень осторожно. В течение семи лет он являлся советским либералом, был членом писательского истеблишмента. Теперь он постепенно превращался в диссидента-антисоветчика. Он не хочет осложнять ситуацию встречей с иностранцем, сказал мне Можаев. Любая публикация о нем за границей может быть использована против него. Между тем Можаев передал мне приветы от Солженицына и ни слова упрека по поводу наших действий.
В июне 1970 года Эдвард Хит выиграл всеобщие выборы и, несмотря на мой небольшой опыт политической работы, предложил мне пост парламентского организатора нашей партии в палате лордов — самый маленький из министерских постов. Я встревожился. В 1967 году я был младшим редактором на Би-би-си. Теперь я становился самым молодым членом правительства. Независимо от наличия или отсутствия у меня гордости по этому поводу должно было наступить возмездие.
Сначала я поговорил с лидером палаты лордов графом Джеллико, рекомендовавшим меня на этот скромный пост, о том, что я впутался в советскую политическую жизнь и увлекаюсь русской литературой. Я хотел знать, может ли это служить препятствием. Должен ли я что-то объяснять по этому поводу прежде, чем займу должность в правительстве? Казалось, что никого это не смущает. Как и со всеми новыми министрами, со мной побеседовал офицер разведки из МИ-5, который рассказал мне, как важно не оставлять документы с грифом «совершенно секретно» в гардеробе, машине или в ресторане. Я со всей откровенностью ответил на все обычные вопросы, но он ничего не спросил о моих необычных литературных пристрастиях. Очевидно, никто не считал их относящимися к делу и не усматривал в них никакой проблемы в связи с моим назначением.
Именно Можаев рассказал мне о Фрице Хеебе, швейцарском адвокате, который должен был представлять интересы Солженицына на Западе. В начале 1970 года, через несколько недель после моего возвращения из Москвы, Хееб появился в издательстве «Бодли хед» и, после предъявления письменной доверенности, получил копии всех наших контрактов и счетов, а также обещание чеков на значительную сумму. Мы сотрудничали с ним всеми возможными способами.
В июне 1970 года я посетил его офис в Цюрихе, и там впервые добросовестность Личко была подвергнута сомнению. Хееб показал мне собственноручное письмо Солженицына, в котором говорилось о том, что Личко бессовестным образом злоупотребил доверием писателя. Это был удар. Я не мог в это поверить. Мысль о том, что Личко кого-то обманул, казалась дикой. Я располагал письмами, которые доказывали, как глубоко Солженицын доверял ему. И не было никакого сомнения в том, что писатель дал ему главу «Ракового корпуса», а также всю рукопись с указаниями опубликовать это в ЧехоСловакии, после чего должна была произойти утечка в другие страны.
Наше хорошее отношение к Личко только укрепилось после того, как из полученного мною анонимного письма я узнал, что 1 сентября он был арестован и обвинен в распространении антисоциалистической и антисоветской пропаганды.
Казалось, ничто из перечисленного выше не омрачило желание Хееба сотрудничать с нами. 9 сентября он писал мне: «Я очень благодарен Вам за быструю и четко выполненную публикацию этих произведений. Вот почему я не хочу отменять существующие на сей день договоренности…» 6 октября мы все встретились в офисе издательства «Бодли хед», чтобы договориться о новых условиях сотрудничества. Они были одобрены и через несколько дней подписаны всеми сторонами, при этом издательство уплатило Хеебу накопившиеся от продажи книг проценты авторского гонорара в сумме около 30 000 фунтов стерлингов.
А предстояло ему получить намного больше. 8 октября, через два дня после нашей встречи с Хеебом, Солженицыну была присуждена Нобелевская премия по литературе. Продажи «Ракового корпуса» резко пошли вверх, и даже пьеса «Олень и шалашовка» шла на «ура» в театре «Гатри» в Миннеаполисе, куда мы с Дольбергом приехали в конце недели. Приличные суммы из нескольких стран потекли в закрома «Бодли хед» и на банковские счета, выделенные специально для автора. Мы, естественно, совсем не рассчитывали на такой огромный успех, когда тремя годами раньше взялись за перевод малоизвестного романа советского писателя с непроизносимой фамилией, рискуя потерять целый год неизвестно за какое вознаграждение.
Если бы мы не оформили авторское право в 1968 году, то на многих языках появилось бы множество пиратских изданий этих двух произведений в скверных переводах и без отчисления положенных автору процентов, как это получилось с «Иваном Денисовичем», являвшимся общественным достоянием. Тогда никто не заплатил Солженицыну даже приблизительно по тем расценкам, по каким платили мы. И я полагаю, что, в частности, благодаря нашим усилиям, в том числе английскому переводу «Ракового корпуса», который многие сейчас считают лучшим романом Солженицына и который до сих пор продается в нашем переводе, автор был удостоен Нобелевской премии.
И вдруг, в наивысший момент такого неожиданного успеха, мне в лицо бросают обвинение, которое, будь оно справедливым, делало бы для меня неловким серьезное изучение Советского Союза, не говоря уже о работе в должности члена кабинета министров. Язвительный журналист Оберон Уо, выступая 24 сентября на страницах сатирического журнала «Прайвит ай», заявил, что мы своей публикацией «Ракового корпуса» с разрешения автора, полученного через Павла Личко сделали возможным арест Солженицына по обвинению в распространении антисоветской пропаганды. Далее в заметке высказывалось предположение, что и Личко, (который в это время сидел в словацкой тюрьме за антисоветскую деятельность), и Дольберг, возможно, являются агентами КГБ. Имелось в виду, что КГБ организовал публикацию книги с целью подвести базу под арест Солженицына, используя в заговоре Дольберга, Личко и меня либо как агентов, либо как простаков.
Как министр правительства, хоть и младший, я был привлекательной мишенью для «Прайвит ай» и потому стал главным объектом нападения. Суть линии Уо заключалась в следующем: «Не правда ли, был бы странный парадокс, если бы министр-консерватор невольно работал на КГБ?»
Мой первый порыв был обратиться к адвокату, но Питер Ролинсон, генеральный прокурор в правительстве Эдварда Хита, посоветовал мне не начинать ненужной тяжбы. «Вам следует наплевать на них, — сказал он. — Не обращайте на них внимания, и они отстанут». Любой ответный шаг с моей стороны разворошит муравейник и усугубит ситуацию. Помимо прочего, напомнил он мне, конституция отнюдь не приветствует, когда члены кабинета замешаны в судебных делах. Любой ценой конфликта между министром и судебными органами следовало избегать. Поэтому министрам редко разрешалось участвовать в тяжбах. Однако «Прайвит ай» создавал себе славу ожесточенными нападками на известных деятелей и не мог упустить прекрасную возможность связать министра-консерватора с советской разведывательной службой. Разоблачение Кима Филби, наиболее удачливого двойного агента КГБ, бежавшего в Москву в 1963 году, было еще свежо в людской памяти. «Санди Таймс» только что в полной мере раскрыла чудовищность его предательства. Сотрудники «Прайвит ай» решили продолжить атаку, причем некоторые из них убедили себя в том, что напали на след «Кима Филби из правительства Хита».
«Оглядываясь на свою карьеру и на всех, кого я оскорбил, я испытываю легкое удивление, что мне еще позволено оставаться в живых», — позже напишет Уо[16]. Если бы я услышал это высказывание в сентябре 1979 года, я бы полностью разделил с ним это чувство. В тот момент у меня было величайшее желание подать иск на огромную сумму, чтобы Уо лишился своего прекрасного дома в Уилтшире. (Тогда он еще не переехал в Сомерсет.) Но это было бы несправедливо. Не Уо был главным виновником. Опытный политический обозреватель в этом случае писал о далеких от него делах, в которых он мало разбирался. Подстрекателями были не сатирики из «Прайвит ай», а профессиональные соперники, «эксперты»-советологи, кремлеведы, связанные с ЦРУ или МИ-6, писатели и журналисты, специализировавшиеся на советских проблемах, академики вроде Леонарда Шапиро, конкуренты-переводчики вроде Макса Хейуарда. Это была гораздо более солидная команда, к тому же они были охвачены параноидальной манией тех дней — верой во всемогущее коварство КГБ, сумевшего совратить Филби и других деятелей, близких к английским правящим кругам, что свело на нет значительные усилия британской разведслужбы. Если бы я подал в суд, именно они выступили бы свидетелями в защиту журнала «Прайвит ай».
Против меня выступил несвященный союз, куда вошли политики левого толка, и среди них Пол Фут и ирландский националист Джерри Лолесс, чьей главной целью были нападки на правительство консерваторов, а также правые, которых представляли редактор «Прайвит ай» Ричард Инграмз и сам Уо. Когда при очередной атаке Фут и Лолесс опубликовали целых три страницы в «Прайвит ай» от 23 октября под заголовком «Николас и Александр», они выступили заодно с правыми экспертами по Советскому Союзу, завидующими нашему успеху в связи с публикацией такой важной книги. До сих пор подобные деяния были прерогативой ЦРУ и поддерживаемых им русских эмигрантских организаций в Мюнхене и Франкфурте.
На стороне «Прайвит ай» были также Лео Лабедз, редактор финансируемого ЦРУ ежеквартального издания «Сервей», рассказывающего о проблемах советского блока, и Питер Реддауэй, младший преподаватель Лондонской школы экономики, бывший мой друг, ученик Леонарда Шапиро и молодой представитель христианского фундаментализма. Это были ученые особого разряда, политически и эмоционально настроенные бороться с кремлевским врагом так, как они считали нужным, и проводящие жесткую линию против тех, с кем они были не согласны. Они были движущей силой. Я помню, как Реддауэй сказал: «Мы ведем подпольную войну с советским правительством. Каждый, кто рискнет нанести подполью вред, должен быть уничтожен».
Первым, кто попросил Уо написать об этом деле в своей колонке, был книжный обозреватель, выпускник Итона, Джон Джоллифи, баловавшийся советской темой и имевший друзей в литературных кругах. Он разыскал Уо и пригласил его, несведущего в таких делах, поразмышлять о том, как «Раковый корпус» попал в печать. Не могу сказать, чем руководствовался Джоллифи, но в результате он спровоцировал если не пожар, то, во всяком случае, достаточно дыма, чтобы обескуражить людей, считающих такие обстоятельства обескураживающими. Сегодня Джоллифи признает: «Существовало широко распространенное мнение, что Дольберг — подозрительный субъект… Имея это в виду, я предложил Оберону Уо вникнуть в этот вопрос на страницах "Прайвит ай"».
Через несколько недель Джоллифи сделал еще один странный шаг. Он пригласил моего коллегу по парламентской фракции, лорда Чарлза Моубрея, на ланч, во время которого угостил ошарашенного пэра рассказом о подозрительных обстоятельствах публикации «Ракового корпуса». После ланча Моубрей передал мне все подробности этой беседы. Он признался, что не понял многого из того, что услышал, но это звучало как нечто, во что ему не следует вмешиваться. Он не имел ни малейшего желания затевать интригу против своего коллеги на основании слухов.
Никто из сотрудников «Прайвит ай» ни разу не обратился ко мне, чтобы проверить полученные ими сведения. Они печатали их в том виде, в каком получали от советологов и русистов-дилетантов, через регулярные промежутки времени в течение второй половины 1970 года, а также приглашали моих нынешних и бывших друзей на свои знаменитые ланчи в Сохо в надежде использовать их как дополнительные источники боевого запаса против меня а, в случае необходимости, как свидетелей в суде. Среди таких приглашенных оказался обозреватель Найджел Демпстер. А также мой старый друг со школьных времен, Робин Батлер, занимавший тогда, как впрочем, и сейчас, высокий пост на государственной службе — он был личным секретарем Хита. Их угощали, чтобы заполучить побольше копий для метания в цель, выбранную на тот момент. «У кого есть какая-нибудь пакость против Бетелла?» — спрашивал Инграмз, разливая вино и включая магнитофон. Результаты должны были разочаровать его. Насколько мне известно, ни один из выбранных Инграмзом информаторов не стал с ним сотрудничать. Наоборот, они сообщали мне, о чем Инграмз и другие говорили за ланчем. Однако мы все оказались в затруднительном положении, когда я был вынужден обратиться к ним с просьбой повторить в суде то, что они по-дружески рассказали мне, поскольку только правосудие могло спасти меня от профессионального забвения.
Каждые две-три недели в мой огород летел очередной камень. Речь уже не шла о какой-нибудь статейке в ругательном журнальчике. Это была целая кампания. Начались разговоры о том, что нет дыма без огня, а Уо изобразил меня «нелепым и бунтующим юношей», который эгоистически сопротивляется нажиму, отказываясь покинуть государственную службу. («О Боже! Неужели я это писал?» — удивился Уо в 1993 году.)
Положение, при котором я, как член кабинета, не мог судиться, значительно осложняло ситуацию, и люди задавались вопросом: «Почему он не подает в суд?» Но такой вопрос мог возникнуть только у тех, кто сам никогда не обращался к правосудию с подобным иском. Я убедился, что закон об ответственности за клевету — тяжелое орудие, которое с одинаковой легкостью может повредить и истцу, и ответчику. Мне сказали, что у меня хорошие шансы выиграть дело, но если я собираюсь начать разбирательство, то должен быть готовым публично отвечать на вопросы обо всех аспектах моей работы, связанных с Советским Союзом, включая получение романа «Раковый корпус» и организацию его публикации. Лично мне скрывать было нечего, но над Солженицыным в Советском Союзе нависла угроза ареста, а Личко сидел в братиславской тюрьме. Я не хотел оказаться в положении человека, вынужденного под присягой давать показания, которые могли бы еще больше осложнить их и без того нелегкую жизнь.
Наконец все это стало слишком неудобным и неприятным для моих поручителей в правительстве и моего начальства, особенно для Джорджа Джеллико, который начал нервничать. Его протеже попал в историю, а это ставило под сомнение его способность разбираться в людях, причем уже не в первый раз. Находясь на дипломатической службе в Вашингтоне в 1950–1951 годах, он подружился со скандально известным Филби. Он доверял ему и возмущался, когда в 1951 году Филби вызвали в Лондон для допроса после измены Гая Берджесса и Доналда Маклина и их бегства в Москву в мае того же года. Джеллико в простоте душевной полагал, что Филби стал очередной жертвой сенатора Джо Маккарти, чья «охота на ведьм», вызванная шпиономанией, шла в Вашингтоне полным ходом. Джеллико был абсолютно ни при чем, но на него смотрели как на соучастника, и он имел неприятности по службе.
Теперь же, в 1970 году, ему снова задавали каверзные вопросы. Зачем вы вручили лорду Бетеллу министерский портфель? Что за странные причины заставили потомственного пэра и камергера окунуться в жутковатый конфликт между Востоком и Западом, в мир советской политики и современной русской литературы? Почему «Прайвит ай» обвиняет его в связях с КГБ? Некоторым неискушенным консерваторам мое увлечение книгами кремленологов казалось слишком необычным, чтобы считать его простым хобби. Они считали, что тут есть какая-то другая подоплека.
К концу 1970 года я больше не мог следовать первоначальному совету Ролинсона. Нельзя «было отвечать на повторяющиеся обвинения презрением и бездействием. Отказываясь подавать в суд, я как бы подтверждал справедливость обвинений, а они уже просочились и в американскую периодику. 28 декабря в журнале «Тайм», в статье еще одного правоверного советолога — Патрисии Блейк — обвинения были высказаны в самой откровенной форме, хотя мое имя и не упоминалось. Она заявила, что Личко «давно является офицером советской разведки» и «ключевой фигурой в этом тщательно продуманном заговоре» с целью организовать арест Солженицына. Она даже привела высказывание Солженицына, где тот отрицал, что когда-либо передавал Личко какую-либо рукопись — заявление, абсурдность которого очевидна из собственных писем писателя. Она процитировала предсказание Лео Лабедза о том, что КГБ может пожертвовать одним агентом (Личко), чтобы получить улики против Солженицына, и слова писателя Роберта Конквеста, опасавшегося, что «возможный» арест Солженицына будет означать «войну не на жизнь, а на смерть против любого инакомыслия в России». «Международная амнистия», напротив, признала Личко узником совести, поскольку он оказался в тюрьме в ожидании суда, пострадав за свои убеждения.
Я не считал, что должен уходить в отставку. Моя совесть была чиста, а «Прайвит ай» с не меньшей ожесточенностью нападал и на других членов кабинета, более высокопоставленных, чем я: Реджиналда Модлинга обвиняли (причем обоснованно) в участии в мошенническом бизнесе, Джеллико (отчасти справедливо) — в пьянстве, а самого Хита (несправедливо) в избалованности. Если бы каждый министр, подвергавшийся нападкам «Прайвит ай», уходил в отставку, то было бы невозможно сформировать правительство. Тем не менее, на взгляд премьер-министра, мой случай был особенным. «Обвинения против вас относились к сфере государственной безопасности. У вас не было иного выхода, кроме как подать в отставку и начать тяжбу». Таково было мнение Хита, высказанное мне лишь в 1990 году.
Я же считал, что нет никакого основания для обвинений меня в пособничестве КГБ. По просьбе Джеллико я предъявил все имеющиеся у меня документы по этому делу в британский МИД, старшему эксперту по Советскому Союзу Томасу Браймелоу. Мои объяснения не вызвали у него никаких вопросов. Передавать дело в суд не было необходимости. Более того, это было крайне нежелательно, поскольку тогда могли подвергнуться опасности люди, находящиеся в руках советского режима.
В декабре 1970 года Хит через Джеллико сообщил мне, что дело приняло серьезный оборот и что я должен подумать о своем долге по отношению к более высокопоставленным коллегам, по отношению к правительству в целом и по отношению к моей стране. До сих пор помню слова Джеллико: «Теперь вы должны защищаться. Но это нельзя делать через служебную почту». Он объяснил, что у меня нет иного выбора, кроме как «поступить прилично», то есть выйти в отставку, направить дело в суд и снять пятно со своего имени[17]. Джеллико ушел, оставив меня в уверенности, что если я так поступлю и выиграю дело, то буду вновь восстановлен в должности. Он сказал, что такие прецеденты уже были. В мои собственные интересы, да и в интересы правительства входит принять вызов и действовать. При сложившейся ситуации приносить пользу как член кабинета министров я не могу. А вот когда я одержу победу, все будет по-другому.
Я смогу продолжить работу. Он поможет мне и максимально упростит ситуацию. Он объяснит коллегам, что моя репутация безупречна, что я подал в отставку не оттого, что надо мной сгустились тучи, а по причинам, связанным с судебной процедурой. И в знак своего личного доверия ко мне он, чтобы все это видели, вскоре даст небольшой «прощальный» прием или ланч в палате лордов. А потом, когда я выиграю тяжбу, появится возможность моего восстановления на работе и даже повышения в должности. Так уж принято, сказал он. Я поверил ему и 5 января 1971 года подал в отставку.
Затем настало нелегкое время. Если бы Джеллико выполнил свое обещание и устроил «прощальный» прием, мне бы это помогло. Это было бы знаком его поддержки. Однако он счел неудобным так поступить, в результате чего создалось впечатление, будто я уволился под влиянием сгустившихся туч и меня удалили из правительства, даже не попрощавшись. Мой друг граф Гаури устроил мне встречу с Ричардом Инграмзом, пригласив нас обоих к себе на обед, в квартиру на Ковент-Гарден. Превосходное шампанское, предложенное хозяином, казалось кислым на вкус, потому что мы с Инграмзом сидели в гостиной в атмосфере неловкости и с подозрением поглядывали друг на друга, пытаясь найти мирный выход из конфликтной ситуации. В общем, у нас ничего не получилось, и в начале 1971 года я стал готовиться к суду с «Прайвит ай». Мой адвокат Леон Бриттан предупредил, что это мероприятие может растянуться на три года и даже в случае моей победы обещает стать ужасным испытанием. Если же я проиграю, — а в деле о клевете никогда нельзя быть абсолютно уверенным в успехе — это может стоить мне всех моих сбережений.
К тому же мне нужно было знать мнение Солженицына до начала судебного разбирательства. Моя советская виза была просрочена, и я смог попасть в Москву только в июле 1971 года. (Это был мой последний визит в советский блок перед пятнадцатилетним перерывом.) Я встретился со свояченицей Солженицына, Вероникой Туркиной, и вручил ей документы, которые она передала писателю. Затем она пришла ко мне и сообщила, что он сочувствует мне в моем деле. Успокоившись, я вернулся в Лондон, готовый к судебному процессу. Были написаны и поданы исковые заявления против «Прайвит ай» и персонально против Оберона Уо.
Я прекрасно понимал, что мои личные трудности были незначительными по сравнению с тем, что угрожало человеку, которому я якобы нанес ущерб. Кампания против Солженицына набирала силу, и он держался очень мужественно. Например, 12 августа 1971 года люди из КГБ устроили обыск со взломом на его даче неподалеку от Москвы и избили его друга Александра Горлова, случайно заставшего их за этим занятием. На следующий день Солженицын направил открытое письмо председателю КГБ Юрию Андропову: «Многие годы я молча сносил беззакония Ваших сотрудников: перлюстрацию всей моей переписки, изъятие половины ее, розыск моих корреспондентов, служебные и административные преследования их, шпионство вокруг моего дома, слежку за посетителями, подслушивание телефонных разговоров, сверление потолков, установку звукозаписывающей аппаратуры в городской квартире и на садовом участке и настойчивую клеветническую кампанию против меня с лекторских трибун, когда они предоставляются сотрудникам Вашего министерства. Но после вчерашнего налета я больше молчать не буду…»[18]
Сообщения о том, что происходит с Солженицыным, помогали мне оценивать масштаб моих проблем, и все же мой путь был не из легких. Со всех сторон на меня давили интересы сверхдержав. Между тем мои бывшие коллеги по правительству были озадачены и мучались подозрениями относительно того, почему я так внезапно ушел со сцены без какого-либо оправдания или объяснения со стороны любого из министров и несмотря на странные обвинения со стороны сатирического журнала ограничился предлогом, будто «возвращаюсь к писательской деятельности».
Тем временем советская сторона проявляла такую же подозрительность и враждебность. Я решил отправиться в Братиславу и навестить семью Павла Личко. Его положение было незавидным. Суровые кремленологи обвиняли его в том, что он был агентом КГБ, тогда как в действительности он отбывал полуторагодичный срок тюремного заключения за «антисоциалистическую деятельность». Однако 23 сентября 1971 года я получил из чешского посольства извещение о том, что моя виза больше недействительна. Мне даже вернули мои 1,2 фунта, уплаченные за визу, и извинились за причиненные неудобства.
В январе 1972 года я снова обратился за визой, но на этот раз ответ пришел совсем в другой форме. 7 февраля, когда я вернулся вечером домой, посыпались телефонные звонки от друзей и журналистов, сообщавших странную новость: словацкое телевидение только что закончило демонстрацию двадцатипятиминутного фильма под названием «Кто вы, лорд Николас Бетелл?». В фильме были использованы письма, документы и магнитофонные записи, конфискованные во время обыска в квартире Личко, и разъяснялось, что в антисоциалистической и антисоветской кампании Личко действовал как мой «приспешник». Ведущий цитировал мои письма, в которых я просил предоставить мне биографические сведения о Густаве Гусаке и других руководителях — противниках реформ, ставших у власти после советского вторжения. Эти журналистские вопросы были представлены как доказательство моей принадлежности к МИ-6. Фильм заверял словацких зрителей: «Лорд Бетелл не выдуманный персонаж. Он живет и здравствует, и работает против нас вместе с сотрудниками британской секретной службы».
Довольно неприятно принимать обвинения двух воюющих сторон одновременно в деятельности, хотя и невольной, в пользу вражеской разведки. Однако положение Личко было гораздо хуже. Несколькими днями ранее закончился срок его тюремного заключения, и он вернулся в домой, на Вичкову улицу, что в Братиславе. После этой телепрограммы он стал отверженным. В Словакии его заклеймили как британского агента, а в американском журнале «Тайм» — как советского. На родине он был публично осужден как предатель дела социализма и не мог найти работу. В тюрьме обострился его хронический бронхит. И в этой ситуации я не мог даже послать ему почтовую открытку или позвонить, чтобы выразить поддержку. Любая помощь с моей стороны только ухудшила бы его положение. По мнению словацкой тайной полиции, он работал в пользу Запада под моим «руководством». Малейшее движение с моей стороны было бы расценено в Братиславе как попытка восстановить наше «шпионское кольцо». Так что он жил в нищете, покинутый многими друзьями, хотя жена Марта и дети не отказались от него. Польза от меня как от писателя или как от сторонника правительства Хита теперь была невелика. После такого выпада со стороны коммунистического государственного телеканала я не мог рассчитывать на въезд ни в одну из стран советского блока, соберись я туда в поисках журналистской информации. Об этом можно сожалеть, но никакой трагедии тут не было, и я не склонен был жаловаться. Отказ в визе поджидал любого, кто писал о советских делах, если только он умышленно, в собственных интересах и в интересах Кремля, не укрощал свое перо. Я не намеревался укрощать свое перо.
Однако мои трудности дома были весьма основательными. Если бы я проиграл процесс, то мог бы прийти к полному финансовому и профессиональному краху, а в худшем случае показания, данные английскому суду, могли быть использованы против Солженицына. И я бы нес за это ответственность. Следовало признать, что я был всего лишь рядовым солдатом, угодившим в нечто такое, что было серьезнее, чем «большая игра». Это было жестокое сражение, и в меня палили из крупных орудий с обеих сторон.
И все же я сражался на своем участке изо всех сил. Факты, содержавшиеся в документах защиты со стороны «Прайвит ай» и в основном предоставленные Питером Реддауэем, были опровергнуты, и после коротких переговоров в июне 1972 года представители «Прайвит ай» признали на открытом процессе, что их обвинения были «полностью необоснованными». Они также принесли свои извинения Дольбергу, заплатили нам обоим no 1000 фунтов стерлингов и полностью оплатили судебные издержки Питер Ролинсон писал: «Я абсолютно убежден, что формулировка (извинения — прим. авт.) исчерпывающа и достаточна для того, чтобы смыть пятно клеветы. Я понимаю, через что вам пришлось пройти в ходе этого дела…»
Вопреки предположениям «Прайвит ай» и «Тайм», КГБ не удалось подчинить себе Личко. Он никогда не давал показаний против Солженицына и не делал против него никаких заявлений, хотя (как я позже узнал) в тюрьме на него оказывали давление и советские, и чехословацкие органы. Он держался мужественно и ничего им не сказал. В то время, как оказалось, власти сами задумали опубликовать «Раковый корпус», чтобы не обострять ситуацию с непокорным автором. Короче говоря, вся эта версия о заговоре, построенная советологами вокруг Личко, Дольберга и «Ракового корпуса», переданная через Джона Джоллифи Оберону Уо и другим, оказалась плодом их воображения.
Меня вполне удовлетворяет тот факт, что дело «Бетелл против Уо», на которое «Прайвит ай» потратил массу времени и тысячи фунтов, ни разу не упоминается в очерке об истории этого журнала, написанном Патриком Марнхамом[19]. Не упоминает о нем и Уо в своих мемуарах, где достаточно много внимания уделено другим выигранным или проигранным судебным делам о клевете. Из этого я только могу заключить, что журналу «Прайвит ай» стыдно вспоминать об этом. Уо подтвердил мою мысль, когда мы встретились с ним в ноябре 1993 года и он выразил сожаление по поводу написанного обо мне двадцать три года назад: «Это дело о клевете не принадлежит к числу тех, которыми мы могли бы гордиться».
Получив возмещение судебных издержек, я отправился из здания суда домой и стал ждать, когда мне позвонят и предложат вернуться на государственную службу, как это было обещано. Звонка так и не последовало. Думаю, что премьер-министры избегают не только неприятностей, но даже их теней. Им хватает своих проблем, коих великое множество, и они не видят оснований увеличивать их число. Эдвард Хит был озабочен вопросами оплаты труда и забастовками шахтеров. Он не собирался рисковать из-за несущественного назначения и привлекать на службу человека, только что участвовавшего в судебном разбирательстве, сколь бы прав тот ни был и какие бы обещания ни давались.
Однако существовал такой неписаный закон, такой обычай, согласно которому любого члена кабинета министров, вышедшего в отставку из-за участия в судебном процессе, должны были восстановить в должности, как только дело решалось в его пользу и суд подтверждал его правоту. Когда стало ясно, что меня не восстанавливают, в правительственных кругах начали возникать вопросы. Некоторые коллеги, например, Гаури и Денем выступили в мою защиту. Во многом благодаря такому дружескому заступничеству в конце 1972 года, когда Великобритания готовилась вступить в Европейское экономическое сообщество, граф Сент-Олдуин, главный организатор парламентской фракции в палате лордов, обратился ко мне с предложением стать одним из первых представителей страны в Европейском парламенте. Он сказал, что от пэров-консерваторов будет выдвинуто шесть кандидатов и что мое имя будет стоять в этом списке первым.
Несмотря на все эти события я по-прежнему был увлечен творчеством Солженицына. В Стокгольме в Нобелевском фонде я достал текст лекции, которую Солженицын должен был прочитать в 1970 году при вручении ему Нобелевской премии. Мне разрешили опубликовать ее, что я и осуществил за свой счет, снабдив русский текст параллельным английским переводом. Эта речь была еще одним обвинительным документом советским порядкам, хотя и заканчивалась оптимистической мыслью о том, что искусство и правда могут одолеть насилие: «Одно слово правды весь мир перетянет». 14 октября 1972 года мой перевод этой речи был напечатан в газете «Гардиан» и прочитан по третьей программе Би-би-си знаменитым актером Полом Скофилдом. Позже на этом материале был сделан фильм под названием «Одно слово правды».
Помню, как 30 декабря 1972 года около полуночи у меня дома зазвонил телефон. Звонил Сент-Олдуин, тон его был приветливым, но смущенным. Граф сказал, что, в конечном счете, включить меня в список членов Европейского парламента оказалось невозможным. Это было еще одной бедой. Назначение в Европарламент было для меня важным не само по себе, а как знак реабилитации, символ доверия правительства. Предложив мне эту работу, а затем отменив назначение, правительство давало всем осведомленным в этом деле понять, что мрак, окружавший мое дело, еще не рассеялся.
Я долго опасался причинить кому-либо неудобство своей персоной. Переждав год, 6 февраля 1974 года я отправился за советом к Сент-Олдуину. Тогда-то он и подтвердил то, что я и мои друзья всегда подозревали и о чем ходили упорные слухи, а именно: службы безопасности МИ-5 и МИ-6 рекомендовали Хиту не предлагать мне даже самого низшего поста в правительстве. Граф выразил глубокое сожаление по поводу того, что обнадежил меня назначением в Страсбург в 1972 году, и объяснил: «Тед (Хит — прим. авт.) не хотел, чтобы вас включили в список. Мы представили вашу кандидатуру, а Тед вас вычеркнул по совету МИ-5 и МИ-6».
Через несколько дней Хит уже не был премьер-министром, поэтому 25 апреля я счел уместным написать ему и отметить, что, несмотря на мою победу в деле о клевете, проблема, кажется, все еще не решена. Я попросил его о встрече. Ответом мне были два письма-отговорки от 10 мая и 4 июня без какого-либо предложения о встрече, но с предположением о том, что я неправильно понял слова Сент-Олдуина. Второе письмо заканчивалось словами: «Надеюсь, теперь мы можем считать этот вопрос закрытым». Он не был готов уделить своему бывшему нижестоящему сотруднику ни минуты. Он был занят, а вся эта история доставляла слишком много хлопот.
Но я-то, конечно, не мог считать вопрос закрытым. Пятно клеветы, очевидно, еще не было смыто, по крайней мере в глазах секретных служб и лидера моей партии. В то время еще нельзя было предъявить иск МИ-5 или МИ-6, как это делается сейчас. Я обращался на самый высокий политический уровень, но лидеры нашей партии Хит и Джеллико палец о палец не ударили, чтобы помочь мне. Они отвечали, что проблемы больше не существует. Мне оставалось только сидеть и ждать перемен. Ждать пришлось недолго. В 1973 году Джеллико был вынужден подать в отставку со своего поста лорда-хранителя печати в кабинете министров, поскольку его уличили в связи с некоей Нормой, девушкой по вызову. Затем в феврале 1974 года Хит был сброшен избирателями с поста премьер-министра, а в феврале 1975 — своей парламентской фракцией с поста руководителя партии. В марте 1975 года его сменила Маргарет Тэтчер. Несколько дней спустя появилась вакансия в Европейском парламенте. Питер Керк, глава нашей делегации в Европарламенте, вновь выдвинул мою кандидатуру, и на этот раз новый лидер консерваторов не стала налагать вето. Мне было разрешено занять пост в Страсбурге.
С тех пор секретные службы не причиняли мне беспокойства, и я не был на них в претензии. Я оставил надежды на министерскую карьеру, и работа в Страсбурге и Брюсселе в качестве выборного члена Европарламента мне нравилась, особенно в 1979–1994 годах. И все-таки в течение многих лет я ощущал раздражение при мысли о том, какая неразбериха и какие увертки сопровождали мое назначение и увольнение из кабинета министров, а также о том, что никто не решился обсуждать со мной эту тему даже через несколько лет. Поистине это было темное дело, правда, не имевшее значения для британцев, да и для моего повседневного благополучия, но отпечатавшееся тенью где-то в глубине моего сознания.
Прошло двадцать лет, и наконец в 1990 году я написал Эдварду Хиту, напомнил ему о том, что произошло в 1970-м, сделав несколько замечаний, приведенных выше, и попросил его о встрече. Он согласился, даже вызвался заехать в секретариат кабинета министров и просмотреть документы, относящиеся ко времени его правительства, дабы освежить в памяти детали моего дела. Я договорился с ним о встрече и 27 сентября, взяв свое досье, прибыл к нему домой. Я ждал его долго, но он так и не появился.
Через несколько дней (2 октября) я получил от него письмо следующего содержания: «Мне нечего добавить к тому, что уже было сказано. Я не готов дополнить вашу автобиографию информацией из конфиденциальных документов. Ознакомившись с вашим письмом от 10 сентября, я полностью отвергаю ваши утверждения о неразберихе и увертках, не говоря уже о «темном деле». Никаких обещаний в случае «благоприятного исхода» вам никто не давал. Если вы хотите повлиять на свое назначение на правительственные должности в будущем, вам лучше обратиться к будущим премьер-министрам».