Между тем сохранившаяся советская власть наконец-то была уравновешена, В Польше движение «Солидарность», потерпевшее поражение в мае 1988 года, к концу года восстановило свои силы и вновь обрело то же влияние, которое у него было в 1980—81 годах, а может даже и более сильное. В прибалтийских республиках демонстранты требовали независимости от советского правления. Правительство СССР согласилось вывести войска из Афганистана к 15 февраля 1989 года, а на март в стране были запланированы выборы. Они все равно проходили на основе однопартийности, но теперь в них могли участвовать и члены других общественных организаций и движений. Во многих регионах на один мандат было несколько кандидатов. Это предвещало интересные изменения в существующей системе. Я же в это время участвовал в менее необычном мероприятии — избирался в Европарламент.
У меня были кое-какие предположения о том, что может произойти в Восточной Европе, но я, конечно, и представить не мог, как быстро будут разворачиваться события, сделавшие 1989 год годом отказа Восточной Европы от учения Маркса и Ленина.
22 января Андрей Сахаров принял предложение избираться в Верховный Совет СССР. Выступая перед аудиторией в 3 500 человек в зале Союза кинематографистов, он призывал к отмене смертной казни, прописки и всеобщей воинской повинности. Он также потребовал освободить активистов движения за отделение Карабаха от Азербайджана, которые сидели в московской тюрьме, и установить контроль над КГБ и Министерством обороны.
Более половины контингента советских войск уже покинули Афганистан. К 15 февраля, как и было предусмотрено в апреле 1988 году в Женевском соглашении, последний советский воин переехал по стальному мосту на «уазике» под красными флагами через реку Амударью и направился дальше в пограничный город Термез. Им был генерал-лейтенант Борис Громов. «Мы полностью выполнили наш интернациональный долг», — сказал он в тот же день в своей речи, используя то же самое выражение, что и Сталин с Молотовым при завоевании Восточной Польши в сентябре 1939 года. Однако теперь советская армия переживала сильнейшее унижение, сравнимое только с унижением американцев во Вьетнаме. Побежденная супердержава вынуждена была вывести свои войска, оставив в руках врага сотни военнопленных.
Прибыв в Москву 1 апреля 1989 года, я почувствовал глубокое народное облегчение от того, что афганский конфликт закончился. Предполагали, что Брежнев и его окружение предали интересы страны, начав вторжение, которое привело к смерти нескольких тысяч советских парней, не считая более миллиона афганцев. Я не был уверен, была ли доля моих заслуг в том что произошло, но было ясно, что начало осуществляться то, на что я надеялся с 1980 года. Моджахеды получили знаменитые ракеты «Стингер», и теперь могли контролировать сельскую местность и продолжать борьбу. Несмотря на многочисленные попытки Запада представить их как неуправляемую толпу оборванцев и дикарей, их решимость оказалась очень сильной и позволила им преодолевать жестокие трудности. С другой стороны, серьезно пострадала репутация Советской Армии, особенно в исламских странах, и уже невозможно было вернуть веру советских граждан в мудрость коммунистической партии.
Во время того визита в апреле 1989 года я был немало удивлен, обнаружив, что советские власти готовы принять мою критику и начать диалог о соблюдении в СССР прав человека. Меня пригласили в советский МИД и уведомили о том, что известному отказнику Георгию Самойловичу разрешили покинуть страну. Мне также представилась возможность переговорить с самим Самойловичем у него дома, как только ему сообщили эту новость. Я встречался с народными депутатами от некоммунистических движений, и мы обсуждали вопросы, о которых раньше даже подумать не могли: о выгоде семейных фермерских хозяйств, о праве на осознанный отказ от военной службы, о демократическом контроле над КГБ, о малом частном бизнесе, о праве эмигрировать и путешествовать за границей, об отмене смертной казни и даже о возможности многопартийности. Я был на массовых митингах в Лужниках, где с жаром обсуждали подобные вопросы, и удивлялся, как спокойно милиция наблюдала за происходящим. Конечно, еще рано было говорить об отказе СССР от социализма, но можно было вести споры по всем другим направлениям.
Во время той апрельской поездки в моих отношениях с СССР наступил перелом, и это произошло, когда меня пригласили в редакцию еженедельного журнала «Новое время», издаваемого не только на русском, но и на многих иностранных языках. Его целью было распространение советской пропаганды в странах «третьего мира». В числе его сотрудников было немало агентов КГБ. Однако теперь он оказался в руках демократов, и его линия полностью изменилась. В марте журнал нападал на меня за мою статью[152] о КГБ и его «черной пропаганде». Но теперь, в апреле, когда в Лондоне Горбачев пообещал, что между Востоком и Западом будут новые отношения, редакция была готова опубликовать статью[153], озаглавленную «Обещание лорда Бетелла», о правах человека и о моих надеждах на освобождение советских военнопленных, все еще находившихся у моджахедов. «Новое время» было прекрасно информировано об афганской войне. Здесь знали про Игоря Рыкова и Олега Хлана, двух советских солдатах, которые в 1984 году причинили мне столько хлопот, и выяснили, где они живут. Мы договорились, что попытаемся встретиться с бывшими афганскими пленниками в июне 1989 года, после выборов в Европейский парламент.
Это были дни «московской весны», дни свободы, но экономика начинала рушиться, и в магазинах невозможно было купить многих вещей: лезвий, мыла, зубной пасты, масла, копченой колбасы. Группы из общества «Память», одетые в черные рубашки и кожаные армейские ботинки, выкрикивали на митингах расистские лозунги. Газеты действительно стали лучше, передачи Би-би-си теперь не глушили, но, как сказал мне один московский знакомый, ему от этого не стало легче, потому что нельзя было достать батарейки для радиоприемника. Короче говоря, Россия шла неизвестно куда, а светлое будущее, о котором в Лондоне говорил Горбачев, никто не мог гарантировать. Я написал об этом статью для газеты «Сан», озаглавив ее «Жизнь в России не стоит и колбасы»[154].
Множество различных обстоятельств помешало Сахарову выиграть в первом туре выборов, проходившем 26 марта, но в итоге позже он был избран народным депутатом. Его парламентская карьера не задалась. В одной из своих первых речей он повторил неподтвержденную информацию из западных источников о том, что в Афганистане советские вертолеты расстреливали свои же отряды, чтобы те не попали в плен к врагу. Реакция была подобна взрыву. 2 июня съезд народных депутатов, насчитывающий 2 250 человек, встретил овациями Сергея Червонопиского, депутата, потерявшего на афганской войне обе ноги, который обвинил Сахарова в том, что тот делает безответственные и провокационные заявления. Сахаров ответил, что несмотря ни на что все равно придерживается этого неподтвержденного мнения, потому что во многих случаях его работа требовала принятия некоторых утверждений без доказательств.
Он заявил, что глубоко уважает Советскую Армию и советских солдат, но его голос утонул в обвинениях депутатов в военной форме, грозящих ему кулаками, и представителей старой правящей верхушки, изливавших ненависть на лидера движения, которое угрожало лишить их привычных привилегий. Они жили прошлым, и Сахаров очень рисковал, придерживаясь своей точки зрения. Даже его друзья признали, что было очень опрометчиво задевать русский народ за живое в сложный период военного поражения. Это был неподходящий вопрос в неподходящий момент. После позорного отхода на север от реки Амударьи лишь немногие могли провести разграничение между хорошими солдатами и плохой войной. Над Сахаровым насмехались прямо с трибуны.
Этот опыт закалил его сердце и укрепил его решимость. 21 июня, выступая в Лондоне в Королевском институте международных отношений, он говорил о растущей непопулярности режима Горбачева и назвал СССР «последней империей на нашей планете». Сидевшая в зале Елена с места дополняла его речь и подтверждала ее фактами. Сахаров надеялся, что советская империя развалится мирно, как это было с Британской империей. Он предостерегал Запад о том, что не стоит выделять Советскому Союзу финансовую помощь из симпатий к Горбачеву, пока не будет четкого убеждения, что его правительство находится на правильном пути. Помощь Запада может поддержать загнивающую систему, добавил он. Казалось, Сахаров разочаровался в Горбачеве и возвращался на свою диссидентскую позицию.
В тот же день 21 июня, после очередной трудной победы на выборах в Европарламент я вылетел в Москву и на следующий день поездом отправился в Ленинград, чтобы попасть на встречу с Игорем Рыковым, которую мне организовал журнал «Новое время». Прошло около пяти лет с тех пор, как Игорь и Олег удрали из Лондона, а газета «Известия» назвала меня британским шпионом. Поэтому я ожидал встретить враждебность или, по крайней мере, многочисленные споры об Игоре, его возвращении и дезертирстве. Но никаких проблем не возникло. В этот период война в Афганистане воспринималась в СССР как несправедливая, и все сходились на том, что преступления, совершенные военнослужащими, должны быть прощены. Резкие выражения советской прессы 1984 года отчасти были забыты.
Потом я собирался ехать в Афганистан. Как оказалось, советский МИД был весьма заинтересован в моем предложении об освобождении военнопленных, остававшихся в руках моджахедов. Конечно, об этом были проинформированы британский МИД и премьер-министр Джон Мейджор, после чего министр иностранных дел Великобритании сообщил, что поддерживает мой план. Тогда я согласился посетить Кабул при содействии советского посольства.
В феврале 1984 года я попал в Афганистан без разрешения его правительства, въехав на джипе по обледенелой горной дороге со стороны Пакистана, и меня приветствовали бородатые боевики. Мой второй визит 29 октября 1989 года был совершенно другим. Вместе с журналистом Честером Стерном, любезно согласившимся мне помогать, я вылетел сначала в Москву, затем — в Ташкент, а потом советский военный «ИЛ», предназначенный для перевозки танков и тяжелой бронетехники и оснащенный защитой от ракет, которые Запад передал моджахедам, взялся доставить нас в Кабул. Дабы не стать жертвой «Стингеров», мы летели над Кабулом на большой высоте, а затем начали снижение по спирали, выбрасывая вспышки через равные промежутки времени, чтобы обмануть ракеты. В самолете не было ремней безопасности, не хватало кресел, а наш багаж был сзади привязан к фюзеляжу.
В течение следующих дней я посетил известную тюрьму Пули-Чарки, составил списки афганских коммунистов, разочарованных переменой в советской политике и пожелавших сотрудничать с моджахедами в правительстве национального единства. Кабул постоянно обстреливали, поэтому стекла были заклеены крест-накрест, чтобы никто не поранился осколками стекла. Такое я видел в Лондоне, еще в детстве, во время второй мировой войны. Я через силу пожал руку президенту Наджибулле, ранее возглавлявшему тайную полицию, который в честь моего визита освободил из Пули-Чарки троих моджахедов. Затем мне разрешили войти в здание тайной полиции и выдали документы узников, пропавших без вести. На выходе, как я помню, висел большой ковер, на котором по-английски было написано «Добро пожаловать!».
Теплота, проявленная сопровождавшими нас советскими официальными лицами, немного смущала, а принимавшие нас афганцы были мрачны. В Польше коммунисты уже потерпели поражение. Граждане Восточной Германии уезжали из страны через Венгрию, которая больше не соблюдала драконовских запретов на въезд и выезд. Афганцы хорошо понимали, что их правительство долго не протянет. И тогда только Бог сможет защитить их от моджахедов. Из Кабула я поехал в Дели, затем — в Пакистан, чтобы в отеле «Хайберский проход» обсудить со своими-друзьями моджахедами условия освобождения советских пленных. 5 ноября «Мейл он Санди» объявила, что я находился в Кабуле как «особый уполномоченный Кремля», но «при поддержке министра иностранных дел Великобритании». Это выглядело как какое-то безумие. Однако спустя месяц после моего возвращения два советских солдата были отпущены из плена через Пакистан, и я получил благодарность как от британского, так и от советского правительств.
9 ноября я вылетел из Пакистана домой, а на следующий день наше телевидение показывало кадры с радостными немцами, танцующими на Берлинской стене. А несколько дней спустя, 21 ноября, за ужином в Страсбурге, мой немецкий сосед сказал мне: «Вы слышали? То же самое происходит и в Праге». Началась «бархатная революция». Александр Дубчек — призрак 1968 года — обратился к толпе, держа за руку известного чешского диссидента и будущего президента Вацлава Гавела. После всего, что случилось раньше, это уже никого не удивило.
В начале декабря Европейский парламент наградил премией Сахарова Александра Дубчека, отца «Пражской весны» 1968 года. 13 декабря в Страсбурге на вручении премии я зачитал поздравление от Андрея. Именно вера Дубчека в «социализм с человеческим лицом», писал Сахаров, подвигла его на решительные действия в начале диссидентской деятельности. Два дня спустя я уже собирал чемоданы, готовясь к очередной поездке в Москву, четвертой за 1989 год, и думал о том, чего добился Андрей, как далеко он отошел от неудачного эксперимента Дубчека, от идеала «либеральных коммунистов», о котором двадцать лет назад мечтали западные интеллектуалы. Я предвкушал, как мы обсудим это с Андреем и Еленой. И вдруг я услышал, как по радио объявили, что Андрей умер от сердечного приступа дома на улице Чкалова.
Я вылетел в Москву в состоянии глубокой скорби. И то, что в России наконец-то возлюбили этого великого человека, которого травили и долго не ценили по достоинству, было малым утешением. Реакция людей на его смерть была сильной. У входа в подъезд дома, где жил Сахаров, на ветру стоял стол с цветами, фотографией и свечами. Нескольким близким друзьям семьи разрешили войти в квартиру, где Андрей лежал на кровати в своем кабинете. Горбачев назвал его человеком чести и убеждений. Казалось, что теперь, когда Сахаров умер, каждый оценил его. Один за другим все те, кто при жизни оскорблял и преследовал Андрея, принялись восхвалять его. Но находясь среди подобных людей, я почувствовал, что даже их горечь потери была неподдельной. Люди ощутили себя сиротами, беззащитными и обездоленными. Как ни странно, подобное чувство они испытывали во время смерти Сталина в марте 1953 года.
Я позвонил Сахаровым из московского аэропорта, и мне удалось коротко поговорить с Еленой. Андрея будут помнить, сказал я ей, как человека, который больше других сделал для того, чтобы вытащить Россию из-под власти злой и разрушительной политической силы. «Я думаю так же, как и вы», — сказала мне Елена. Она пригласила меня на поминки, которые состоялись вечером после похорон.
В воскресенье 17 декабря я пришел к гробу во Дворец молодежи. Тело было обложено цветами. На нем был черный костюм с одним-единственным красным значком народного депутата. Правительственные награды находились у родных в Америке. Официально их все равно ему не вернули. В зале стояли траурные венки от правительства, Верховного Совета и Александра Солженицына. В толпе можно было узнать Гурия Марчука, президента Академии наук — человека, который грозил Андрею при его освобождении из Горького в декабре 1986 года и который никогда и ни в чем не помог своему ученому собрату. Люди шипели на него: «Почему Вы здесь? Как вам не стыдно!» Мужчины снимали меховые шапки, а женщины зажигали свечи и ставили их возле гроба. Елена сидела рядом, разговаривала с друзьями. На улице висели плакаты: на одних была изображена зачеркнутая цифра 6, и они призывали к отмене 6-й статьи советской конституции, на других была надпись: «Простите нас, Андрей Дмитриевич!» Многие люди почувствовали, что народ подвел Сахарова своим молчанием во времена гонений, а в момент его смерти понял, что Сахаров все это время был прав.
«Правда», так часто поливавшая Андрея грязью, опубликовала стихотворение Евгения Евтушенко, написанное на его смерть. Гроб Сахарова должен был быть выставлен для прощания с 13.00 до 17.00, но церемония затянулась до вечера, и за весь день мимо него прошло 100 000 человек. Затем гроб перевезли в Академию наук, куда рано утром в понедельник приехал Михаил Горбачев, чтобы сделать запись в книге соболезнований, которую потом опубликовала газета «Московские новости».
В ту ночь была оттепель, не свойственная этому времени года. Когда гроб перевезли на стадион в Лужники, пошел дождь. Ближайшую станцию метро закрыли. На улицах была слякоть и глубокие лужи. К раздражению скорбящих, вокруг стадиона собралось много милиции и солдат, и толпы людей пытались попасть на стадион для участия в гражданской панихиде, которая временами больше походила на политический съезд. Елена несколько раз обращалась к толпе: «Это не 1953-й. Вы отдаете честь Сахарову». Она вспомнила панику, царившую на московских улицах в марте 1953 года, во время которой множество людей были задавлены насмерть. Теперь же люди в толпе держали плакаты с зачеркнутой цифрой 6. Несли флаги республик, боровшихся за независимость. И снова Елена обратилась к толпе, чтобы прекратить давку. «Вы просите у Сахарова прощения, а сами не можете отступить на три метра!» И люди послушались ее. После митинга гроб перевезли на Востряковское кладбище и опустили в землю. Было уже темно.
Я вернулся в гостиницу «Россия» и обнаружил, что там накрыт стол на 250 человек. Горбачева не было, но пришли многие партийные руководители и члены Академии наук. Присутствовал Борис Ельцин, в то время полуоппозиционная фигура; без всякой на то причины он отделился от группы друзей, подошел ко мне, пожал мне руку, а затем снова вернулся к своим. Мне удалось немного поговорить с Еленой. «Николас, я хотела, чтобы Вы пришли», — сказала она. Я счел это обычной вежливостью, но был немало тронут, когда ее дочь Татьяна сказала: «Сомневаюсь, что она сделала это просто из вежливости». Лех Валенса и его друг Адам Михник опоздали на час. Их самолет из Варшавы отправили в Ленинград, поэтому они не успели на похороны. Иностранцев было мало, и я был предоставлен сам себе, а затем оказался за столом вместе с Сергеем Ковалевым, Львом Тимофеевым, Феликсом Световым, Зоей Крахмальниковой и Дмитрием Лихачевым, который несколько часов назад выступал с речью на похоронах. Все они когда-то сидели в тюрьме за свои политические взгляды. А все сидевшие за соседним столом, сытые и хорошо одетые, были академиками и коммунистами; они занимали высокие посты, но были готовы покончить со своим коммунистически прошлым и вскочить в последний вагон уходящего поезда сахаровской славы в надежде, что русский народ простит их или забудет.
Мы пили за светлую память Сахарова. Советская система и империя все еще существовала, но почти все политические заключенные были выпущены, цензура стала куда мягче, и Центральная Европа начала освобождаться. В тот же день я услышал репортажи Би-би-си о беспорядках в Бухаресте против режима Чаушеску. Было ясно, что следующим падет румынский диктатор. Каждый человек, сидевший за столом, имел свои собственные причины быть благодарным Сахарову за все происходящее в этих странах. Елена подошла к микрофону и поприветствовала нас. «Я не ожидала, что это случится так скоро», — сказала она голосом, полным тихой скорби. Несколько друзей Андрея проводили ее в зал, потом каждый говорил в течение 5-10 минут. Затем слово взял Ельцин. Мне кажется, мы все уже знали, что он — человек будущего. Затем по очереди выступали члены Академии наук, затрагивая темы, касаться которых пять лет назад было категорически запрещено. Я почувствовал, что пора уходить, и подошел к Елене. Мы обнялись, и я вернулся в свой номер и стал собирать вещи, слушая прогноз Би-би-си о неизбежном крушении социализма в Румынии.
Опасное десятилетие подходило к концу. Прошло почти десять лет с тех пор, как Брежнев повысил ставки в «холодной войне», введя войска в Афганистан и арестовав Сахарова прямо на улице. Великий ученый умер. Но даже разделяя скорбь всей России, я чувствовал странную бодрость при мысли об этом человеке, достигшем огромных успехов в битве против несправедливости советского режима. Я был счастлив, что смог отдать ему последний долг в день его смерти и триумфа.