Глава 18 Пять дней спустя. Поезд Сестрорецк-Петербург


Булгаков завороженно, как в цирке за акробатами, наблюдал за преображением Распутина. Снимая строгий костюм и надевая вместо него просторную шелковую рубаху, приклеивая лохматую распутинскую бороду, приглаживая длинноволосый парик, Григорий на глазах превращался в «святого старца». За неопрятным внешним видом вместе с привычным обликом исчезал тот загадочный эскулап и лихой командир, с которым доктор познакомился на Северном фронте на берегах реки Аа в старой мызе у деревни Калнциемс. Изменение было настолько глубоким, что захотелось схватить Распутина за руку, чтобы дорогой образ не исчез, а вместо него не появился сибирский хитрован, ловко пролезший к престолу проворачивать свои темные делишки, не имеющие никакого отношения к государственным интересам.

— Григорий Ефимович, — произнес Булгаков, не сдержавшись и тронув Распутина за рукав, — вы определённо чем-то недовольны, но не говорите — чем. Что происходит? За эти пять дней из толпы отставников-мизантропов вы сколотили боеспособную азартную рать. Я впервые видел господ офицеров с такой жаждой деятельности и смыслом жизни в глазах. До вашего приезда в Сестрорецке царили меланхолия и депрессия.

Распутин прервал кропотливое прикладывание лохматого парика, обернулся к коллеге и внимательно посмотрел на него, оценивая, стоит ли начинать разговор на эту тему.

— Вот скажите, Михаил Афанасьевич, — решился он, — лично для вас Отечество и самодержавие — одно и то же, или эти понятия могут существовать друг без друга?

— Не знаю, не задумывался, — будущий писатель потёр гладко выскобленный подбородок. — Я, как к утреннему моциону, привык к такому положению вещей и даже не представлял, можно ли его разделить на части…

— Вот именно! — со вздохом кивнул Распутин, вернувшись к своему театральному действу. — Все произносят, как заклинание, триединую сущность России — православие, самодержавие, народность, не задумываясь, что более половины подданных империи — вообще не христиане, в народностях у нас сам чёрт ногу сломит, а самодержавие в режиме бешеного принтера штампует негодную элиту, не способную отвечать на вызовы времени…

— О! Еще одно английское словечко! — с довольным видом отметил Булгаков, доставая из кармана блокнот и перелистывая странички, — принтер — это ведь от английского «to print» — печатать? Я за вами неустанно записываю и чувствую себя грибником на заветной этимологической полянке.

— И много насобирали? — неожиданно закашлявшись, спросил Распутин.

— Да с полсотни уже. Уж больно выразительно у вас порой получается. Квест, девайс, фанат, инсайд… Очень удачные находки, я считаю. Когда во время полевых занятий, вы давеча изволили назвать Надольского тинейджером и лузером, он даже не понял, а когда в словарик заглянул, уже поздно было обижаться, — засмеялся доктор.

Распутин покачал головой и отвернулся, делая вид, что всецело сосредоточен на гриме. Пять дней интенсивного инструктажа для формирования сплоченной группы антитеррора, натаскивание офицеров по контртеррористической подготовке, наскоро вбиваемые основы работы спецназа в городской застройке измотали его капитально. Иногда Григорий в эмоциональном порыве терял контроль за своей речью, позволяя современным словам из будущего проникать в нынешнее столетие, несказанно удивляя и радуя этим молодёжную офицерскую аудиторию. А Булгаков… Ну, поди ж ты… Летописец… «Надо, конечно, подбирать выражения хотя бы в его присутствии… А то ведь страшно подумать, во что превратится не написанный роман „Мастер и Маргарита“ с обвесом из новояза», — подумал он.

— Беда в том, — произнес Григорий, — что человеку жизненно необходимо опираться на какую-то конструкцию, облечённую в словесную формулу. Наш мозг не терпит пустоты. И если оттуда вынуть «православие-самодержавие-народность», но не вложить ничего другого, в этой голове вырастут причудливые цветы сатанизма. Мы на наших вечерних посиделках детально разобрали пороки существующей общественно-политической конструкции, пришли к согласию о необходимости перемен, выявили и описали червоточины заговорщиков-революционеров… Но я ничего не дал взамен, и что получилось? Нынешние обитатели коридоров власти — хреновые. Заговорщики, рвущиеся на их место, ничем не лучше. Куда ж податься? На чем сердце успокоится?

Распутин закончил, наконец, возиться с париком и уселся на кресло в купе. Поставив одну руку на колено, второй подперев подбородок, он в своей крестьянской поддевке превратился в подобие Льва Толстого.

— Знаете, Михаил Афанасьевич, что происходит с человеком, если он не нашел удовлетворения в существующей политической палитре? Не получив требуемое в настоящем, он почти гарантированно скатывается в прошлое…

— А в этом разве есть что-то плохое? — удивился Булгаков. — У нас пруд пруди проповедников, что по городам хороводы водят, призывая вернуться к естественному образу жизни без городских соблазнов и пороков технологической цивилизации. Они же безобидны, как агнцы…

— Это только так кажется. Первым делом, архаика освобождает адептов от регламентирующих поведение человека норм христианской нравственности, навязывает языческие представления мироустройства, порождая совершенно новый голем — языческий национализм. Уход от христианства — это отказ от современного общества, в котором «несть ни эллина, ни иудея», возврат к приоритету родоплеменных связей. Разделение единого человеческого пространства на «богоизбранные» и «рабские» племена создаёт все условия для истребительных войн, превосходящих по жестокости колониальные. В этом, кстати, заключается весь ужасный смысл атеизма — он открывает дорогу к возрождению язычества, за которым на переднем плане олимпийские или древнеславянские Боги, а на заднем дворе — жёсткая иерархия племён, чёткое разделение на своих «юберменьшей» и чужих — «унтерменьшей», иначе говоря, недочеловеков. А представляете, доктор, что это за бомба под Россией с её двумя сотнями народностей?

— «Юберменьши» и «унтерменьши»… Вы перешли на немецкий?

— Германия, опоздавшая к колониальному разделу глобуса, первой ринулась осваивать оккультизм. В середине XIX века немецкие авторы пытались искать истоки своей культуры в древнегерманском мире. Первыми, кстати, это стало практиковать прусское юнкерство. Они увлекались рунами, германскими мифами, языческими богами, обращались к почерпнутой из исландских саг идее Средиземья-Mittgart, якобы родины особого «нордического человека», от которого и произошли германские племена. Позднее к прославлению жизнелюбия и языческой связи с природой обратился социалист Ойген Дюринг. Он не по-детски увлекся солярной символикой и доказывал, что Христос — германский бог Солнца, а Дева Мария — прародительница арийцев, славных германских народов… Чувствуете, какой замах?

— Пока нет, не понимаю. Что тут скверного или опасного?

— Вот тебе раз! — Распутин шлепнул себя по колену с досадой. — Если на земле живут прямые потомки Бога, то кто для них все остальные народы?

— Унтерменьши?

— Именно! Даже не рабы, а нелюди, неполноценные существа, желания, мнение, да и вся жизнь которых не имеют значения.

— Хм… — Булгаков наморщил лоб, — но от наших почитателей Перуна и Велеса я не слышал ничего подобного…

— Это пока, Михаил Афанасьевич! Говоря о чем-то новом, добавляйте слово «пока». Немцы всё делают основательно, научно, фундаментально, в том числе и обоснование национального превосходства, поэтому их действия лучше видны, опасность быстрее диагностируется. А у нас всё традиционно скрыто под толстым слоем эмоций. Но знаменатель один. Языческая архаика невозможна без выделения привилегированных племён, без разделения всего мира на своих и чужих, когда свои превозносятся, а чужие третируются. Вспомните древнего Перикла! Его греческая фаланга, «посланцы Света», сражалась с «исчадием Тьмы» — персами. Сейчас всё может повториться на более высоком технологическом уровне, а значит — с более кровавыми, трагическими последствиями…

— Какой выход?

— Срочно искать адекватную замену формуле «православие, самодержавие, народность», утратившей свою соборную функцию. В России она усложняется тем, что даже среди православных мы имеем два абсолютно чужих друг другу народа. Закрепощение крестьян в конце 16 века вывело громадное большинство населения России из гражданского состояния, а реформы Петра закрепили это расслоение на уровне культуры. Образовалось два народа: два миллиона относительно европеизированных и привилегированных «граждан» — дворян и купцов, для которых Отечество — вся Россия, и десятки миллионов крепостных крестьян, которые, как сказал Радищев, «в законе мертвы», и государство для них ограничивается вотчиной помещика или наделом сельской общины. Проведя неделю в беседах с нашими бравыми офицерами, я с ужасом увидел пропасть, разделяющую их с крестьянским сословием, и мучительно ищу выход, ту самую формулу, способную склеить их воедино. Ищу, но пока не нахожу…

— Так вот для чего вам понадобилась встреча с этим ссыльным? — улыбнулся Булгаков, — а я голову сломал, за каким лешим вы так настойчиво требовали доставить его из Ачинска.

— Откуда известно? — заметно напрягся Распутин.

— Полноте, Григорий Ефимович, — рассмеялся будущий писатель, довольный произведенным впечатлением, — вам ли не знать, что врачам рассказывают гораздо больше, чем обычным людям. Шучу! У меня в кабинете есть телефон, и Алексей Ефимович изволил говорить в моем присутствии с Петроградом… А что, это секретно?

— Не то, чтобы секретно, но не для лишних ушей… Это будет очень важная встреча… Даже важнее, чем в Царском селе…

Загрузка...