Яно Годжа встретил своего бывшего соученика из Кошиц. Бывший соученик, а ныне редактор Ондро Рущак летел самолетом в Прагу на похороны. Похож он был на бога вина Бахуса — взлохмаченный, волосы отливают всеми цветами радуги. Встретились они перед отелем «Карлтон» и вошли повспоминать давние времена. Поскольку Яно Годжа пил медленно, но с толком, к восьми вечера оба друга оказались под градусом в одинаковой мере, разве что Яно держался еще на ногах. И потому, естественно, сопроводил своего одноклассника до самого аэропорта. Там Рущак с ходу завязал знакомство с кассиршей и купил Годже билет до Праги. Яно автоматически прошел контроль, в буфете они выпили еще кофе и коньяку, а уж когда очутились в самолете, он понял, что нынче вечером домой не вернется. Потом заснул и проснулся только над Прагой, когда самолет попал в сильный боковой ветер. Завзятые путешественники и те обрадовались, когда машина благополучно приземлилась.
Бывшие соученики дошли до центра, а уж оттуда на такси отправились к Рущаковой родне.
Друзья представились хозяевам — племянницам и племянникам, видевшим словацкого родственника впервые в жизни, — поели и устроились на ночь, как и было оговорено с сестрой по телефону еще загодя. Проспавшись, утром стали собираться на кладбище. Ондрова сестра чистила обоим мужчинам костюмы — в доме царила суматоха. Яно Годжа выразил желание попасть на почту, чтобы послать жене телеграмму.
Телеграмма пришла к Уршуле около семи вечера — мы как раз доедали консервы, купленные в магазине у того бетонного моста.
Почтальон оправдывался, что искал Уршулу два часа назад, но дома ее не было.
Старик Годжа успокоился. Мы уж собрались уезжать, когда раздался телефонный звонок. Звонил Яно из Праги: он-де на поминках, билет у него в кармане, так что дома будет утром около десяти.
Он подробно доложил обо всем, страшно переживал за случившееся и умолял Уршулу простить его.
Мы поднялись. Уршула снова включила мотор и молча ждала, пока мы усядемся. Вдруг я увидел, что в дом входит мой коллега — я закивал ему из машины. Подойдя к нам, коллега сказал, что идет поздравить такого-то писателя с днем рождения и что было бы весьма кстати, если бы и я пошел туда с ним. Я вылез из машины и присоединился к нему.
Уршула двинула со старым Годжей в Нову Весь.
У писателя было человек двадцать, и на меня не обращали почти никакого внимания. Спустя полчаса я вышел в коридор и потихоньку выбрался на улицу. В тот миг в меня вселилось какое-то дьявольское искушение еще раз зайти к Уршуле.
Ее машина стояла уже на месте.
Звоню — Уршула открывает мне: ей-богу, ни к чему ей было улыбаться. Но, уверившись, что она не сердится, а, напротив, довольна, я вошел в квартиру, хоть и не знал, что, собственно, мне здесь надо. Уршула, словно почувствовав мое замешательство, всем своим поведением убедила меня, что и она рада моему приходу и не требует от меня никаких объяснений. Инстинктивно мы заговорили о таких вещах, которые тревожили наше воображение, но не имели ничего общего с этикой, совестью, прошлым или с какими-либо нашими внутренними переживаниями. Потом мы остановились на безопасной теме: коснулись кино, актеров и искусства. Я сказал, что, если бы отбирали по фигуре и красоте, она могла бы наверняка стать актрисой.
Уршула скромно заметила, что она и талантлива. Прочла мне кусок большой поэмы. Действительно, у нее был прекрасный голос. Я сдержанно похвалил ее и признался, что в таланте я не очень-то разбираюсь. Но что с радостью поцеловал бы ее и обнял. Мне пришлось поклясться, что все это останется между нами. Уршула преодолела последний камень преткновения и предложила перейти в спальню.
Она сказала:
— Разденься, я сейчас приду.
В мгновенье ока я нырнул под одеяло и стал ждать ее в чем мать родила.
Уршула шмыгнула ко мне — ее приглушенный голос совсем затуманил мне рассудок. Боясь промешкать самое главное, я без промедления начал воинственно ее добиваться. Уршула несколько раз вздохнула, как бы противясь мне, но это была лишь рисовка — путей к отступлению не было. Однако я с ужасом понял, что ни на что не способен.
— Что такое? Что случилось? — ноющим голосом зашептала Уршула и стала тискать мое тело.
Я не понимал, почему так получилось, вернее, не получилось. Это внезапное, неожиданное обстоятельство изменило предполагаемый ход вечера. Уршула предложила немного поспать, сказав, что она прощает меня, потому что я наверняка делаю это с чужой женщиной первый раз в жизни — да и она тоже, — и сочла, что нам не надо спешить. Можно выпить немного… Я сказал, что после алкоголя буду совсем невозможен и что лучше нам от любви вообще отказаться. Тогда она рассердилась и, надев лохматый свитер, который кончался примерно там, где когда-то мини-юбки, начала убирать комнату и пить один бокал вина за другим.
Я встал и удрученно оделся.
— Не уходи! Подожди здесь! Включим венское телевидение.
Она подошла ко мне и долгим поцелуем простила все.
— Не думай об этом, — сказала она с улыбкой, — останешься моим должником.
— Я рад, что ты не сердишься, меня удивляет, что это так сложно. Я бы никогда не поверил, что… — бормотал я.
Про себя я радовался, что не предал друга Яно Годжу, но в то же время сострадал и Уршуле: она не получила никакой сатисфакции, хотя и была неверна. Спустя время она подсела ко мне, обняла, произнося какие-то слова и давая мне понять, что пора перестать упрямиться и так много думать о своей чистой душе. Она была очаровательна. Поскольку человек никогда не одерживает окончательной победы, я поддался ее очарованию, и мы снова переместились в постель. Уршула все направила на верную колею своими непристойными откровенностями — они-то и освободили нас от внутреннего напряжения.
После этой каторжной работы я вздохнул с облегчением — казалось, Уршула довольна. Но она не давала мне уснуть. Через пять минут кинулась на меня и хотела снова заняться любовью, но теперь уж я мог обосновать свою «импотенцию» — сказал, что она явно переоценивает меня.
Уршула начала рассказывать о своем детстве, затем неожиданно перешла на замужество. Сказала, что удивляется моей жене или же, напротив, не удивляется — коль я такой хилый любовник. Она бы с таким слабаком наверняка заболела. Чтоб не казаться слишком жестокой, она посоветовала мне больше увлекаться чужими женщинами. Сексуальность, дескать, можно развить и довести до такого уровня, что человека ничего другого, кроме соития, занимать не будет, а это именно то, что нужно, ибо любовь нечто большее, чем всякие свары, ссоры и наговоры. У нее, естественно, нет особых возможностей для такого тренинга — Яно слишком ревнив. Да она и не уверена, действительно ли красива или нравится только сорокалетним, и то лишь по причине ее интеллектуальности. В этом ей надо еще разобраться.
Я похвалил красоту ее тела и духа, как только мог. Но больше всего мне хотелось уже пойти домой. Удобным предлогом послужил нежданный звонок в дверь. Уршула сжала губы, глянула на мое одеяние, кинулась в спальню, выбежала, осторожно, на цыпочках, подошла к двери и прислушалась.
Рукой сделала мне знак, чтобы я не дрейфил.
Звонок не повторился, и она вернулась ко мне.
Я сказал:
— Лучше я пойду. Вызову такси.
Уршула согласилась. Звонок напугал ее. Как бы она объяснила визит мужчины в такое время?
Когда такси остановилось под окнами, Уршула по-дружески поцеловала меня в щеку и вытолкнула из квартиры.
Уже издали я выглядывал наш дом среди темных садов и мечтал только об одном — чтобы дома все было в порядке. Жена целиком полагается на собак — даже дверь не запирает в мое отсутствие. На нашем дворе был соседский Бояр — это меня успокоило, ибо Бояр неумолим, никого не пропустит. Я погладил собак, потрепал их за холки и вошел в дом. Жена не проснулась — лежала, свернувшись, на-правом боку. Я зажег маленькую лампочку и стал изучать бумажки на столе — женины записки, автобусные билеты, счета, мелкие монеты.
«Слушала по радио передачу «Победитель невидимых воителей», потрясающе. Завтра продолжение».
Я посмеялся, когда понял ошибку жены. Она, верно, слушала отрывки из книги «Победитель невидимых вредителей». Что-то о бактериях и Пастере… Она же знает, как я уважаю «воителей». И вправду, впечатление от передачи было «потрясающим», если в ней говорилось о чем угодно, только не о воителях.
Если бы можно было как-то стереть из памяти эпизод с Уршулой…
Чего я туда полез?!
С другой стороны, такая молодая женщина… что ни говори, а разница есть.
С этой сумятицей в голове я плюхнулся на свою кровать у окна и представил себе, что меня еще ждет в жизни — в прошлом году на больничной койке я думал, всему конец — и вдруг такие брутальные, сильные ощущения. Что ж, было прекрасно, ничего не попишешь. Нельзя же хитрить с самим собой и есть себя поедом.
Я уснул бы спокойно, не случись с Уру припадка эпилепсии. Тело его металось в конуре, а голова торчала наружу. Жена выбежала, зажгла свет, подняла псу голову, успокаивала его. Два других пса скулили, иной раз взлаивали, не понимая, что это с Уру. Мелькнуло в голове: взять бы нож и прикончить его. Жена, словно читая мои мысли, сказала:
— Мы никогда не обидим Уру, у него такие чудесные белые лапки, он такой красивый, услужливый, завтра куплю ему творога и костей и послежу, чтоб Шах все не сожрал. Это Бояр устраивает тут безобразия: лезет в конуру к Уру, а тот думает, что нам он уже не нужен.
Пес очнулся, жена утерла ему слюни. Стоял он на ногах нетвердо, не соображал, где он. Потом пошел в конец двора, хотел выйти за калитку. Шах обнюхал загвазданную конуру.
Я принес им молока, жена оттолкнула других собак — пусть один Уру похлебает. Но запаха молока он вроде бы еще и не чуял.
Я взял тряпку, вытер беднягу. Бояра отвел к соседям. Посадив его на цепь, похлопал по спине и попросил подождать до завтра, а уж там пусть снова приходит к приятелям.
Я сказал ему:
— Мне тоже плохо. Все время болею, до сих пор я был хотя бы хорошим, а с нынешнего дня и больной, и плохой.
Должен же пес хоть немножко понять меня, подумал я и, вернувшись к нам во двор, строго крикнул ему:
— И выше голову, дружище!
Зазвякала цепь — грустный пес пошел спать в свою неуютную конуру. Шаху и Уру я дал по булочке и снова залез в постель.
Снилось мне, что я стою и смотрю в амбар.
Из амбара по чьему-то велению выходит большое яйцо и катится ко мне. А докатившись, вдруг исчезает, из амбара же выглядывает другое.
Я проснулся, повернулся на другой бок, но только закрыл глаза, как яйцо взяло новое направление и укатилось от меня прочь.
Утром мое воображение все еще волновал этот необычный сон. Привык я, что некоторые сны у меня повторяются. Яйцо было новым звеном в моих ночных видениях.
На следующий день дочь отправилась на прощальный школьный вечер в Девин. Жена выяснила, что девочка вернулась домой только около двенадцати и что возле бабушкиного дома была какая-то суматоха.
Я решил узнать, в чем дело, но дочери не застал.
На другой день дома ее тоже не оказалось, но я не взбеленился, надеясь, что она принесет показать табель. Но прошел еще день, а дочки нет как нет. Послал жену на разведку — боится дочь, что ли, показать нам свой табель?
С тех пор как поселилась у бабушки, она стала какой-то странной. И все-таки нас не покидает надежда, что вечно это продолжаться не будет: возьмется девочка наконец за ум, перестанет гонять лодыря, начнет помогать по хозяйству. Неплохо, если научится и готовить. Не научится сейчас, потеряет много времени потом. Но бабка считает, что она еще не перебесилась, что держали мы ее в излишней строгости. Надо подождать, говорит, пока с девчонки дурь сойдет, и бояться нечего — она приглядывает за внучкой, а потребуется, так и наказать сможет.
И вправду, что особенного? Пусть полодырничает в каникулы — если выдержит на работах в деревне — хорошо, а не выдержит — тоже ничего не случится.
Эло Гаветта[20] когда-то говорил, что человек, который после пятнадцати остается дома с родителями, имеет все шансы помешаться в рассудке. В то время замечание Эло я рассматривал только по отношению к себе, размышляя, на что он намекает — я ведь жил у отца, пока не женился, исключая, само собой, службу в армии. Надо сказать, что перед окончанием школы меня одолевало желание убежать из дому, но это было в основном от чрезмерной усталости, попытка таким образом освободиться от школы. Наша семья не была идеальной, и, возможно, поэтому я считал бы свое бегство предательством.
Дочери я предложил пойти жить к бабушке. И я вполне доволен этим решением, вот только история с табелем не дает мне покоя: думается, ни один ученик в Братиславе на этих днях не осмелился бы на такое — не показать родителям табеля! Я намылю ей за это голову. Неужто у нее тройка по поведению…
Наконец она появилась, но табеля опять не принесла. Отговорилась тем, что очень спешила в Гбелы. Я спросил, когда она собирается на работы в деревню. Забыл, что месяц начинался не завтра и что до той поры она еще вернется из Гбелов.
Я кричал: пусть принесет табель, сейчас же, немедленно.
Дочка расплакалась. Это был плач, который в свое время помешал мне отдать, ее в садик… но теперь уж он не спас бы ее от порки, не вмешайся жена. Она в два счета заняла у соседей денег и дала дочери десять крон. Дочка с подружкой вмиг убежали, а я принялся наставлять жену уму-разуму: ведь, научись дочка вот так между нами лавировать, ничего хорошего из этого не выйдет, тем паче, что мои требования совершенно справедливы. Хотела бы с нами поговорить — могла бы прийти раньше. В жизни не раз придется ей отказываться от более интересных вещей, чем экскурсия в Гбелы, и преследовать ее будут люди похуже, чем я. Такие типы впоследствии не справляются с жизненными ситуациями и кончают самоубийством. Говорил я примерно так, но жене показалось, что я говорю о человеке, который кого-то преследует. То есть о себе. И потому она заявила:
— Да, когда они теряют власть и возможность удовлетворять свои деспотичные наклонности, они кончают жизнь самоубийством.
Я подумал: что ж, и это правда, такое объяснение моей вспышки тоже не лишено оснований, оно дает мне право махнуть на все рукой и не быть педагогом.
Я был недоволен собой: меня по-прежнему угнетала мысль, что будет, если Яно Годжа каким-то образом узнает о моих отношениях с его женой. И дело даже не в том, что я потеряю друга — вполне возможно, что Годжа побьет меня, а то и вовсе убьет, — но ведь он убьет Уршулу или в лучшем случае опять разведется. Надо изо всех сил хранить эту тайну. Я становлюсь представителем той категории людей, что лгут, увиливают от наказания…
Мой печаль год назад — какое это было возвышенное чувство. Теперь я уже не печален.
Жена продолжала комментировать мои гневливые нападки на дочь:
— Не можешь понять, почему она не принесла табеля? Разве так уж важно показывать эту бумагу, если она сама призналась нам, что у нее будет шесть троек? Не принесла потому, что уже не надеялась получить за табель, за этот жалкий клочок бумаги, подарка.
— А если у нее тройка по поведению, что тогда делать? — спрашиваю.
— Не думаю. Но если и так, ничего страшного, — сказала жена. — В конце концов у нее впереди целые каникулы, еще успеет показать всем табель. Чего торопиться?
— А что, если она порвала его? — подбрасываю мысль.
Мое упорство утомило жену — она даже всадила вязальный крючок себе в палец. И боялась его вытащить. Я смочил одеколоном бритву, она сама разрезала тонкую кожицу и вытащила крючок из ранки.
Потом мы включили телевизор. Давали пьесу. Я сказал, что наперед знаю, чем она кончится.
И в самом деле, действие инсценировки развивалось точно по моим предсказаниям. Начало завязки было явно списано у Сервантеса. Если это случайность, размышлял я, то все равно история может кончиться как у Сервантеса, а если это списано — тем паче. Конечно, жена вообще не оценила моей сообразительности. Получилось, что она даже лучше меня разбирается в искусстве: ведь любые истории можно парафразировать.
Злость на дочернее упрямство я держал в себе до самого конца программы, а потом снова захотел вернуться к этой теме. Вспомнилось, как мы пеклись о дочке, сколько уделяли ей внимания, и как грустно, что наше воспитание не пробудило в ней любви к дому. Жена справедливо заметила, что дети не могут воспринимать нашу заботливость как некий дар, за который должны быть благодарны. Поскольку эту мысль я уже где-то встречал, я согласился с ней, признав, что допускаю ошибку и что не вправе ожидать от дочери слишком многого.
— Слава богу, что она здорова, — сказала жена. — Раз мы воспитывали в ней независимость, нечего нам теперь плакаться, что она становится и от нас независимой.
Ночью мне опять снился отец. Он выкладывал из кирпича новый сортир. Его поседевшие волосы я видел совсем близко. Это было воспоминание о том мгновении, когда мы с отцом поднимали над окном тяжелую перекладину. Она уже лежала на стене, но мы не были уверены, удержится ли она там, и каждый подпирал ее одной рукой. Свободной рукой отец снял кепку, которую носил даже дома, и тогда я впервые заметил, что он седой. Было это лет тринадцать назад.
В ночной тишине я был благодарен за этот сон — меня пронизал какой-то космический страх и уважение к жизни. В те минуты я очень явственно почувствовал укор совести: потому боюсь за дочь, что предал свою жену. К опасаюсь теперь, что однажды это случится и с дочерью. Что однажды и ее обманет мужчина. Почему жизнь должна быть ко мне благосклоннее, чем к другим? Если обманываю я, то будут обманывать и меня — или моего ребенка.
Странная логика, такая естественная в глубокой ночи, утром уже не казалась столь убедительной, и ощущение вины притупилось. Я попытался свалить ее на Уршулу и даже на Годжу, исчезнувшего на два дня из дому. Но мое прежнее достоинство и гордость своей чистотой ко мне уже не вернулись.