В Словакии выходит множество журналов. И в каждом рубрика, которую можно было бы назвать философской. Редакторы и авторы «текстов» перемешивают свои и чужие правды и преподносят их читателям в качестве «жизненных советов». Читатель, пожалуй, не очень-то спешит знакомиться с этими полуправдами, а, скорей всего, откладывает их до лучших времен. В статьях преобладает так называемый оптимизм. Без малейшего учета склада человеческой души, которая порой бывает и печальной, и ностальгической, эти статьи прославляют какую-то постоянную, утомительную улыбку, неисчерпаемый юмор и остроумие. Словно печаль — враг человечества, словно людям прогрессивным печаль неведома и вообще-то она из области темного прошлого. Кстати, я заметил, что печаль и вправду мало-помалу исчезает из людских сердец и лексикона молодежи — на смену ей приходит какая-то апатия, а то и ярость и жестокость. Человек если и испытывает печаль, то стыдится ее и ищет виноватого вне себя и вне своих страданий и потому становится яростным, воинственным.
Садясь в автобус, шедший до Лугачовиц, я был печален. Но и меня не обошли модные чувствования нашего века: минуту спустя печаль сменилась яростью. Я сидел сзади и ждал, сколько же людей еще набьется в автобус и не придется ли кому уступить место. Рядом со мной сидела девочка лет четырнадцати — она молча глядела в окно, никого не замечая. Наконец автобус тронулся — я вздохнул и спросил девочку, не открыть ли окно. Девочка оказалась глухонемой. Но поняла мое желание и отворила окно сама. Вскоре речью пальцев заговорили с ней двое мальчиков, до сих пор тихо сидевших передо мной. Потек особый молчаливый разговор. Сначала он мне казался уродливым, потом смешным, а под конец — нормальным. Без устали разговаривали они так до самой Миявы. Мы подружились. Мальчики не владели языком жестов в таком совершенстве, как девочка. Они читали журнал и, если чего-то не понимали, спрашивали ее. Было трогательно смотреть, как они водили пальцем по картинкам и переглядывались, кивали головой или решительно поднимали палец в воздух. Дали и мне посмотреть свой журнал. Чтобы не обидеть их, я внимательно проглядел его — это был военный журнал со множеством снимков машин и оружия. Я приложил руку к виску — так, как отдают честь солдаты. Мальчикам понравилось, они тут же повторили этот жест. Потом я показал им свой фокус с отрыванием пальца. Мальчики пришли в восторг. Сели рядом, чтобы посмотреть, как я это делаю. Девочка смеялась до слез. Детей сопровождал мужчина, наверно отец девочки. Видимо, рад был, что я играю с ними. Но мой фокус ребята повторить не смогли. Я показал им более легкий, который, немного потренировавшись, вполне можно осилить.
Когда в Мияве родители разбирали детей, мальчики показывали на меня, дергали родителей и заставляли махать мне. Девчушка погрозила мне пальцем — это был скорей такой экивок, словно она хотела сказать на прощание: «Смотри за пальцем! Как бы тебе его и вправду не оторвали!»
Гористым краем мы приехали в Южную Моравию.
На водах было красиво, но печально. На каждом дереве лежала печать заботы и любви садовника, дорожки были разумно переплетены, чтобы никому не повадно было топать по прелестному газону.
В день моего приезда леса по обеим сторонам долины стояли черно-зеленоватые, а двадцатого мая, когда уезжал, все вокруг зазеленело, и листья буйно трепетали на непрестанном весеннем ветру.
Уже на третий день я не на шутку заболел — врач определил это как катар верхних дыхательных путей. На стуле сохла пропотевшая рубаха, я глотал суперперин и пил теплую воду. Ходил только на обед, а весь день метался между сном и явью. Мой сожитель ворчал, считая, что у меня грипп, ужасно боялся заразиться, так как нашел себе непременную курортную подругу и изо всех сил старался быть в форме. В комнате он появлялся только перед сном, тут же открывал окно и всячески давал понять, что даже видеть меня ему противно.
А я мстил ему тем, что будил всякий раз, как только раздавался его храп.
Но мы оба были достаточно рассудительны и, поняв наконец, что наши размолвки напрасны, что мы только травим себя, решили подружиться. Мы блюли порядок и чистоту — прежде всего это касалось моих рубах и пижам, — словом, всячески потрафляли друг другу. Когда я выздоровел, сосед, забыв о своей неприязни, повел сочные мужские разговоры об особах противоположного пола. Выяснилось, что у нас весьма сходные взгляды — или, вернее, так: каждый из нас сумел приспособить свои взгляды к взглядам соседа, то есть оба старались быть пристойно-снисходительными.
Соседа восхищало прежде всего то, как быстро я сблизился с компанией женщин, играя с ними в карты. Когда компания после отъезда большинства дам распалась, я вдруг остался только с одной. Это милое создание, чуть старше моей дочери, вынуждено было слушать, как я несу всякую околесную, как выставляюсь…
За неимением иных возможностей и я оказался хорошим собеседником.
Однажды, зевнув, девушка сказала:
— Люди смотрят на меня и думают, что же она делала всю ночь, коли так зевает, а на самом деле я спала как убитая.
— Я тоже, — кивнул я.
Однако этот намек на некое ночное действо я оставил без внимания. И продолжал свои разглагольствования, которые девушка время от времени прерывала улыбкой. Надо сказать, она тоже была мастерицей рассказывать всякие истории, которые вовсе не казались благоглупостями. Она сетовала на свою прежнюю жизнь, на свое здоровье — беспокоили ее больные бронхи и суставы. Я же делал ей комплименты, говорил, что она очень красива и что быстро выскочит замуж. Только надо опасаться всяких негодяев, что не прочь обвести ее вокруг пальца. (Себя я, конечно, не причислял к их числу, но, будь я посмелее и поувереннее, я бы тоже рискнул сыграть эту роль.) Я объяснял ей, как тяжело писать сценарий. Это понятно, сказала она, ведь это сложная работа. Я бы мог, продолжал я, написать сценарий о женатом мужчине, который находит на водах молодую подругу, обещает жениться на ней, соблазняет ее, а потом…
— Бросает, — прервала она.
— Нет, убивает. Если бы он бросил ее, это было бы в порядке вещей. Такое зрителя бы не захватило, — ответил я, но был рад, что девушка подтвердила мой принцип писать простые истории.
— А почему понадобилось ее убивать? — спросила девушка.
— Потому что он садист, — сразу нашелся я. Вспомнил, что так говорит мне жена. — У него другой цели и не было — он хотел ее убить, поэтому и ходил с ней в лес…
— Он убивает ее в лесу? — спрашивает девушка.
— Ну, это еще посмотрим… может, в постели.
— А… как он ее убивает? Ножом?
Я призадумался. Вспомнил один шведский фильм, где изображена страшная смерть.
— Он натягивает ей на голову полиэтиленовый пакет, завязывает под горлом и таким образом душит ее.
(Об этом разговоре я начисто забыл, но, когда в последний день начал упаковываться и вещи не вошли в чемодан, я купил полиэтиленовый пакет. Девушка пошла провожать меня на станцию, заметила пакет и сказала, что она называет его ушастиком. И всякий раз, когда я из него что-то вытягивал, видел, как ее красивые зеленые глаза темнели. А может, она и не помнила тот разговор об убийстве…)
Вдруг я испугался, что моя зеленоокая подруга будет рассказывать о моих сценарных планах и что уроню себя, если не отступлюсь от идеи убийства. Поэтому я сказал, что намерен написать очень незатейливый фильм, где будет много нежных чувств и приятных разговоров. Я признался, что убийство не моя идея. Она сказала, что видела фильм, где один парень убивал шарфом. Потом добавила, что женщина, если она не теряет рассудка, всегда может защититься. Я сказал, что женщину, пожалуй, нельзя изнасиловать, она засомневалась и заявила, что гораздо проще позволить себя изнасиловать по доброй воле. Это было любопытное наблюдение. Я пожалел, что мы не так близки, чтобы поговорить на сексуальные темы. (Отдаляло нас друг от друга и то, что мы с большим опозданием перешли на «ты». Но этот наш переход для людей, сидевших с нами за одним столом, был явным доказательством, что дело в шляпе. Одна женщина даже спросила, не поцеловались ли мы, переходя на «ты». Мы промолчали.)
В последний день девушка сказала, что я ей нравлюсь, но ей хотелось бы знать, как бы я отнесся к связи женатого мужчины с девушкой ее возраста, если бы речь шла о моей дочери.
В этом вопросе не было ничего резонерского. Девушка ждала, что я выстрою перед ней законченную теорию, оправдывающую такие отношения.
Я сказал:
— Люди думают, что бог в конечном счете все простит им. Ни один мужчина и ни одна женщина не верят, что за сексуальные проступки их может постигнуть какое-либо наказание. Это никогда не считалось грехом. Хотя всегда и присутствует чувство вины — но это лишь потому, что в запретном сексе по большей части что-то не залаживается. Если, например, такой немолодой мужчина чуточку импотентен, то он будоражит совесть своей пылкой возлюбленной тем, что неприметно сворачивает речь на проблему ответственности. Но со временем он обязательно вспоминает о такой любви с нежностью. Обижаться ему не на кого. Поэтому воспитательные средства, взывающие к чистоте души, здесь совершенно излишни, если отсутствует правовой, моральный или иной регресс. Я имею в виду право одного лица предъявить требование о возмещении убытков к другому лицу, по вине которого произошли эти убытки. Молодым людям можно объяснить, что преждевременной сексуальностью они попадают в мир взрослых, где уже властвуют расчетливость и деньги. Девушка привыкает к этому, становится легковесной — и она уже никогда не испытает сильной любви. Боится любить. Все это, конечно, только практические доводы против любви. Ни о каких священных глубинах души здесь говорить не приходится. Что же касается моей дочери, то я посоветовал бы ей вступить в любовную связь с таким мужчиной, в которого она могла бы сильно, свободно, без всяких препятствий влюбиться. Следовательно, им не может быть человек женатый или старый.
— Ты старый? — спросила она.
Я почувствовал, что вопрос задан с целью устранения моих препятствий. Значит, она действительно меня любила и хотела, чтобы мы не ограничивались только речами. Последним препятствием она, вероятно, считала мои угрызения совести по отношению к дочери. Я схватил ее за руку и сказал: если она так смела, то пусть поцелует меня при всем честном народе, здесь, на скамейке, где мы сидим. Она улыбнулась, заглянула мне в глаза, промолчала. Неизвестно, собиралась ли она принять мой вызов, во всяком случае — сдержалась. Я наклонился к ней, поцеловал и сказал:
— Это вместо того поцелуя, о котором мы забыли, когда переходили на «ты».
— Хорошо, — сказала она.
Я видел, что она грустна. Пожалуй, не надо было вспоминать о том поцелуе, походившем, скорей, на какую-то милость.
Так прошел последний день моего пребывания на водах. Она сидела со мной на станции — мы уже не говорили о любви. Это было расставание — расставание, после которого мы, верно, уже никогда не увидимся. Подошел поезд, я забросил в него свой чемодан. Потом, склонившись к приятельнице, погладил ее по щеке и поднялся в вагон. У нее полились слезы, она закуталась в кофту и пошла со станции — зашагала в том направлении, в каком минутой позже отправился поезд. Напоследок я еще кивнул ей из окна. Уселся, гневаясь на самого себя. Потом гнев перешел в печаль. Что, собственно, она во мне увидела? Возможно ли, чтобы я действительно произвел на нее впечатление, или это от скуки? Если она и вправду влюбилась в меня, то я вел себя грубо. Но если это лишь минутное увлечение, то слава богу, что между нами ничего не было.
Поезд часто останавливался, на каждой станции что-то разгружали и загружали. Так мне удалось разглядеть этот прекрасный край в самый полдень. Чистые деревушки, сады, спортивные площадки, где тренировались местные рокеры, дворики с тысячами мелочей, что весьма пригодились бы в моем хозяйстве, огородные чучела, канавы, зайцы и косули в рощах, деревенские лавки, перед которыми стояли коляски, блестящие шары на мачтах, современные звонницы — водонапорные башни в сельских кооперативах и государственных усадьбах.
И пространственно, и духовно я был на нейтральной территории, никому не ведомый и совершенно свободный, и в голове у меня клубились воспоминания о прочитанных книгах.
В поезде из Уезда до Весели над Моравой ехали учащиеся какого-то техникума: они зубрили химические формулы на своем особом наречии, в котором частица возвратного глагола звучит как в словацком «са», а не «се», как в чешском.
В Весели я обнаружил, что поезд до Кутов идет только через час. Зашел в привокзальный ресторан, считающийся самым большим в республике, если не во всей Европе. Огромное окно, высотой метров в двадцать, было полуоткрыто — спасаясь от сквозняка, я уселся в угол. На стол положил кусок хлеба с ветчиной. Пришла официантка и салфеткой смахнула пыль со стола, а заодно и с моей еды — но мне и на ум не пришло рассердиться. Она принесла ярошовское пиво. У другого стола сидели двое стариков и ворчали на нынешний мир. А больше в этом огромном зале никого не было.
Старики ругали ислам и людей, которым нужна нефть — тем самым они, мол, обостряют кризис на Ближнем Востоке. Старики расхваливали велосипедный спорт и старые времена, когда мимо этой станции сновали паровики. Как я понял, даже современные велосипеды были им не по нраву. Дизель-поезда они считали просто вселенским бедствием.
Выпив пива, я вышел на перрон. Один железнодорожник сказал мне, что в Куты отправляется вон тот «пострел». Слово это меня растрогало — его и отец употреблял. При слове «пострел» передо мной всегда встает образ мальчишки, который целыми днями носится, а вечером, вспотевший и замызганный, засыпает прямо над тазом с водой — родители так и относят его в постель неумытого и полураздетого.
Поезд до Кутов гордо стоял перед, зданием транспортной конторы. Как раз объявили посадку. В вагон вошли двое железнодорожников и две железнодорожницы с юной девушкой, которая училась на проводницу. На руке у нее была красная повязка, но слегка потрепанная, чтобы не казалось, что ее владелица отличается превеликим усердием. Разумеется, эта мощная девица жевала жвачку, и брюки на ней едва не лопались.
Они удобно разместились на двух служебных сиденьях — поезд состоял из одного вагона, что вполне оправдывало слово «пострел».
Наставница девушки говорила на литературном чешском, из-под служебной фуражки виднелась модная прическа. В общем, она была бы красива, если бы не дурная привычка (а возможно, только сегодня на нее смешинка напала) непрерывно смеяться. Один из железнодорожников уселся у пульта управления и включил мотор. Обстановка была точно из фильма Ганака[10] «Я люблю, ты любишь». Потом в поезд сели загоряне и мораване[11]. Одна девушка спросила у железнодорожницы, как лучше доехать до Годовина. Все железнодорожники в один голос объяснили ей, а наставница с модной прической, посмотрев расписание, подтвердила сказанное. Потом села тетка в национальном костюме с дочкой и внучкой, были они из Скалицы[12]. Молодая мамочка с короткими каштановыми волосами выглядывала из окна и говорила:
— Дак я ж ему толковала. А он штой-то нейдет.
Но следом лицо ее прояснилось. Железнодорожник тащил ее корзину к поезду. Отдал ей бумаги и объявил отправление. Хотя это и не входило в его обязанности. Внучка начала играть с кончиком моего пальто. Мамочка сказала ей по-скалицки:
— Нехай дядю!
Но девочка и не подумала отказываться от своей игрушки. Она уставилась на меня — я опустил глаза, а то ведь еще взбредет бабке в голову, что я могу сглазить девочку. Я мягко дернул пальто, и девочка засмеялась. Подождала, пока пальто опять дернется. Я повторил движение, но молодая скаличанка, чтобы не выглядеть назойливой, пересадила ребенка на другую сторону. Поднялся крик. Железнодорожница сказала с юмором, хотя и без улыбки:
— Придется принять меры!
Ее ученица перестала жевать и заявила, по-видимому, согласно установкам школы или курсов:
— Снимем их с поезда!
В конце концов девочка снова дотянулась до моего пальто и дернула пуговицу. Тут бабушка вытащила из сумки погремушку и попробовала отвлечь ребенка.
Один пассажир спросил железнодорожницу, не из Кыйова[13] ли она случайно. Железнодорожница долго раздумывала, нет ли в этом вопросе какой подковырки — нос у этого человека был подозрительно красный, а потом сказала:
— Кого вы там знаете?
Пассажир ответил:
— Никого.
На этом разговор кончился. Обе железнодорожницы значительно переглянулись. Наконец поезд тронулся. Проводница стала пробивать компостером билеты и обнаружила, что я еду вовсе не в Куты и не в Братиславу, а в Девинску Нову Весь, так как, оказывается, люблю очень ездить на поезде. Убедившись в моем чудачестве, девушка перешла к другим пассажирам. Она сказала:
— В Кутах вам пересаживаться!
Ее словацкий звучал неплохо, и я подумал, что уместно было бы ее спросить, не из Кыйова ли она в самом деле, или она словачка. Кстати, в Новой Веси и миявских мораван[14] называют словаками или словачками. Так, собственно, объединяются в одно целое Словацко[15] и Словакия.
Чем ближе мы подъезжали к Кутам, тем я становился печальнее. Там я пересел на грязный длинный поезд, следовавший из самого Брно. Дорога здесь электрифицирована.
Минутой позже мы уже летели вдоль длинной сортировочной станции Новой Веси. Поезд так долго притормаживал, что я было подумал — в Новой Веси он вообще не остановится. Но он остановился. Сойдя с него, я сразу же забыл о своем пребывании на водах, о чувстве свободы на протяжении всей поездки и только оглядывался по сторонам, опасаясь встретить земляка. Прошла гроза. Полумесяц непоэтично висел над горизонтом на западе. Тяжелый чемодан сперва я нес на плече, потом взял в руку, а вообще-то с радостью бросил бы его в реку.
Через полчаса я был почти дома. Как раз пришел автобус из Братиславы. Люди вполне могут подумать, что я тоже сошел с него, и не станут считать меня ненормальным, совершившим такой долгий путь на поезде. Еще на станции я опасался, что придется какому-нибудь рассудительному нововесянину объяснять, что еду поездом аж из самой Моравии, когда из Лугачовиц до Братиславы можно запросто доехать автобусом.
Итак, я уже дома.
Жена не спала, жарила отбивные. Я поздоровался с собаками и кошками и стал потихоньку сбрасывать с себя одежду и выкладывать из чемодана вещи.
Жене я сказал, что не голоден, а просто очень устал. Я лег на кровать и в два счета заснул. Проснулся около трех ночи, пораженный духотой и тишиной. В Лугачовицах неустанно шумели березы и сосны. Но, очнувшись окончательно, я услыхал женино дыхание на соседней кровати и осознал, как хорошо мне было на водах, но по обыкновению я не сумел оценить прелесть минуты и теперь вынужден тамошние впечатления переносить в область воспоминаний, чтобы по-настоящему оценить их. Недолгого сна на бугорчатой постели мне вполне хватило для того, чтобы из трех недель сотворить воспоминание.
Мне снилось, что поезд идет не по рельсам, а как попало по бетону. Когда появлялись рельсы, машинист выводил поезд на них. Для меня, издавна восторгавшегося оригинальностью рельсов и особенно стрелок, этот сон был символом моего стремления каким-то образом сойти с наезженной колеи, выпрыгнуть на бетон, а потом снова вернуться на рельсы.
Но почему такой сон интереснее, чем сухой, выдуманный, абстрактный образ?
Может быть, потому, что в абстрактном образе нет ни толики будущих опасностей. Сон же предупреждает о них, но одновременно милостиво разрешает нам разрушить законы физики и тем самым побуждает нас активнее вторгаться в жизнь. Во сне мы словно практически убеждаемся, что не должны бояться конкретного будущего. Отсюда — можно ли считать, что сон обманывает нас, дабы уничтожить? Если его импульс выражен в символах, если речь, стало быть, идет не только о минутном успокоении потрясенной или истерзанной души, если символ здесь не что иное, как руководство для решения проблем будущего, и это символ именно потому, что мысль сможет когда-нибудь объявить о возможности и другого решения, то сон надо рассматривать лишь как допущение, как некую дедукцию, а следовательно, на него нельзя ни полагаться, ни сердиться, если его решение не подходит к конкретному временному отрезку.
Да, о стрелке мы говорили с девушкой в Лугачовицах: я спросил ее, знает ли она, почему рельс на стрелке у конца так срезан. Поскольку она сообщила, что любит физику, я осмелился объяснить ей: рельс на стрелке должен согнуться, и потому его горизонтальный профиль ослаблен. Тут должна быть очень упругая сталь. (Это я сам установил.)
Однажды, еще когда собиралась наша картежная компания, мы сидели на станции, и одна женщина спросила меня:
— Почему вы такой умный?
— Неудивительно, — ответил я, — раз мир тоже умен, а я хочу когда-нибудь править им, то приходится осваивать его манеры. Иначе говоря, в моей мудрости много корыстного, если принимать во внимание далекое будущее. Но в самом ли деле я кажусь вам таки умным?
Другая женщина добавила:
— Что из того, что мужчина правит, если женщина не любит его.
В нашем разговоре принял участие и Йожо, который очень грустил потому, что кончились деньги. Он сказал:
— Женщины любят того, кто приносит им домой деньги. Пусть у него будет нос как огурец, руки как лопаты и череп голый, как колено.
Женщины обиделись. Моя будущая подруга объявила:
— Деньги меня не интересуют. У мужчины должно быть кое-что другое, вернее, прежде всего — другое.
Йожо развел руками. У него и волосы были, и нос не походил на огурец, но когда он оставался без денег, то не мог выпить, а значит, и к женщинам терял интерес.
А другая женщина сказала (ибо все поняли, что должно быть у такого мужчины):
— Но когда-нибудь человек и этим пресытится. Главное все же — здоровье.
— Но если человек дурак, то он и здоровье погубит, — уточнила третья женщина.
Во время этого разговора помню, как к стрелке подошел путеец. Приподняв железный рычаг, он перебросил стрелку. Я видел, как рельс перегнулся, точно был из свежего дерева. Вот бы попасть туда ногой в кедах. Поскольку рельс расширяется книзу, я всегда удивлялся, как это он на стрелке может сгибаться, И только позже, на другой день, я разглядел, что нижняя, расширенная часть рельса на стрелке вырезана — стало быть, в этом месте у него вообще нет горизонтального профиля. Этим открытием — как было сказано — я и поделился со своей приятельницей.
Сон о том, как поезд шел по бетону, мог возникнуть и потому, что в Лугачовицах железная дорога кончается. Если бы поезд проследовал дальше, он шел бы именно по бетону. Когда в тот последний день я увидел, как поданные из Уезда вагоны в минуту превратились в поезд, готовый отправиться назад, мне, наверно, страшно захотелось, чтобы поезд не пошел в том направлении, то есть в направлении моего дома, а продолжал свой путь, даже если там и нет колеи. Я хотел остановить мгновение перед расставанием. От ближайшего будущего я ничего не ждал, но на станции мне было хорошо, поэтому сон спустя время воскресил это ощущение. Возможно, в замыслах сна предполагалось, что поезд в самом деле проследует дальше, чтобы я не смог уехать домой. Впрочем, сознаю, что сон нельзя слишком конкретизировать…
Пока я таким манером разжевывал свои сны, настало утро.
Появилась наша дочь.
У бабушки, сказала она, живется ей хорошо, а пришла она за деньгами — собирается на свой день рождения пригласить восемнадцать человек. Дочка торопилась на автобус — я так и не успел порасспросить ее об этой идее подробнее.
Жена сообщила, что дочка уже давно готовится отпраздновать свое пятнадцатилетие и полна забот по этому поводу.
Я дал дочери триста крон. Из них сто — на обеды в школе. Дочка высказала мысль, что теперь, когда ее кормит бабушка (моя мать), мы могли бы давать ей больше денег на ее другие нужды. Я же сказал, что она как-то слишком быстро поумнела и что неплохо бы ей обдумывать свои слова, прежде чем говорить.
Жена заметила, что у моей матери дочь только испортится, так как та разрешает ей все. Прибавила еще, что очень скоро наша пятнадцатилетняя барышня выскочит за какого-нибудь одноклассника, а все потому, что выскользнула — по моей вине — из наших рук.
Черта с два выскользнула из наших рук, отвечаю, у меня еще хватит сил, чтобы избить ее до потери сознания.
Дочка заявила, что бить ее нельзя и что если уж ей приспичит, то вовсе не обязательно встречаться с любовником у бабушки — можно в любой гостинице.
Это замечание я для виду оставил без внимания. Усек, что должен безотлагательно найти новые воспитательные средства, чтобы дочери и вправду не удалось выйти замуж раньше, чем она окончит гимназию.
Потом я целый день раздумывал, как помешать этому великому торжеству. Но прошли два дня, а я ничего не надумал. Лишь сказал дочери:
— Так все же это не делается. На день рождения приходит тот, кто хочет. Если ты кого-то зовешь, то тем самым вынуждаешь его приносить тебе подарок. Но уж если кого и приглашаешь, то трех-четырех друзей, а не целый класс.
— Но они уже обещали, — дочь на это.
— Отмени, не делай ничего, это ужасно, сама увидишь, какой осадок у тебя останется. Разве я когда-нибудь праздновал свой день рождения? А мне уж за сорок…
Аргументация с помощью собственного примера не возымела никакого действия.
Дочка ушла, сказав, что если нам захочется, то мы тоже можем прийти к пяти часам вечера.
В намеченный день мы с женой выбрались на другой конец деревни к моей маме на торжество.
Гости уже разошлись. Комната была полна бумажек и бутылок из-под вина, а дочка спала на кушетке в кухне. Пахло рвотой. Бабушка с соседкой всполошенно бегали вокруг нашей дочери и в один голос твердили, что ей стало дурно, но пить, мол, она не пила.
Жена принялась будить дочку и требовать, чтобы та немедля отправлялась домой. Но я сказал, что лучше оставить ее здесь проспаться, а уж завтра принять необходимые меры. Моя мать оправдывалась тем, что боялась запрещать дочери этот праздник, не зная, мол, как к этому относимся мы. Не успел я ответить, как между женой, моей матерью и сестрой началась потасовка. Я вышел на улицу и позвал жену домой. Они с трудом расцепились, и жена всю дорогу плакала и выкрикивала, что это логический результат моего воспитания.
Я чувствовал себя испуганным псом, который не ведает, лаять ли ему или бросаться наутек.
Дома я сел в свой угол и задумался над тем, что же мне делать. А поскольку жена продолжала допекать меня своими попреками, я схватил ее за волосы и отвесил несколько оплеух.
Легли спать, но до сна ли? У меня заболел желудок, я стал кашлять, поднялась температура.
На другой день я чувствовал себя вконец разбитым — ничем толком не мог заняться, а все сидел и бренчал на гитаре. Вечером я пришел к заключению, что поступил вполне правильно, не предприняв никаких мер. На сей раз, подумал я, прощу дочери, но это было первое и последнее спиртное — пока я жив, — которое она взяла в рот. Пришла к нам в гости тетя Цила. Жена двоюродного брата моего отца. Сообщила, что была в лесу. Жена ей все рассказала о дочери. Тетя Цила, которая знает меня с детства — не раз вправляла мне вывихи и делала это удивительно ловко, — сказала, что нынче детям ничего не запретишь. Но в другой раз за такое дело спуску дочке не след давать. А теперь кричи не кричи — толку чуть! Всяко случается. Ей самой вот-вот уж восемьдесят минет, а она по-прежнему деньгам счет знает. Негоже человеку быть шумливым и мотоватым. Прежде нас в узде держала нужда — а чем нынче детей удержишь? Как? Сам черт им не страшен. Детей у нее было пятеро. Один сын погиб спустя несколько дней после войны. Нашел гранату — она взорвалась, уложила его и Вилко Клепоха. Остальные дети живут — три дочери: одной пятьдесят четыре, другой пятьдесят два, а третьей пятьдесят. Виктор живет в Братиславе.
Жена напомнила, что это тот самый Вики, что в прошлом году нес гроб с телом моего отца.
Мне полегчало. Тетя Цила явилась как по заказу. Я и о неприятностях позабыл — разговорились мы о лечебных травах и о сне. На ночь она принимает тазепам. А меня хорошо знает, помнит еще, до чего я был старательный и как любил заниматься, как ночи напролет просиживал за книгами. Понимает она и какое тяжкое у меня ремесло и как нелегко написать то, что могло бы людей в кино позабавить. А она — так больше всего любит смотреть по телевизору футбол, баскетбол или когда президента выбирают. Раз-другой ей и опера понравилась — случается, хорошо поют. Никогда не была она в опере, но телевизор теперь все заменяет. А дети, что ж, придет время — поумнеют. Ну а уж кому суждено до последнего часа быть дураком и несчастным, тому и родители навряд ли помогут. Такого воспитывай не воспитывай — все одно. Но если ребенок добрый и умный, то со временем и сам свои ошибки поймет, и редко когда с ним стрясется непоправимое. На ошибках учимся. Пятнадцатилетняя девчонка нынче — и впрямь один ветер в голове. Она-то небось в этом возрасте уже на хлеб зарабатывала.
Жена угостила тетю Цилу пирожным из холодильника и стаканом воды.
Затем тетя Цила осудила соседей: не нравится ей, сказала она, какой кавардак у них на дворе — нынче у цыган и то не увидишь такого. Ведь Цилина семья в свое время с нами тоже соседствовала; но оба двоюродных брата старались переплюнуть друг друга — у кого дом будет лучше выбелен, у кого сад станет краше. В Словинце всегда жили чистоплотные люди, хоть и одна голытьба была.
Я спросил, как поживает ее внук Рудко. (Назвали его в честь покойного дядюшки.) Тетка сразу оживилась — доложила, что Рудко собирается с собакой на выставку в Нитру. Она этого пса, Алана, кормит. Дважды на дню — как-никак охотничий пес.
Жена сказала, что видела пса, что он очень красивый и наверняка выиграет.
А тетя Цила в ответ: внук, мол, честно натаскивает его, ни дня не пропускает. Алан так слушается, что иной раз сдается, будто человек он. Принесет она утром жрать, а пес стоит и делает вид, что не хочет. А как скажешь ему: бери, твое это, тут уж он все подчищает. У Рудко прежде одна сучка была, так та на охоте погибла, инфаркт случился, Рудко тогда и ружье закинул с отчаяния. Хорошо еще, что не занедужил. А потом купил нового пса, Алана. Ему пять тыщ за него давали, куда там! На кой ему деньги, когда он этого пса так вышколил. Он бы и сон потерял, кабы без собаки остался.
Жене захотелось снова поговорить о дочери:
— Мне уж скоро сорок. Бежит время…
— Сорок! — вздохнула тетя Цила. — Что такое сорок — почитай и не жил совсем человек.
— Вот видите. А наша дочка все торопится. Ей бы только развлекаться да хороводиться. Не понимает, что все само собой придет. Лучше бы об учебе думала.
— Не у всех голова одинаково варит, — сказала тетя Цила. — Многие, хоть и выучатся, врачами или инженерами станут, а толку от них — никакого, работники никудышные. А умный человек хоть и школу не кончит, а сам до всего дойдет.
Тетя Цила допила стакан воды и поднялась.
Вышла сразу на улицу — к соседям заглянуть побоялась. Быстрым шагом спустилась вниз по деревне — в одной руке палка, в другой букетик лесных цветов.
Я подумал: сильные у нас корни и моя дочь не исключение. Не подведет она наш род, который живет на этой земле свыше трехсот лет. Не спутается с каким-нибудь прощелыгой, которому нет дела ни до родителей, ни до устоев, а одно на уме — как бы в постель ее затащить. А если это будет добрый и работящий паренек — так и беды никакой!
Ведь говорил же я моей подруге на водах, что против секса не попрешь. Да! Но вот на алкоголе раз и навсегда надо поставить крест.
Только теперь мне становится ясно, что с мальчиком было бы куда меньше хлопот.