Когда пришла мама со своим мужем Винцо, у нас гостил пес Бояр. Он не впускал их — хотя и сам был гостем, а сторожил наш двор очень зорко. И думать было нечего, что он позволит себя уломать. Пришлось посадить его на цепь, пока гости не вошли в дом. Это обстоятельство немного рассердило Винцо — он заподозрил, что я специально науськал пса против родни.
Мы раскупорили водку. Винцо тут же опрокинул стаканчик и только тогда сменил гнев на милость. Моей жене предложили грог и с нетерпением стали ждать, как она к нему отнесется — а она вызывающе долго пила воду. (Как выяснилось, жена вообще его не попробовала: утром я нашел бокал за радио. А мне всю ночь казалось, что где-то гниют забытые фрукты.)
Дочка стала мыть голову, Я ничего не сказал ей, но про себя решил: когда мать с Винцо уйдут, хорошенько пропесочить ее за нелюбезность. Жена призналась, что поссорилась с сестрой из-за наследства. Я обронил, что ни о чем таком понятия не имею, хотя на самом деле сестра сообщила мне о перебранке.
Я заметил, что отец в своих записках много писал о нововесских людях. Многих знал — каждому что-то ставил как каменщик. Я взял отцовские записки и стал искать место, которое было бы кстати сейчас зачитать. Но каждый говорил о своем.
Потом я вообще подумал, что сейчас не время ворошить прошлое. Хоть отец и любил мать, но всегда подозревал ее в изменах. Именно эта его неуверенность и ревность приводили к ссорам. Отца своего он не знал, мать его, моя бабка, часто говорила ему, как этот человек обманул ее. Отец в любовь не особенно верил, да и сам себе не доверял. Из комплекса неполноценности возникла и ревность.
Живи он еще и сиди сейчас с нами, он был бы рад, что видит свою бывшую жену. Радовался бы, что дети вместе на его земле, в его доме, среди стен, которые он же и ставил. Скорей всего, и на маминого мужа бы не сердился. Отец умел великодушно прощать. Чтобы быть объективным, скажу — мало кто сознает, что прощать подчас очень удобно, Вера в высшую справедливость позволяет иным людям замыкаться на себе, а все остальное сваливать на бога.
Пан Илечко считал моего отца типом созерцательным. И понимал это как похвалу.
Отец был бы рад, что мы все собрались. Он любил делиться своими мыслями. Уже лежачим больным часто говорил мне: «А знаешь, сколько я всего за ночь передумал?!»
Нет, не стал я читать отрывка из записок отца. А лишь сказал, что наше наследство потому «некоторых» (мою жену) так волнует, что я не осмелился попросить отца перед смертью мою долю имущества переписать на меня. Помнится, такая же штука случилась и с бабкой Франтишкой. Жалко мне было тогда бабушку: переписав имущество на моего отца, она почувствовала себя заживо погребенной, Что есть у бедного человека, кроме этих столь знакомых стен, садика и деревьев, которые считает он частью своего существа? А заберешь у него эту малость, он чувствует себя точно ампутированный. Поэтому я так и не предложил отцу написать завещание или переписать на меня дом, где я живу, — жалел его. Рад был, что эти вопросы не возникали. И потому даже то, что я построил за свои деньги, вошло в общее наследство. У жены это не укладывается в голове, и она чувствует себя обделенной.
Этот разговор, как я заметил, даже маме был не по душе. Может, ей казалось, что я намекаю на ее дом. Все воспрянули духом, когда речь зашла о другом.
Винцо ругал своего коллегу, не взявшего в прошлом году отпуска. Хочет уйти в отпуск теперь, когда отпуск нужен тем, кто собрался копать огород. Как, например, он, Винцо.
— Он думает, — начала жена, не слушая никого, — что я не знаю, как было дело. Вся деревня на меня наседала, пока я не попалась в ловушку. Брр! Так я стала его женой, но я, право, не знала, что меня ждет.
Никто так и не понял, почему жена говорит об этом именно сейчас. Она смотрела на бутылку водки и кивала головой.
— Уже снова пьет! — сказала она строго и глянула на меня.
— Не он пьет, а я, — вскричал Винцо.
— Его сестры все с меня собезьянничали, подражали мне во всем, а потом, когда все из меня вытянули, все мое богатство, что родители в меня вложили, оболгали меня, объявили чокнутой, И он, — указала она на меня, — всю меня ободрал, а когда я состарюсь и меня никто не будет бояться, придется во всем ему уступать. Одно дело — помогать друг другу, а другое — эксплуатировать человека. Умру на десять лет раньше, потому что его жратву на плите сторожу, даже жилы болят.
— А ты сядь, — сказал я.
— И когда готовишь, сиди, — сказал Винцо, — стулья-то у вас для чего, а?
Дочку заинтересовало, что говорят об эксплуатации. Она вошла с мокрой головой и стала слушать. Я сказал:
— Пойми, и я, и ты вкладываем в дочь все наше богатство, а в конце концов кто-нибудь возьмет и уведет ее. Похитит ее у нас. Это и с тобой случилось, и с твоими родителями. А вот другие родители, может, горюют из-за того, что их дочь никто не похищает.
Мама заметила с улыбкой:
— А не вложи родители в нее никакого богатства, никому она и не нужна.
Винцо, который следил за ходом своей собственной мысли, сказал:
— Вы что, какие грабители? Кто только не грабит. Каждый охотно берет, если ему дают, Я ушел от жены и не взял ни хрена.
Жена коснулась иной темы:
— А что я буду делать, когда он умрет? Вся семья, его сестры будут на мне воду возить. Если сейчас не накопим, что на старости лет делать будем?
— Она все время думает, что папка умрет раньше, чем она, — сказала дочка.
Вот так они и перескакивали с темы на тему. Я душил в себе злость. Изо всех сил сжал зубы, чтобы не выругаться, когда жена объявила:
— Вся ваша семья только и мечтает о том, чтобы я развелась.
Ну можно ли бесконечно все прощать? Раз мама и Винцо молчали, сказал я:
— Эти ссоры вполне устраивают тебя — в них ты находишь отговорку для своей лени. Каждый день у тебя находится зацепка, чтобы оправдать свою лень. Но это оборачивается против тебя же. Твои вещи я стирать не буду, ты ничего не выгадаешь своими забастовками, даже если и станешь всякий раз откладывать стирку.
Жена на мои слова не обиделась. Она меня и не слушала. У меня было желание треснуть ее чем-нибудь по башке. Мама сказала:
— Почему вы не перейдете к лам жить? А то здесь, глядишь, сожрете друг друга.
— А куда ему девать своих собак? — спрашивает жена. — И кошек и котов!
Винцо махнул рукой:
— До котов ли тут и собак! Здесь же жить невозможно. Так даже цыгане не живут.
Я заметил, что готовить жена и у них не станет. И стирать тоже. Жена кинулась на меня с метлой. Трясла ее над моей головой и шипела прямо в лицо:
— Уж ты вволю наколошматил невинную женщину. Больше меня пальцем не тронешь — не дамся.
Я вдруг почувствовал какую-то слабость. Черная неблагодарность! Стараешься, работаешь… и никто этого не ценит. Боже, зачем я живу на свете, что можно еще ожидать от такой жизни! Почему я не подох в прошлом году в терапевтическом! Из этого болота не вылезешь, и дня отдышаться не дадут!
Мне не хотелось напоминать маме и Винцо, что мы у них уже жили, и места, собственно, было у нас еще меньше, чем здесь, поэтому я предложил:
— Вот если бы дочь пошла к вам жить, это бы нас устроило. Но, боюсь, ей с нами лучше, не согласится.
Дочка не захотела обидеть бабушку и сказала:
— Я пошла бы к вам жить, но мама и туда будет ходить приставать ко мне.
— Вот это его воспитание, — взорвалась жена. — Мать, видите ли, пристает к ней!
— Поступайте, как знаете, — заявила моя мама. — Там одна комната свободная.
Винцо, пивший быстрее, чем я, поднялся. Но снова упал в кресло. Это значит — задерживать его больше нельзя. Он осторожно поднялся во второй раз и направился к двери. Расстались мы на дворе. Мама еще успела шепнуть:
— Винцо рад будет, если вы переедете к нам. А то мы все одни да одни.
Когда гости ушли, на меня навалилась такая же слабость, как в начале гриппа. Я лег в постель. Но потом смекнул, что это не слабость, а хмель от водки, и успокоился. Стыдно вдруг стало за свои недавние мысли и ярость. Если мы не способны будем вечно прощать, жизнь потеряет смысл. Кто может судить о чужой ошибке, характере, поступках?
Но если все время прощать, то дурные люди лучше не станут и даже не смогут осознать, что совершают ошибки. Иные ошибки неоспоримы. Да, нельзя не замечать чужих ошибок, нужно их обстоятельно разбирать. Поэтому я привстал на постели и сказал:
— Похвально, что ты так думаешь о нашей семье. Но какие у тебя доказательства? Почему ты считаешь, что все мы хотим тебе зла?
— Это ты меня спрашиваешь? — спросила жена. — Небось сам отлично знаешь, какие козни вы все время строите. Я скажу тебе, а ты мне по голове жахнешь. Не такая я дура, чтобы дразнить изверга перед сном.
— Значит, тебя устраивает ложь, которая живет в твоей душе. Пойми, ты ужасно ошибаешься — если и есть у тебя враги, то это не моя родня. Но я уверен, что у тебя вообще нет никаких врагов. Кто может быть твоим врагом?
Жена строго посмотрела на дочку:
— Ты опять хочешь внушить дочери, что у меня параноические бредни. Это не параноические бредни — я своих врагов хорошо знаю.
— А какие у тебя доказательства? — спрашиваю.
— Моя ненависть — вот точное доказательство. Без причины я бы не могла никого ненавидеть. Так, как ненавижу твою сестру, тебя и твоего покойного отца.
— А почему ты их ненавидишь? — отозвалась из своей комнаты дочь и пустилась в слезы.
Я сказал:
— Перед людьми, перед соседями она притворяется доброй, святой и любезной, а там, где действительно полагалось бы ей проявить свои хорошие качества, она жестока, как испанский сапог. И что хуже всего — никогда этого не осознает.
Наступила тишина. Я подумал, что мои слова произвели впечатление и что теперь есть надежда на возможность диалога. Но тишина воцарилась лишь потому, что жена зачиталась статьей в газете. Она читала ее еще до того, как мы пустились в дебаты, слова мои отвлекли ее, но газету она так и не выпустила из рук. Поняв, что я намерен продолжить разговор, снова углубилась в чтение.
— Если тебе тут не нравится, ступай к своим родителям. Я бы не смог жить в таком раздоре со всеми, как ты, я бы ушел…
— Ну и иди, — отрезала жена, продолжая читать, словно меня и не было. Вздохнув, я выбрался из постели. И долго тупо сидел на ней — нервозный, напуганный, подавленный, потный.
В самом деле, почему бы не уйти мне?
Но ведь я тут дома, отвечаю себе, это мой родной дом. Однако ответ меня не очень устраивает. Надо хорошенько продумать, в чем же здесь закавыка…
Сколько времени я уделяю семье! И все-таки у нас постоянные распри и стычки, беспорядок и нужда. Не во мне ли причина зла? Может, если б я оставил их, исчез…
Но что я делаю плохого? Я готов все исправить, вести себя иначе…
Около полуночи домочадцы кое-как угомонились, мы погасили свет и улеглись.
В час ночи по крыше стали топотать кошки. Должно быть, загнал их туда соседский кот. Будто гром громыхал. Жена выбежала в ночной рубашке на двор, посветила фонариком. Я сказал: «Оставь их». Жена придвинула к крыше стремянку — посмотреть, что там творится. Кошек на крыше уже не было. Выбравшись из-под перины, я тоже вышел на двор. Кончен бал, стало быть. Черный котенок Витязослав, растревоженный опасностью, вылез из своего закутка, намереваясь прошмыгнуть в комнату — пришлось шугануть его. Он снова вспрыгнул на крышу.
Наконец мы вернулись в дом. Дочка, слава богу, не проснулась.
У меня закружилась голова. Снова поднялась температура.
Меня душило, я закашлялся. Поднялся, нашел в ящике лекарство от кашля, кажется ипецарин, принял несколько капель.
Грипп, пожалуй, не прошел, я был еще нездоров. Эта слабость и моя низкая сопротивляемость бесили меня. Когда я болен, то вынужден прибегать к жениным «услугам», а это такая же мука, как и сама болезнь.
Я пролежал до следующего вечера, думая, что грипп пройдет сам собой. Вечером я выбрался к врачу, который дал мне лекарства и больничный лист. Воротившись домой, почувствовал себя еще хуже, но настроение поднялось. У врача я узнал, что мне предоставили путевку в Лугачовицы[8]. Нужно только послать с женой сведения о моем пребывании в больнице в прошлом году, когда у меня обострилась язва. Этих данных у врача не было. Кроме того, жена должна отнести бюллетень на работу. Таким образом, это уже две «услуги». Если бы мне пришлось самому бегать по этим делам, я потерял бы весь день. Но зато за эти услуги я вынужден был выслушать лекцию о самых разных вещах, но главное — о том, что мой талант весьма невелик. Жена торжественно сообщила мне, что читала в газете, как разнесли мой последний сценарий. Слышала она, дескать, и о том, что сценарии я вообще писать не умею. Я заметил, что это только я мог ей сказать, только от меня она могла это услышать, поделись я с ней чьим-то чужим мнением. А я-то думал, что жена будет ненавидеть и осуждать человека, который ругает мои сценарии, но она, оказывается, считает его союзником, правдолюбцем, разоблачившим мое «штукарство». А теперь, мол, и в газетах об этом пишут…
Чтобы в дочери не проснулись сомнения в отношении отца, я объяснил, что мой сценарий о пограничниках утвердила вся группа, утвердили его и внештатные рецензенты, два директора и один генеральный директор. Но когда режиссер захотел снимать фильм, какой-то чин из Праги якобы сказал, что о пограничниках ничего снимать нельзя, и потому режиссер передвинул действие в глубь страны. До сих пор я не уверен, не выдумка ли это самого режиссера — ему ведь не нравился первоначальный сценарий. Но не нравился главным образом потому, что я не намерен был отдавать ему часть своего гонорара. Он, по-видимому, хотел доказать, что я жаден и что в тексте он многое доработал, поэтому его очень устроило, когда я решил переделать сценарий, а главное, когда согласился с тем, что переделать его может он один. Но я не предполагал, что это будет повод для газеты, взявшей у него интервью, считать, что сценарий был плох. Сам же режиссер утверждал, что дорабатывал сценарий на площадке, то бишь прямо на съемках. Но что, собственно, он доработал? Свой переделанный вариант или мой первоначальный сценарий? Отсюда вывод: если в газете и ругают сценарий, так это не мой, оставшийся неизвестным, а его, тот, который послужил основой для съемок.
Кроме того, сказал я, фильм о пограничниках не так уж и плох. Смотреть его можно, это средний фильм, каких подавляющее большинство. И я уверен, что он сделает даже бо́льшие сборы, чем некоторые лучшие фильмы. Хоть теперь и присуждается премия за киноленты, не следует думать, однако, что выдвинутые на премию ленты лучше многих других. При оценке фильма играют роль различные факторы. Кроме того, одна газета никогда не является арбитром. Возможно, другая газета напишет о моей картине лучше, а если и не напишет, тоже ничего не случится — я ведь не какой-нибудь начинашка, которого может сломить критический окрик. К тому же я пишу сценарии не для того, чтобы увековечить свое имя в истории искусств, а для того, чтобы получить за это деньги. И мне все равно, кто и как извратит мои мысли. Это уж дело общества, как оно распорядится с продукцией, которую у меня покупает. Если общество не знает, что с этой продукцией делать, — в убытке не я, а оно, ибо заплатило мне деньги напрасно, купив, как говорится, кота в мешке.
После этой длинной лекции, однако, мне стало грустно. Уж верно, никогда не быть мне знаменитым. А я так надеялся… Карьера моя началась ведь давно, уж казалось бы, пришло время пробиться. В чем же промашка?
Что, собственно, такое — талант?
Я прочитал рецензию на фильм по моему сценарию и задумался — что, в общем-то, я мог из нее почерпнуть для себя. Там не было никаких практических, никаких конкретных указаний, никакого диагноза болезни моего таланта (или «таланта»). К кому обратиться, на кого положиться? Кто скажет правду? Не могу же я до бесконечности писать слабые сценарии, надо же хоть раз сделать такой, который станет мечтой всех режиссеров, о котором заговорят или, более того, издадут книгой. Да. Нужно сосредоточиться, погрузиться в собственную душу — возможно, там и отыщется какой-то отсвет таланта.
Правда, по своему обыкновению я не верил, что под старость лет меня вдруг озарит и я начну создавать великие сценарии. Странно, но мне было гораздо удобнее думать, что я бесталанный. В таком случае у меня нет и никаких обязательств перед человечеством.
Такой вывод тоже меня не устраивал: все-таки хочется что-то значить для рода людского.
Не будь у меня других забот, эта неуверенность мучила бы меня весь день напролет. Но мне пришлось поволноваться по другому поводу: какие туфли купит дочка и как жена управится с моими делами. К тому же ей надо было идти и на родительский комитет. Дочка месяц назад купила туфли на очень высоких каблуках. Потом, правда, и сама додумалась, что ходить в них в школу негоже. Продала их матери своей одноклассницы — если, конечно, верить ее словам. Но у той до сих пор не было денег — пришлось снова дать дочке пятьсот крон. На них кроме туфель она обещала купить костей для собак и потрохов для кошек. Звери совсем оголодали — уже несколько дней, как я порядком не кормил их.
Наступил вечер, пробило полдевятого, но нет ни жены, ни дочери. Не иначе как встретились, и жена не позволила дочке самой покупать туфли. Вот и мотаются по магазинам.
Только бы ничего не случилось! Именно когда у меня грипп и я ничем не могу помочь им… Купила бы дочка сразу обычные туфли — нынешний день не пошел бы насмарку. Да и к тому же я с опозданием обнаружил, что она ходит в школу в босоножках, а это добром не кончится. Простудится. А все — непослушание. Стоит ребятам попасть в спецшколу и получить паспорт, как сразу начинают мнить о себе, что они умнее родителей.
Наконец обе заявились около девяти. Туфли опять были на высоком каблуке, хотя дочь вымахала до 170 см. Оказалось, что других не было и что, похоже, других вообще не производят. А десятью минутами позже выяснилось, что у венгерских туфель совсем другие номера и на дочкину ногу они вообще не налезают. Я сжал губы и завернулся в перину — нет, в этом доме сам черт ногу сломит.
А не заболел ли я из-за того, что неустанно думаю о сюжете для фильма, причем без особой надежды, что в конце концов его примут? Я страдаю от постоянной неуверенности, словно безработный в капиталистическом мире, И без передышки нервничаю. И хоть вроде ничего не делаю, но все выбивает меня из колеи, ибо постоянно думаю, что в любую минуту во мне может родиться идея. Иными словами, я работаю денно и нощно, но работы этой не видно, никто о ней и не ведает. Да, есть отчего появиться язве! И теперь, когда я болен и скоро поеду лечиться, мое неугомонное нутро не знает, отдыхать ли ему, лечиться или втихомолку продолжать работать. Эти три недели в Лугачовицах наверняка не будут для меня отдохновением, особенно при мысли о моих несчастных зверушках. И кроме того — подстерегает опасность пьянства…
На Крамарах[9] мне было хорошо: уверившись, что умираю, я перестал думать о работе и потому по-настоящему отдохнул. Но и после отдыха меня не осенило…
Погода резко испортилась, похолодало на четыре градуса. А в постели было так уютно! Как всякий грипп, и мой нынешний имел свою специфику: температура упала, но я сделался раздражительным, каким-то неистовым, беспокойным, по ночам судорогой сводило ноги. Ни с того ни с сего почувствовал в левом плече острую боль — она мешала мне двигать рукой. Любые боли, не затрагивающие сердца — не то я где-то читал, не то сам написал, — можно выдержать, они не вызывают страха. Но при инфаркте, знаю, болит левая рука и давит за грудиной — и меня вдруг охватил страх. Это не был легкий, задумчивый страх, какой испытывают впечатлительные дети, если их обидят, или где-то оставят, или что-то у них отнимут, или запрут в комнате (из которой невозможно выбраться), или напророчат им печальное будущее. Нет, этот страх меня еще больше расстраивал, доводил до безумия, и я не находил спасения.
Жена заметила, что мои дела совсем плохи — никто не знает, какой болезнью я маюсь. Если бы дали мне, к примеру, шоферские права, я бы наверняка попал в аварию, а попросили бы меня посидеть с детьми, я бы, скорей всего, отколошматил их. Ее положение лучше — она потихоньку лечится, и врачи любят ее. Вполне вероятно, она и права, подумал я. В одном венгерском фильме говорится, что настоящих безумцев очень мало — но это не имеет ко мне никакого отношения.
Возможно, это просто тоска по алкоголю или по какой-нибудь деятельности. Я ведь изолирован, как узник. Что поделаешь: при гриппе нужно лежать!