В начале марта, когда соседи шумно повалили с граблями на свои сады-огороды — жечь мусор или удобрять землю, мне тоже пришлось задуматься, как быть с отцовским садом. Падал забор. У каждого столба я выкопал яму и всадил новый столб, покороче. Старые, подгнившие, я тоже оставил — пусть служат подпорками. Сгнили они лишь у самого основания, и срывать с них забор было бы делом зряшным. Эта работа и так заняла у меня почти два дня. Ночью я проснулся от усталости, потеряв всякую надежду отдохнуть.
Обнаружил я и другие прорехи. Пришлось уменьшить выгребную яму. Когда-то в нее сливалась и вода, и яма постепенно оползла. Сейчас я уполовинил ее, засыпав золой и мусором. Отвел новое место для навозной кучи. Сюда и воду будем сливать, и гниющие отходы выбрасывать. А те, что не гниют, отправим в мусорное ведро.
Старый холодильник, в котором отец хранил инструменты, я положил плашмя и передвинул — в нем устрою парник. Два бетонных квадрата я собирался вытащить из-под холодильника, еще когда прокладывал дорожку. А теперь этими плитами я продолжил ее.
Три дня трудился и измотался вконец, пора было отдохнуть, не то, глядишь, снова откроется язва. (Та, осенняя, как мне сказали, обострилась у меня от надсады — я один убирал спиленный орех.) Отдыхать тоже надо уметь.
Но в тот день, который я хотел целиком посвятить размышлениям о сюжете, повалилась калитка. Нового подходящего столба у меня не было, и я порядком измучился, прежде чем сообразил, как починить эту калитку, на что навесить ее.
Как раз в тот самый день мне пришла в голову неплохая мысль — сделать фильм о любви старого мужчины. Предположим, он страстно влюбляется в молодую женщину, которая поначалу отвергает его. Но он человек с положением и в конце концов добивается своего — женщина выходит за него замуж, хотя по-настоящему никогда не любила его и не полюбит.
Я читал персидский эпос — мужчина, облеченный верховной властью, мечтает о любви одной женщины, но она обещает ему в жены свою дочь, если таковая у нее родится.
Мне подумалось, что было бы занятно, если бы девушка из моего фильма поступила бы так же, как девушка из древнего персидского сказания: после свадьбы отправилась бы к колдунье и та дала бы ей зелье, которое превратило бы мужа в полного импотента. (В эпосе эту задачу выполняет амулет.)
Затем меня вдруг осенило: да ведь из этого можно сделать комедию. И в таком случае мужу даже не обязательно давать зелье против любви — сойдет и амулет. Правда, подобный тип юмора в Словакии пока непривычен.
Для комедии в свое время я нашел и название: «Дон Жуан из Жабокрек[2]». Причем не я выдумал его, а он был выдуман для меня…
Я решил за починкой калитки этот вопрос досконально обмозговать. Но вскоре оказалось, что проблема калитки столь же сложна, как и сюжет.
Пришлось притащить два бетонных столба из виноградника. Я вырыл их, причем один сломал. Теперь и не вкопаешь его глубоко, и калитку на него не привесишь. Хорошо еще, что я понял это раньше, не успев всадить столбы в землю. Смена столбов совершенно нарушила весь мой первоначальный замысел. Теперь придется передвинуть петли, задвижку и крючок — калитка должна запираться в двух местах: иначе псы откроют ее и уйдут.
Когда я снял забор со столбов, он почти завалился. В самом деле, и у него был свой век, почитай, ему уже за сорок, а то и больше. К бетонным столбам медной проволокой я прикрутил деревянные столбики и промазал их олифой, хотя и понимал: нижний конец столба все равно сгниет в земле, олифа тут ни черта не поможет. Возясь с забором, я неожиданно для себя обнаружил, что соседи прикрепили к нему веревку для белья. Попытался осторожно отодрать штакетину, на которой веревка держалась. Веревка упала, но завалилась и калитка. И тут вдруг вышел озабоченный происходящим сосед. Не иначе как он следил за мной, и слава богу, что я не отрезал веревку, а снял ее вместе с доской. Оно и выглядело так, будто я хотел что-то подправить в заборе, а тут нечаянно слетела калитка. Я объяснил соседу, и он, похоже, поверил. Этот сосед здесь новенький, скорей всего, даже не знает, кто хозяин забора. Такому хоть что наболтай — он только уши развесит.
У соседей на дворе чудовищный беспорядок. Наш забор подпирают кирпичи, старая кровать, там завал бутылок, кастрюль, тряпок. Расчищая пространство под забором, я наткнулся на сгнившие пищевые отходы, на всякие бумажки, окурки, черепки. Соседи выливают туда помои. Хлевушки у них дырявые, живет в них бедолага пес с благородным именем Бояр. Иной раз на свой страх и риск отвязываю его и впускаю к нам поиграть с моими собаками. Соседи против этого ничуть не возражают, считая, что тем самым я буду обязан одалживать им деньги. Они уверены, что у меня на сберкнижке триста тысяч, и виной тому я сам. Однажды, упившись, я козырнул этой суммой в корчме, желая перещеголять кого-то. Отец тоже давал им денег взаймы, но всего лишь по десятке на сигареты — мне же приходится раскошеливаться всякий раз на полсотни.
Сперва все это свинство, обнаруженное под забором, взбесило меня. Но когда я выгреб все и отвез на тачке к навозне и в сад — успокоился. И камни из-под забора повыбрал. Забор, правда, стал пошатываться, но какая разница! Потом я прорыл вдоль забора длинную борозду — если соседи опять вздумают вылить воду, она теперь потечет к ним. Но им от этого ни холодно ни жарко.
Зимой, примерно месяц назад, когда все еще прикрывал снег и когда все дворы обычно выглядят очень нарядно, хотя ни на одном не бывает идеальной чистоты, в деревню пожаловал милиционер — он разрешал супружеский спор наших соседей — и буквально остолбенел. Приказал им тут же навести порядок, хоть и не уполномочен был отдавать такой приказ. Но, верно, уж слишком был потрясен. Сразу понял, что таких людей ничем иным не проймешь. Поглядел немного, как они неохотно откидывают лопатой мусор, как бросают куски дерева куда-то за хлевушок, вздохнул, поднял глаза к небу, словно пытался найти там какое-то объяснение, да и пошел восвояси. Он удалялся, а соседка все косилась на меня — думала, что я непременно доложу милиции о дальнейшем ходе уборки. Соседка погнала на двор дочку, ту, что у нее от первого брака, — и девочка стала накладывать весь этот хлам на тачку. Я сказал, что тачка для нее чересчур тяжела, пусть-ка предложит отцу заказать в ЕСК[3] трактор с прицепом — разве трактору такое под силу. Девочка ответила, что с таким чушком, как ее отец, и связываться нечего. Однако мое замечание придало ей смелости — оставив тачку, она побежала играть. Потом вышел сам хозяин и принялся прочесывать двор длинными вилами. Какое-то время он поработал на славу, но потом бросил вилы и пошел ругаться с женой.
Это была их последняя уборка. Пришла весна, засветило солнце, и снова все обнажилось. Рухлядь, прикрытая снегом, местами еще походила на маленьких снеговиков и для стороннего наблюдателя выглядела пока вполне очаровательно.
Я отказался от своих потуг наставить их на путь истинный. Я ведь тоже ленив и скорей смирюсь с беспорядком, чем стану до одури воевать с ним.
Наконец калитка была готова, повешена и смазана, я несколько раз отворил ее и затворил и почувствовал себя совсем как отец, когда ему удавалось сделать полезное дело. Казалось мне, что на этом его дворике я даже выгляжу как он. Да, на минуту мне показалось, что это не я стою, а мой отец. И когда пришла из школы дочка, калитка, мною починенная, была для нее такой же естественной вещью, как в свое время и для меня поделки отца. Я стоял, сгорбившись у дерева, и размышлял, хорошо или плохо воспитываю ребенка. Должен ли я обратить ее внимание на эту калитку или нет.
Пока я любовался делом рук своих и представлял себе, как был бы доволен моей работой отец, соседка с верхнего участка, та, у которой два парника, успела залатать в проволочной сетке дыру, через которую ходят кошки от нас к ней и обратно. Я надеялся, что дыру она не заметит, ибо осторожно вырезал ее на уровне глаз — кому придет в голову, что в этом месте может кто-то пролезть. Но соседка, верно, кошку выследила и лаз уничтожила. Такая скаредность меня взбесила. Я стал думать, как отомстить этой тетке.
А все дело в том, что к нам ходили лишь определенные кошки — те, к которым наши собаки привыкли, когда еще были маленькими и у меня хватало терпения объяснять им, что кошек трогать нельзя. Собаки запомнили их, и кошки от верхних и нижних соседей этим пользовались, когда за ними гонялись здоровенные коты. Они вбегали к нам, опасливо косясь на собак, хотя те и не обижали их, и прошмыгивали в наш сарай. Наши собаки не пропускали к нам чужого кота — облаивали его даже на приличном расстоянии.
Сейчас в соседский двор возвращалась кошка Люция, но нашла свой проход залатанным. Беспокойно забегала туда-сюда. Надо заметить, что она беременна и едва волочит свой живот. Устроил я ей на нашем чердаке местечко, постелив старую перину, кинул туда шматок мяса и налил молока — пусть себе спокойно рожает. Но Люция привыкла к другому дому: мясо съела, молоко выпила и побрела к лазу.
Я взял ее и перенес в хлевушок, откуда она могла перепрыгнуть к соседям. Обидно, конечно, что Люция не хочет рожать у нас, но, с другой стороны, мне же лучше — не придется топить котят. Впрочем, возможно, Люция еще одумается и придет котиться к нам.
По календарю весеннее равноденствие было 19 марта. Но когда я сказал об этом жене — она не поверила. Мы вступили в дискуссию по астрономии, в результате которой выяснилось, что жена не знает, где юг. Стало быть, зря я объяснял ей солнцестояние и долготу дня. Конец дискуссии был весьма унылым, так как я сам не мог уяснить себе, почему срок весеннего равноденствия каждый год смещается. Выходит, и я не семи пядей во лбу.
А двадцатого выпал снег. И ночью снежило. Утром, надев халат, я пошел расчищать дорожку — боялся, что снег примерзнет и тогда уж по ней не пройдешь. Этот урок я получил еще в начале года: хлопнулся на льду, и правая рука болела у меня, пожалуй, с месяц. Даже одеваться было невмочь. Боли уже прошли, но над ключицей осталась шишка, которая непосвященному человеку может напоминать — если он поглядит на меня с одного боку — большую, как у культуриста, мышцу, эрго, поэтому даже не скажешь, что шишка неэстетична. Где-то я читал, что Леонид Андреев написал рассказ о купце, заболевшем раком от удара в плечо.
Любопытно, когда я впервые услышал об этом, рака и смерти я боялся больше, чем сейчас. Сейчас я, пожалуй, стал мудрее — смерти уже не боюсь, хотя вполне вероятно, что умру от рака, как мой отец и его мать Франтишка. (Она умерла в августе 1945-го.) Помню, как одно время я боялся работать сцепщиком. Пошел трудиться на шахту, а там мне предложили, поскольку до этого был студентом, определиться на более легкую работу при горняцком транспорте, на поверхности, а точнее, со сцепщиками. Железнодорожные вагоны приводили меня в такой ужас, что я предпочел трубить под землей. Там заполучил язву двенадцатиперстной кишки, и меня отослали домой. (Когда я отправился на рентген, у меня не было ни копейки. Товарищи по работе не изъявили ни малейшего желания дать мне денег на трамвай, и я пошел в медпункт пешком — путь неблизкий, семь километров. Отправился я туда натощак и на обратном пути уже вконец осатанел. Сел без билета в уголок трамвая, закрыл глаза и так доехал до общежития. Мне уже было все равно, накроют ли меня с поличным кондуктор или контролер. Голод переборол последние остатки страха и стыда. Я даже не думал о том, что скажу, коли явится контролер. А дома ничтоже сумняшеся открыл шкаф соседа и наелся из его запасов. Сотоварищи знали меня и никак не могли заподозрить, что я способен взять что-то чужое. В комнате был у нас один объедала. И тот парень, у которого я съел кусок хлеба и колбасы, вечером долго и угрожающе глядел на него, а потом сказал:
— Ничего не поделаешь, придется потопать в скобяные товары и купить здоровенный висячий замок. Только вот боюсь, одной ненасытной утробе и замок не помеха. Это уж такая порода. Единственное, чем можно обротать обжорство, — это выбить такому козлу зубы и поломать ребра. Тогда, надеюсь, будет порядок.
Невинному обжоре было ужасно смешно и вовсе непонятно, почему хозяин колбасы швырнул ему на кровать кусок черствой корки.
На другой день я получил аванс и отбыл домой.)
После этого длинного отступления хотелось бы еще заметить, что иногда вовсе ни к чему признаваться в содеянном. Когда однажды жена тайком взяла ключ от моего кабинета, у меня не было полной уверенности, ее ли это проделки или кого другого. Не признайся она, я никогда бы логическим путем не дошел, что это ее хитрости. Милиция и следственные органы знают лишь то, что они узнают от самого преступника. Если тот молчит, совершенно исключено, что они могут что-то неоспоримо доказать ему. Преступник своим молчанием может сбить с толку любого.
Да, и такие вопросы роятся в бедной голове сценариста. Дело в том, что один режиссер предложил мне написать для него детектив или какую-нибудь криминальную историю. Предполагалось, что это будет психологическая вещица. Для начала я купил уголовный кодекс, но о самом сюжете пока не задумывался.
Сбросив снег с дорожки и впустив в наш двор соседского пса Бояра, я пошел еще полежать под периной, просто согреться, спать мне не хотелось. Но чуть позже я заснул. Пробудился через час: светило солнце, с крыш скапывал подтаявший снег. Сад, полный птиц, суматошно звенел, шныряли воробьи, синицы, черные дрозды, вороны, на орехе орудовал прекрасный дятел — чистюля. На дворе, не обращая внимания на собак, насыщались дрозды-рябинники. Собаки рыли у своих будок огромные ямы. Шах, кажется, обучает этому искусству молодого Бояра. Он стоит над ямой и кивает головой. Бояр сторожко опускает лапы на дно, озираясь, дозволено ли ему такое, и начинает рыть. Шах следит за ним. Кот Максо наблюдает эту зряшную работу с крыши, где отыскал у трубы сухое местечко. Увидев меня на дворе, прыгает к дверям и ждет, когда удастся ему прошмыгнуть в тепло.
Я еду на автобусе к центру.
На руке у меня перстень с квадратным камнем, это ляпис-лазурь, или же лазурит, ярко-синий кубический минерал, натриево-кальциевый алюмосиликат и сульфид. Увидев его однажды в витрине, я не мог совладать с собой и, преодолевая всяческие угрызения совести, отвалил за него большие деньги, даже не скажу сколько — жена убила бы меня. Возможно, моя рука с этим перстнем выглядит довольно смешно, но с ним я отлично себя чувствую, и, когда не хочется в город — на работу или на собрание, — мне достаточно подумать, что надену мой перстень, и у меня тотчас поднимается настроение. Дома его не ношу — берегу.
Резкое солнце било в глаза, весенний сырой воздух одурманивал, усыплял и подавлял. Водитель автобуса и тот был не в своей тарелке: обычно при посадке он любил побалагурить с нововесчанами — они казались ему чуть экзотичными по сравнению с угрюмыми и будничными жителями центра, воспринимающими поездку в автобусе как вещь совершенно обыденную. Нововесчане все еще помнили приятную перемену, наступившую с введением автобусной линии в деревне, — до этого им приходилось топать на поезд, а ведь надо сказать, что для иных станция — не ближний свет. Но в наши дни редко кто впервые садится в автобус — даже семидесятилетние пенсионеры хоть раз в жизни да совершили поездку в город. Однако вторая поездка тоже бывает праздником, и это взбадривает водителя, хоть и не так, как общение с новоиспеченными пассажирами, впервые путешествующими по этой линии. Во всяком случае, он может поразвлечься, отвечая на их вопросы о пересадках.
Нервозность водителя особенно ощущалась при торможении и на поворотах. Я даже опасался — не перевернуться бы нам ненароком. Под мостом, где дорога едва просматривается, он в самом деле чуть не врезался во встречный автобус. А потом тащился невыносимо медленно — тут уж мы взволновались, не высадит ли он нас в открытом поле по причине какой поломки. С грехом пополам автобус дотащился до Дубравки. Выяснилось, что водителя должны сменить, ибо поездка в Нову Весь была сверхурочной. Когда сел другой водитель, автобус словно обрадовался. Мотор заработал полным ходом, и торможения даже не чувствовалось. Мы благополучно докатили до центра.
К десяти я зашел к «Мясникам»[4]. Пока получил харч, есть расхотелось. Через силу проглотил один рожок и немного супа. Потом по гнусной улице, по которой люди ходят на работу, дошел до конторы.
Постучал в дверь нашего сценарного отдела и вошел.
В тетрадь, куда вносятся посещения и консультации с внештатными сотрудниками, я написал лишь дату, пропустил несколько строк и красиво расписался.
Потом сел и стал читать газету. Вскоре пришла коллега, и я с места в карьер принялся обстоятельно излагать ей свои планы: собираюсь, дескать, писать сценарий о мужчине, донжуане, теряющем при этом свои мужские достоинства. Под конец он начинает прикидываться не таким, каков он есть на самом деле, но терпит фиаско.
— Как так? Почему он терпит фиаско? — спрашивает коллега — она выглядит усталой и слушает меня вполуха.
— Ну так же, как с мольеровским Дон Жуаном. И тот попадает в ад, когда становится не только грешником, но и лицемером.
— Ах, — сказала коллега, — о лицемерах уж столько понаписано. Кто станет это смотреть?
Я отвечаю:
— Он не все время будет лицемером. Только в конце фильма.
Мне не хотелось так легко отказываться от своего замысла, и я начал самым подробным образом рисовать падение моего героя. Коллега сказала, что однажды я уже написал нечто подобное и что тот сценарий никому не понравился.
— Потому что вы его не поняли, — возразил я. — Ты, конечно, имеешь в виду мой неудачный сценарий «Черный рубин». Но это был не донжуан, а человек, отступивший от своих планов и своих изобретений, поскольку не обладал достаточной волей для их осуществления. Когда их стали претворять в жизнь другие, он ужаснулся и возненавидел свой прежний образ.
Коллега уже изнывала от скуки.
Она поглядела на мой перстень и попросила меня показать его вблизи. Я объяснил ей происхождение перстня, сообщив, что он из Персии и что очень старый, но реставрированный. И что когда-то был крупнее.
Коллега моей брехне не придала никакого значения, ей и на перстень-то было плевать. Повертев его на своем среднем пальце, она тотчас вернула его и ушла в соседнюю комнату, где несколько редакторов пили кофе и неплохо забавлялись, ибо там гостил один старый писатель, который вел себя словно на читательской конференции — являл воплощенную мудрость и назидательность. Каждый думал о своем: одни, что писатель роняет себя, болтая всякий вздор, другие, что снова слышат старые байки и что, в сущности, этот человек уже не способен сочинить ничего новенького, и эта мысль возвышала их в собственных глазах, а третьи просто ждали, когда же старик перестанет молоть языком и возьмут слово они. Пожалуй, все эти посиделки достигали определенного культурного уровня, но по сути своей были безнадежны. Всего лишь один из способов обойти подлинные человеческие проблемы и трудности. Это были натренированные в болтовне люди, которые никогда не решились бы рискнуть собственной шкурой. Их главная цель — не оплошать и всегда выйти сухими из воды. А ведь все равно, подумал я, сосут из того, что уже пришлось пережить другим. Самое большее, на что они способны, — это потолковать насчет приготовления всяких «фирменных» блюд, новых сортов вин и еще, пожалуй, о том, что якобы вредно для здоровья. Таких коллективов, подумал я, в ЧССР определенно много: они как-то удерживаются на поверхности, но ничего толкового не создают, — а кто же все-таки будет творить искусство?.. Я даже побаивался их — они знали, что пишу мало, и, как мне казалось, мое творчество не очень-то и ценили. Однако желания как-то превзойти их, доказать им обратное я не испытывал. Подобное общество не побуждает к активности.
Да, надо признать — не было между нами взаимности, хотя это и не мешало тому, что временами здесь вдохновенно говорилось о коллективе.
Я попросил у приятеля, сидевшего за писательской спиной, сигарету. Писатель подал мне руку. Спросил, как поживают мои собаки. Я сказал — хорошо. Добавил, что много они не едят, им подбрасывают сестра и соседка, а иногда мы заходим и к матери, где они подъедают недельные остатки, поскольку мамин пес Тяпко, дядя моих собак, так зажрался, что признает только чистое мясо, а если нет его, предпочитает голодать. Факты были совершенно иными, но в данную минуту я не счел возможным подробно обсуждать вопрос кормления моих псов, который никого не занимал. Все равно меня вскоре прервали.
Затем началось совещание. Писатель побрел домой: пора, дескать, работать.
На совещании я узнал, что в редакции есть два сценария новых авторов. Но материалов было мало. Наконец заведующий задал мне вопрос, пишу ли я что-нибудь. Я ответил, что раздумываю над темой. Упомянул о своем замысле с Дон Жуаном. Заведующий сделал кислую мину и сказал:
— Нам нужна тема из современной жизни. Я бы приветствовал историю, герой которой любит свою работу и по всем статьям современен. Ты же знаешь жизнь, мог бы что-нибудь этакое изобразить.
Я кивнул.
Другой сотрудник добавил, что существует стипендия для того, кто намерен пожить в той или иной среде, откуда можно черпать материал. Он знал, что такие формы поиска темы я не признаю, но вслух я не выразил своего неудовольствия. Напротив, сказал, что как раз собираюсь предпринять нечто подобное: отправиться на какой-нибудь машиностроительный завод. Заведующий заметил, что о машиностроителях уже написал Дьетль. Одна редакторша высказала предположение, что я написал бы об этом лучше. Я промолчал.
— А что, если взять какой-нибудь сельский кооператив? — спросил заведующий.
— Кооператив и у нас есть, в нем работает моя мать, — возразил я.
Но все пять коллег имели в виду кооператив в другом месте, куда мне следовало бы поехать, некий сказочный кооператив, где сплошь молодые инженеры и где возникают лишь такие проблемы, какие мы видим в новейших авангардных фильмах. Коллеги знали, что время от времени я хожу в ЕСК помогать матери и что кооператив для меня — дело знакомое, но им казалось, что настоящие кооперативы с настоящими проблемами обязательно где-то далеко, куда никому ехать не хочется и где приходится долго и трудно осваиваться. Там живут настоящие герои, истинные словаки. А под Братиславой — разве тут может быть кооператив, о котором стоило бы писать?
Я сказал:
— О кооперативе я уже написал один сценарий.
— Ну и что? — удивляется заведующий. — Можешь написать и два и три сценария.
— Но в общем-то эти проблемы должны решать экономисты и инженеры, а зрителя, который в этом деле ни черта не смыслит, такой фильм не устроит.
— Однако у людей в кооперативах есть и такие проблемы, которые понятны всем, — говорит другая коллега.
— Тогда почему не может быть фильма о кооперативе в Новой Веси? — спрашиваю я.
Все призадумались. Заведующий улыбнулся.
— Почему же, вполне. Но все-таки неплохо бы тебе поехать куда-нибудь в другое место, и в других местах живут люди, и наш долг — охватить своими темами все области Словакии. Съездил бы ты хоть раз в кооператив, где овцы, бача[5], ты бы глаза вытаращил — сколько всего могут нарассказать о себе люди.
Я согласился.
Однако заметил, что кооператоры будут рады, если я напишу для них сценарий о бабнике, о донжуане, поскольку и у них с такими людьми бывают проблемы.
Кое-кто засмеялся.
— Не это главное, — говорит заведующий, — это все вещи, которые развлекут людей, но ничего не дадут. На другой же день они забудут об этом. Надо идти вглубь. Решительно! Не боясь трудностей!
Я сказал:
— Вы видели несколько критических советских фильмов и теперь все жаждете общественной критики. Все время хотите того, чего, по сути, не знаете. А что, если я напишу такой фильм, как «Премия»? Кто из вас признает, что это настоящие проблемы? Но если мой сценарий хоть на йоту будет отличаться от «Премии», вам покажется, что я перегнул палку.
— Ты слишком заносишься. Если бы ты скромно собирал материал о тех, кто обеспечивает нам существование, если бы ты действительно старался понять их, так тебя бы не волновало, хорошо ли это будет или нет…
— Как? Меня не должно волновать, хороший ли будет фильм или плохой? — вскричал я.
— Это уже второстепенный вопрос, Естественно, фильм должен быть хорошим. Но не можешь же ты писать о мерза…
— Почему? — спрашиваю.
Заведующий поглядел на своих подчиненных, черкнул карандашом в блокноте и с серьезным видом сказал:
— В спорах никогда не рождается искусство. Они вредят работе.
— Ошибаешься, — сказал я. — Спор — прежде всего диалог. А без диалога… Собственно, вы этим доказываете, что не способны принять истинно живой, острый сюжет, поскольку и в повседневной жизни не привыкли воевать.
Коллега обронила:
— То-то ты навоевался в Новой Веси. Еще бы — разбить несколько тарелок, оттаскать жену за волосы…
Заведующий осадил ее строгим взглядом. Но я не рассердился. Она была права. Однако писательская битва — дело иное.
Другая коллега сказала:
— Ты ужасно нас презираешь. Будто мы какие-то бюрократы. Каждый идет тебе навстречу, каждый выслушивает все твои выдумки, но посоветовать тебе — как бы не так. Раз мы коллектив, ты должен считаться с нами хотя бы настолько, чтобы объяснить, что ты собираешься делать. Тебе же лучше. Если кто-нибудь придет с подобным материалом после тебя, мы будем знать, что ты додумался до этого раньше.
Я повернулся к коллеге, собираясь ответить ей: если до чего-то додумался я, так другой не может додуматься до того же самого. Но это опять выглядело бы дерзостью.
Заведующий перешел к следующему пункту совещания.
Когда мы обсудили, все вопросы и заведующий ушел, коллеги захотели пойти со мной на мировую — они не выносили напряжения. Пытались объяснить мне, что они безоговорочно на моей стороне, хотя нельзя забывать и о тактике. Надо уметь преподносить свои мысли.
Коллега вытащил из портфеля бутылку водки и сказал:
— Все ясно. Надо только иметь выдержку. И стараться говорить о теме так долго, пока коллектив не поймет ее.
— Мы что, по-твоему, идиоты? — возразила коллега.
Другая сослуживица раздала стопочки, и мы выпили. Я — не до дна, но все-таки нельзя было быть уж такой свиньей, чтобы продолжать препираться. Я сказал, что для меня было бы лучше всего взять какое-нибудь уже признанное произведение и обработать его для фильма. Почему бы заведующему не предложить мне чего-нибудь этакого?
Дискуссия в конце концов обернулась против заведующего. Отчихвостили его, распекли как могли, и выяснилось, что всему, собственно, виной он. Хотя на самом деле это не так. Полагаю, здесь все из одного теста.
Когда бутылка была выпита, мы сварили кофе, а потом стали думать, куда бы еще завернуть. Договориться было непросто. Я лично в последнее время не любил ходить в кафе, мне везде было холодно. В кафе по большей части или душно, или сквозит. И полно всяких посторонних людей, которые беззастенчиво разглядывают тебя, а то и вовсе подсядут и давай выговаривать, почему-де мы не сделаем наконец приличный словацкий фильм. Объявись в обществе датчанин или ирландец, никому и в голову не придет терзать его уровнем их кинематографа. Но словаки о своих фильмах много толкуют, и их бесит, что они гораздо хуже, чем фильмы Центральной Европы. Так ли это? И словацкие фильмы делаются на определенном уровне — хотя наш народ это недооценивает. В свое время нам казалось, что нас, словаков, мало. Но на территории Словакии живет пять миллионов человек — а это уже приличное сообщество, экономическое и культурное. Было бы куда хуже, будь нас больше. Я вполне доволен, что не являюсь представителем многочисленного народа. Ложная гордость своей множественностью никого не спасет. Личность, в конце концов, не виновата в том, что принадлежит к тому или иному народу — малому или большому. Свою национальность мы не выбираем. Естественнее, на мой взгляд, гордиться тем, что ты высокого роста.
Впрочем, этот комплекс малости мы в какой-то мере преодолели. Сыграли свою роль разногласия в мире: словаки поняли, что могут быть счастливы, что живут в Европе, в любом другом месте земного шара с таким народом при его численности и уровне обращались бы куда круче. Пришлось бы нам ой как повертеться.
А с другой стороны — о том, что на самом деле тормозит развитие нашего фильма, мало кто знает. Вытекает это и из психических особенностей наших кинотворцов. Это все люди, односторонне взирающие на мир под неким кинематографическим углом зрения. Этому их учат и в институте. Они не имеют или не хотят иметь ничего общего с так называемым литературным взглядом на вещи, с философией или историей. В наших киноинститутах молодым творцам внушают, что кинематографический взгляд нечто особое, для чего человек должен не то что подготовиться, а родиться, и что остальные искусства в наш век уже архаичны, не адекватны современному видению мира. Есть режиссеры, совсем не читающие никакой беллетристики, не говоря уже о книгах по философии, географии и прочим наукам. Первое, что литературный редактор подметит за любым режиссером, — это полное незнание правописания. Должно быть, ниже режиссерского достоинства обращать внимание на такие мелочи.
О духовном уровне режиссеров литсотрудники говорят постоянно. И теперь, распив бутылку водки, мы напрочь забыли о наших распрях и взялись честить нравы, привычки и недостатки наших режиссеров. Мы сошлись на том, что это невежды и сибариты, что это люди, которые живут только ради денег, а на все прочее — на политику, искусство, жизнь человеческую — им наплевать. Они совсем окостенели и все фильмы стригут под одну гребенку — каким бы гениальным ни был сценарий, фильм, как правило, получается средний. Вот и выходит: не мы, сценаристы и редакторы, плохи и не знаем законов кино, а они, режиссеры, не в состоянии взглянуть на мир с точки зрения камеры, движения и монтажа, но при этом презирают любые советы. Да и как иначе: они в вечной гонке, им бы только намотать до черта метров ленты и сорвать за это куш покрупней.
А объявись нежданно при таком разговоре в нашей конторе иной режиссер, он может смело поддержать критику, ибо целиком и полностью будет согласен с нами, считая, что мы, честя режиссеров, имеем в виду отнюдь не его, а тех, кого в комнате нет. Так мы собираем новые сплетни о других режиссерах и используем их в качестве топлива для своих огнеметов уже при иных обстоятельствах.
И наконец, когда приходишь домой после полуночи, тебе делается не по себе: как ты мог поддаться этой страшной демагогии и ругать режиссеров X и Y? Ложась усталым в постель, ты говоришь себе, что завтра будешь справедливее и, если ненароком снова речь зайдет о X или Y, ты заступишься за него. Такие угрызения совести испытывает, пожалуй, каждый из нас, о чем свидетельствуют сценки, хорошо мне знакомые: на следующий день встречаешь за столиком в кафе оболганного режиссера, а коллега грустно кивает и говорит: «Мы как раз толковали о нашей вчерашней дискуссии».
Но оказывается, режиссер ни сном ни духом о ней и не ведает.
Сколько раз я давал себе клятву не ввязываться в такого рода дебаты. После них дня три бывает тошно. И к тому же ты совсем не уверен, что твои собеседники говорили именно то, что действительно думают, В конце концов, я тоже не всегда говорю то, что думаю. Да ведь этого никто от меня и не требует.
Но чем дольше я сижу дома и раздумываю о теме, тем чаще возвращаюсь мыслью к последним минутам отца и не перестаю корить себя, что мало уделял ему внимания. Отец и вправду был очень несчастным человеком. Ему пришлось бросить реальную гимназию — у семьи не хватало денег. Хоть и продали виноградник, а все равно из нищеты не вылезли. Отец пишет в своих воспоминаниях: «Родители не могли меня прокормить». Бедняга предполагал, что читающему его записки будет неведомо, что он внебрачный ребенок и отца своего никогда в глаза не видал. От этого отец страдал всю жизнь. Быть может, в понятие «родители» он включал и деда с бабкой, с которыми жил в одном доме. Но когда бы речь ни заходила о том, отца всегда охватывало чувство стыда: в прежние поры внебрачный ребенок считался страшным позором. (Те, что больше всего насмехались над ним, уже давно обзавелись внуками и внучками — и тоже внебрачными!) Впоследствии от отца ушла жена, моя мать, и он остался с тремя детьми один. Отец нередко приходил в отчаяние — нам было трудно поддерживать хозяйство на должном уровне, а к тому же мы были остры на язык. И вспоминать больно, как часто мы грубили отцу, не разделяя его огорчений. С какой радостью я отдубасил бы себя нынче за свою былую черствость.
Правда, к концу жизни отца мы все поумнели. В его доме нам было как нигде хорошо. И я после долгих скитаний осел наконец со своей семьей у отца. Он воспитывал и сестрину дочку — как я уже говорил, отец умер за несколько дней до начала учебного года, когда внучка должна была первый раз идти в школу. Стоял конец августа…
Отец все еще с нами. Иной раз, выкапывая, к примеру, столб, хорошо укрепленный камнями, я, позабыв, что отца уже нет, сержусь на него. Год назад, когда отец уже был прикован к постели, а я, как обычно по весне, грипповал, сосед вскопал нам огород, и я купил по этому случаю литр вина.
Когда отец открывал бутылку, она выпала у него из рук и разбилась. А я сказал: «Это потому, что ты жадный». Это проклятая привычка все оценивать и везде искать «более глубокие» корни (уж не влияние ли Фрейда?) превратили меня в зверя: я не способен был вжиться в отцовское состояние, понять, что он уже не мог быть жадным — да и не был им никогда — и слова мои были жестоки и несправедливы. Причиной тому подчас бывает сыновняя образованность, заносчивость, ощущение силы. Я не забывал о своем «разуме», а теперь это мучит меня. Да и не разум это был вовсе. И вообще, чего хорошего в жизни дал мне этот разум?!
Боже, а как отец любил нас!
Мы были для него наивысшей ценностью, наивысшим богатством, он безмерно гордился нами. Всегда был справедлив к нам, никогда ничем не попрекал — отдавая нам всего себя. Мне поставил домик, хоть и небольшой, но сухой и красивый, а сам, бедняга, умер в конурке, куда никогда не заглядывало солнце и где от сырости гнил пол. Когда он лежал на постели мертвый, а сестра убирала комнату, в ночном столике она нашла пятисотенную купюру и заплакала. Это были все его деньги: остальные он отдавал сестре, да и мне, случалось, подсовывал. Вспоминаю, каким он был в конце жизни скромным, неназойливым, как извинялся перед нами за свою беспомощность, как терпеливо переносил боли… и не могу не плакать. Не только дома, но где бы я ни был — в лесу ли, в городе — я терзаюсь мучительными укорами: меня вдруг заливает внезапная боль, и я останавливаюсь или склоняю голову, пока не минут эти тягостные воспоминания.
Наверное, отец мог бы еще жить, мог бы дотянуть до преклонного возраста и умереть совсем дряхлым, когда и я стал бы потихоньку стариться. Он умер до срока — как раз тогда, когда безрассудство молодости у детей проходит и они начинают испытывать благодарность к родителям. Но у нас не было и уже никогда не будет возможности выказать ему свою любовь. Мы думали только о себе.