Шестая глава

В свое время на курорте я позабавил своих компаньонок по тароку[16] изречением: воду хвалю, а сам вино пью, но случается и наоборот — вино хвалю, а сам воду пью.

Объяснил я, что так поступают многие, но что в равной мере опасно делать как первое, так и второе.

Отправившись через несколько дней на велосипеде к дочери — навестить ее и проверить, — я вспомнил это изречение и весь стиль наших разговоров на водах. В качестве примера проповеди вина и пития воды я привел рекомендации докторов, что советуют нам — коль уж мы нездоровы — отдыхать, не думая о работе, о победах и наградах — только тогда отдых принесет нам спасение. Впрочем, сами-то врачи отлично знают: много отдыхать в этой жизни нам не дано, да и им тоже. (Кто-то заметил: «Не всем». Да, трудно абстрактно рассуждать о морали, если сразу же искать исключения.)

И сейчас я твердо решил вообще не напоминать дочери о неудачном праздновании пятнадцатилетия.

Дочка показала мне новый паспорт, сообщила, что у нее хорошие отметки и что на уроках часто подымает руку, чтобы исправить плохие. Я сказал, что главная ее обязанность — учиться и что ей лучше не дружить с такими ребятами, что пренебрегают школой и увиливают от занятий. Ведь это преступление: многие не попали в спецшколу, а быть может, учились бы, как положено, других взяли — а они считают школу напрасной тратой времени. И потому мы, взрослые, испытываем страх перед будущим, когда видим, как молодежь отступает от наших идеалов и норм.

Мама заметила, что и я дружу с разными людьми, но никто мне этого не запрещает. И не всякий, мол, хороший ученик — хороший товарищ.

Я сказал, что отнюдь не считаю плохим товарищем человека, добросовестно выполняющего свою работу. Или такого, которому не удается что-то — его ли в этом вина. Но если кто-то пользуется протекцией и требует от общества незаслуженных вознаграждений и денег, такого человека я не уважаю и с таким никогда не стал бы дружить. Такие люди у меня всегда вызывали отвращение, хотя, естественно, я не всегда давал им это понять, ибо не моя обязанность попрекать кого-то за тот сомнительный образ жизни, который он ведет. Сам же я своим примером, своей жизнью доказываю, что не хочу от общества больше того, что заслуживаю. Я никогда не требовал никаких привилегий.

Дочка начала со своей постпубертатной логикой объяснять, что те ученики, которых устроили в школу по протекции, ни в чем не виноваты и что это вовсе не повод, чтобы с ними не дружить. Кроме того, демагогически заявила она, и плохие ученики не могут остаться вне коллектива, ибо станут еще хуже.

Я сказал, что у нее еще недостаточно развито чувство справедливости, если она может считать своим другом такого человека, который пренебрегает работой, в данном случае — школой, когда она сама считает своей главной и единственной целью — учиться. Или она так не считает?

Я понимал, что вещаю, как оракул, и немного скис. Сказал, что существует и иной метод, чем дискуссия, и что человека ко многим вещам можно просто принудить, но я не хочу этого делать, я лишь высказываю мнение, к которому пришел за многие годы жизни.

Дочка обвинила меня, что я наверняка завидую своим друзьям, у которых большие и хорошо обставленные дома, и от зависти валю на их голову все подряд, лишь бы не работать, как они. Короче: я завистливый и ленивый.

Я даже допустил, что это можно считать завистью. Но слово «зависть» не всегда носит отрицательный характер. Ведь не будь определенного типа зависти — который я называю чувством справедливости, — не было бы никаких социальных движений. Братья Гракхи отдали жизнь за то, чтобы уравнять имущественные различия в Риме. Если какая-либо идеология создает у нас ощущение, что завидовать отвратительно, то тем самым она стремится оправдать имущественное неравенство. Впрочем, я никогда не испытываю зависти к таланту, к красоте или здоровью. Человек же действительно завистливый завидует всему. Если я смотрю с отвращением на человека, который приобрел имущество путем краж и подлогов, то тем самым косвенно спасаю этого человека: если в обществе останутся одни воры и стяжатели, кто тогда будет создавать в жизни ценности? Думаю, что такой гнев — впрочем, даже не знаю, гнев ли это, — нельзя назвать завистью.

Мама спросила: зачем все это я говорю своей дочери. А вот зачем: как-то я слышал, что одна ее подружка буквально с восторгом объявила о том, что в аттестате у нее будут одни двойки. Не стыдно ей? Ведь это все равно что гордиться тем, что воруешь.

Дочка, защищаясь, сказала, что познакомилась с этой подружкой на отдыхе два года назад и что за ее взгляды не отвечает.

Мне это противно, заявил я, и таких коллег на студии, которые требуют незаслуженных денег, ненавижу. И любой честный человек должен их ненавидеть, ибо эти люди воруют. Да, они воры.

Я поднялся — настроение у меня было никудышное.

Простился с мамой, Винцо и дочкой и не спеша подался на другой конец деревни.

Припомнились времена, когда мне было столько лет, сколько дочери, как я читал дневники Толстого, где русский пророк нападал на богачей и дармоедов, а сам трудился в поле, чтобы доказать: справедливым может быть только работающий человек.

Пожалуй, и дочка уже исподволь составила свое представление о справедливости мира. Однако ее понятие справедливости исключает активное вмешательство в какие-либо неурядицы; мир для нее и ее поколения не исполнен справедливой борьбы человечества, он сам по себе, и надо предоставить жизни свободно развиваться и принимать ее такой, какая она есть, не пытаясь ничего изменить в ней. Это немного лучше, правда лишь немного лучше, чем считать, что мир абсурден.

А как я вмешиваюсь в жизнь?

К слову, пора понять, что детей нельзя слишком перегружать теориями. Они не могут их принять хотя бы потому, что для их ума они слишком тяжелы и сложны. Молодой человек не может сказать: то, что я совершаю порой ошибки, — это одно, а то что я мирюсь с этими ошибками и хочу думать, что они относятся к нормальному ходу жизни, — другое. Молодой человек не может думать одно, а делать или говорить другое. Следовало бы его ознакомить с противоречивостью человеческой мысли: никто не может быть всегда и во всем последовательным и совершенным, но и нельзя свои ошибки возводить в закон, а несовершенство — в норму жизни.

Однако и в стремлении к совершенству нельзя переусердствовать, ибо, не имея достаточно таланта или сил, человек не должен отягощать себя слишком высокими требованиями к себе — иначе он загремит в психушку. Ох и трудно найти золотую середину, очень трудно!

Эти мысли утомили меня и вогнали в сон. Я ведь не добиваюсь от дочери чего-то конкретного и свою воспитательную работу просто-напросто отхалтуриваю, дабы высвободить время для своих раздумий. И как было бы славно, если бы вовсе не приходилось изощряться в воспитании дочери.

Собственно, пока ничего особенного не случилось: всего лишь некоторый перебор событий в конце учебного года. Лично я не хотел бы снова быть пятнадцатилетним. У такого человека нет еще определенного взгляда на вещи, нет ничего четкого, а потому он проигрывает схватку со взрослыми. Но действительно ли мы хотим, чтобы наши дети были такими, как мы? И действительно ли мы сердимся потому, что близко к сердцу принимаем будущее мира? Ловлю себя на мысли, что будущее мира не так уж и тревожит меня, но вот молодежи пожелал бы, чтобы какой-нибудь бич божий ее как следует высек! За ее непристойные речи, за эту манию величия и леность… а уж потом пусть она устраивает все согласно своим представлениям. В нашем обществе царит культ молодежи. Мы охотно говорим о производственных успехах молодых людей, о стройках, которые они возвели… но в глубине души мы постоянно начеку, словно боимся, что эта молодежь в конце концов покажет нам, где раки зимуют…

Дома меня ждала записка от знакомого режиссера: приглашал меня сыграть в его фильме одну эпизодическую роль. Для этого мне завтра надо приехать в Нову Баню. Автобус в полседьмого отходит от Авиона[17], а через три часа меня будут ждать у ресторана «Золотой фазан» в Новой Бане.

Но как встать в такую рань? Ведь в Братиславе надо быть не позднее шести, а значит, около полпятого переть на автобус. Кроме того, хорошо бы еще заручиться подтверждением заведующего, что я имею право заниматься внештатной деятельностью.

И кто знает, сколько там задержусь — день или дольше — и стоит ли взять с собой запасную рубашку и пижаму. На всякий случай я собрал в портфель вещи на три дня, завел будильник и лег спать.

До Авиона добрался благополучно и вовремя.

Отъехали мы точно. В автобусе стоял приятный рассветный холодок, водитель был весел и покладист, и небольшие конфликты на дороге пока не портили ему настроение.

В Трнаве на станции была прелестная утренняя суматоха. В автобус сели две молодые женщины: одна в голубом платье, из-под которого выглядывала нижняя юбка — кстати, не черная, как мне в ранних сумерках показалось, а темно-красная. Это были врачихи, потихоньку брюзжавшие на пациентов, на сестер и на то, что приходится ехать в Нитру, а не в Братиславу. Иной раз в их речи затесывалось крепкое местное словцо. Женщины были так заняты собой, что мои назойливые взгляды, похоже, вовсе им не мешали. Дама в голубом платье была крупной и мосластой, с римским носом и пышной прической, на лице кое-где проступала мелкая сыпь, но в целом не очень заметная. Вторая была тоньше, светлая и неброско одетая, но в огромных очках и с зеленым перстнем. Голубая, угадав мое желание как следует ее оглядеть, решила пойти мне навстречу — сняла джемпер и повесила его на «мою» вешалку у окна, предоставив мне таким образом возможность оценить ее фигуру и сзади. Делала она это не спеша. А садясь на свое прежнее место, постаралась на несколько сантиметров придвинуться ко мне. Я был доволен. Поглядев на часы, хотя время отнюдь не интересовало меня, показал ей свою волосатую руку. Вполне мог бы завязаться и разговор.

Они тоже посмотрели на свои часы, потрясли ими, проверили, заведены ли. На какой-то миг они вдруг сделались женщинами — а ведь спустя немного натянут в больнице белью халаты и враз станут неприступными.

Очкастая тоже на меня обратила внимание, хотя переоценивать это не следует: любой человек всегда напоминает врачу того или иного больного, прошедшего через его руки, чем-то задевшего его мысли и чувства. И вот теперь, после нескольких месяцев, бывший пациент едет в автобусе из Трнавы в Нитру и боится рот раскрыть. Они не были уверены, что где-то видели меня, — а я на эту уверенность ничуть и не рассчитывал. Вытянул ногу и снова согнул — пусть видят, что я живой. Кстати, на этой стадии общения я даже не знал, куда они едут — хотя речь шла о Нитре. Но это еще ничего не значило. Они же могли говорить о Нитре в прошедшем времени, а едут, предположим, в Нову Баню, где нам предстоит сойти вместе.

Я услышал:

— Прелестная деревушка. Отсюда к нам рукой подать. Ты хотела бы здесь жить?

— Да, и всего несколько километров от Нитры. Здесь крутой поворот и ответвление для грузовиков.

Вдруг я вспомнил, что как раз из этих мест та чудесная девушка, с которой я познакомился в Лугачовицах. Недавнее прошлое, о котором думалось, что оно безвозвратно ушло, вдруг неожиданным поворотом событий снова стало настоящим.

Пока докторши восторгались деревней, я с напряжением ждал, не увижу ли где эту девушку: вот она идет по улице, а может, сидит на дворе или возится в огороде.

Автобус промчался по деревне — я нигде никого не увидел. Только в конце ее мои пассажирки вдруг разом воскликнули:

— Вон! Видишь!

Я глянул на деревню с холма, на который автобус взобрался. Прошлое, как я сказал, в эту минуту вдруг обернулось частицей настоящего. Словно между нашей разлукой и этим мгновением не было ничего. Кажется, о таком ощущении я где-то читал. Закрыв глаза, словно бы от солнца, я попытался это особое чувство выразить словами. В нем было что-то навязчивое, обезоруживающее, упрощенное, словно время хотело сказать, что его законы настолько просты, что своей простотой они убьют любого, кто их постигнет. На этом чувстве, быть может, основываются мистические манипуляции со временем: наша жизнь лишь эпизод в вечности.

Попутчицы, пожалуй, были чуть разочарованы моим внезапным равнодушием к ним. Голубая защелкнула сумку, в которой рылась прямо у меня под носом, не пытаясь даже как-то ее убрать. Не будь у меня закрыты глаза, я мог бы спокойно в нее заглянуть и, быть может, обнаружить там имя и адрес владелицы. Человек на пути к такой цели, как любительское выступление в фильме, весь в плену подобных фантазий. Он думает, что все вокруг глядят на него с восхищением.

Но барышни вышли в Нитре, и их след в моей душе замели новые впечатления.

На ближайшем же перекрестке за городом дорогу нам преградил бронетранспортер. Шел он лениво, медленно и на красный свет. Водитель нашего автобуса дал ему понять, что это против всяких правил, и резко, всего лишь в нескольких сантиметрах от него, затормозил. Бронетранспортер, как существо неодушевленное, без разума, точно плавающее в воде полено, чуть задрожал — водитель, верно, прибавил газу, — но скорости нисколько не увеличил. Пассажиры заворчали, а наш шофер сказал:

— Ты, видать, не позавтракал.

За бронетранспортером, ибо уже загорелся зеленый свет, шел поток гражданских машин, и всем приходилось объезжать наш автобус, так как он стоял, отчасти загораживая им дорогу. Когда проехала последняя легковушка, наш автобус смог наконец тронуться с места, хотя зеленого света еще не было. Я подумал, что даже если какой гаишник и следит за движением, то он не может не признать правоты нашего шофера.

За Нитрой шофер расслабился и включил на всю мощь радио. Пассажиры не протестовали, понимая, должно быть, бесполезность этого.

Наконец мы в Новой Бане.

Вдоль стекольного завода я прошел к ресторану «Золотой фазан». Десяти еще не было, пива пока не разливали. Нигде никого. Мне представлялось, что уже издали увижу толпу киношников, кабели, электричество, юпитеры и знакомые машины. Но перед рестораном стояла тишина. А внутри сидели трое автохтонов и пили пепси.

Через пять минут барменша начала продавать пиво в разлив. Я выпил две кружки «Золотого фазана» и сосредоточенно уставился в окно. Прошел час — я решил пойти на почту и позвонить в Братиславу. Хотя всякий, конечно, посмеется надо мной, что только сейчас меня осенило убедиться в достоверности записки режиссера.

Что ж, сяду на обратный автобус и никому не скажу ни слова. Жаль, правда, денег, но на ошибках учимся. Боже, до каких пор я буду еще учиться?

Итак, иду я на почту и вдруг вижу нашу студийную машину. Из окна, как ни в чем не бывало, высовывается администратор и говорит:

— Садитесь, подвезу. Режиссер еще в Жиаре, времени у вас достаточно.

Я спрашиваю:

— Вы здесь должны были меня ждать?

— Мы должны были заехать за вами в ресторан, — отвечает он.

— А кого я должен играть?

— Гинеколога… Вы сообщите героине, что она не беременна, а потом, через какое-то время, определите, что — да, — сказал администратор.

— Врача? — спрашиваю я. — И ради этого я проделал такой путь? Почему мне не сказали об этом раньше?

— Вы были на курорте. Режиссер решил, что лучшего гинеколога ему не найти, что вы на эту роль отлично подходите. Он не говорил об этом с вами?

Я соврал, сказав «нет», ибо тотчас припомнил, что два месяца назад режиссер предложил мне сыграть эту роль. Или это было что-то другое?

Мы подошли к новобанской гостинице, где поселились некоторые члены штаба. Они сидели на террасе, на дворе и загорали.

Электрик в обычные патроны вкручивал лампы в пятьсот свечей — вечером здесь предполагались съемки.

Меня послали в гримерную, где примерили докторские штаны. Затем я вышел на террасу — там был оператор. Он порадовался моему приезду, все мне объяснил — видать, не знал, что меня никто не встретил и что достаточно было малого, чтобы я вообще сюда не приехал.

Вскоре появился режиссер с главной героиней, которую представил мне и сказал, что сегодня мы будем играть вместе. У актрисы были воспаленные глаза. Возвратилась она от настоящего доктора — глазного, — и было сомнительно, сможет ли она в таком виде вообще сниматься. Я дал понять, что неплохо было бы отложить съемки, ведь здоровье — самое главное, и протянул актрисе темные очки. Она отказалась от них, надеть их, дескать, не может, у нее парик, и вообще попросила, чтоб я не портил ей настроения.

— Какая-то она язвительная, — шепнул я режиссеру.

— Нормальный живой человек, — возразил режиссер.

Это меня успокоило. Актриса мне очень понравилась. Но я уже не осмеливался и рта раскрыть. Режиссер с минуту присматривался к нам, а потом сказал, что именно таких отношений и ожидал от нас, что именно так и должен относиться хороший гинеколог к своей пациентке.

— Сколько ей лет? — спрашиваю.

— Какая разница, — махнул рукой режиссер, но добавил: — Стукнуло восемнадцать, но стреляная птичка.

Я сказал, что перстень при съемках могу снять. Актриса, услыхав это, улыбнулась. Обрадовалась, что я серьезно готовлюсь к роли. Ассистент режиссера дал мне сценарий и попросил меня прочитать мой текст, хотя и далеко не был уверен, состоятся ли съемки сегодня.

Приехал директор картины и завел какой-то разговор с режиссером чуть в стороне от остальных. Съемки были отложены. Все начали упаковываться. Актриса села в автобус первой и долго сидела там одна, точно королева, — остальным вроде бы не хотелось ехать.

— Куда поедем? — спросил я режиссера.

— Я тут выпью стакан вина.

Остальные не занимали его. Он сел на террасе за стол и сказал своему ассистенту, что сегодня напьется. Снял рубашку, протянул ноги и стал не торопясь отхлебывать вино. Автобус вместе с актрисой отошел, что я счел невежливым по отношению к себе, у стола же остались одни циники киношники. И, словно забыв о благородных сценах, которые сегодня нам предстояло снимать, и о женщинах из штаба, мы развязали языки и стали сыпать новенькими солеными анекдотцами.

Затем приехали сценарист и композитор. Оба были уставшие — вчера на радио в Быстрице записывали музыку. Я сообщил им, что здесь я в качестве актера, а сценариста порадовал тем, что отбарабанил ему свой текст. Сценарист в мою честь заказал три рюмки «московской», а для режиссера бокал вина. Сам он не пил — вел машину. Выяснилось, что третья рюмка водки для другого актера, а в действительности театрального режиссера, который тоже должен был сегодня играть и приехал ради этого из Нитры. Дед, что топтался около стойки, вскричал при виде такого множества спиртного:

— Ба, ну и выпивон будет — море разливанное!

Рюмки наполнялись по кругу не один раз — и я почувствовал невыносимую усталость.

Пошел и сел в машину — разве теперь сообразишь почему — и там уснул. Проснулся я в Нитре на площади — один в машине, — мимо меня валом валили люди. Но площадь была какая-то маленькая. Я снова погрузился в сон — стояла уже ночь. На площади — ни души. Меня осенило: я во дворе нитранского театра, а множество людей на площади — это зрители, что шли на спектакль. Я закрылся, задвинул окно, растянулся на заднем сиденье и продолжал спать. Около часу ночи пришли режиссер, композитор и сценарист и ужасно смутились, увидев, что разбудили меня. Они как бы забыли обо мне. Был с ними и актер Доци — он подал мне руку, представился. Сказал, что знает меня, но я не поверил. Потом все сели в машину, и мы поехали к режиссеру. Он угостил нас своим излюбленным блюдом — мелко накрошенной зеленью со сметаной — и вытащил пиво. Лениво развалясь в креслах, мы всласть поболтали. Я успел хорошо отдохнуть — и потому молол, не закрывая рта. Товарищи боялись, что я не дам им поспать, но я минутой позже свернулся в кресле калачиком и снова забылся сном. Хозяин дома утром сказал, что у меня чудесная нервная система. Это от водки и безалкогольного пива, объяснил я. Такое сочетание никогда плохо на меня не действует.

Но на другой день дала о себе знать моя язва двенадцатиперстной. Я геройски превозмог все боли, мало того — решил скосить траву в саду. Наточил косу и начал от дорожки. Уже после десятого взмаха боли прекратились. В восторге я продолжал работать, пока весь не покрылся потом и не измотался вконец. Но не воображайте, что это было бог весть какое длительное время — косьба изнурила меня не более чем через полчаса. Я умылся и очухался.

Ночью, однако, боли повторились. Я, правда, засыпал, но вскоре снова просыпался. Боль опоясала поясницу, подымалась по позвоночнику вверх, потом перемещалась под ребра и сосредоточивалась у пупка. Сонный и разбитый, я постоял, склонившись над коробкой с лекарствами — но в конечном счете не взял ни одного. Я знаю эту боль, она пройдет, надо только набраться терпения и лежать, не думая ни о чем и ни на что не досадуя.

Утром шел дождь. Жена сказала, что сходит к соседям за деньгами, которые они задолжали нам. Пустое дело, предупредил я ее. Они считают нас дураками, и им даже на ум не приходит, что и нам нужны деньги, которых у нас не водится. Мы враги, как каждый кредитор и должник.

Вновь вспомнились минуты, когда в Лугачовицах я объяснял милой девушке свои сценарные планы и цели. И как она радовалась, что может вникнуть в них и сказать свое слово. Возможно, я потому снова и снова вспоминаю эти минуты, что тогда моя работа на время обрела характер игры. А нельзя ли эту мою вечную каторгу превратить во всегдашнюю игру и забаву, чтобы стать наконец спокойным и счастливым.

Возможно, потому-то я все время и думаю об этой девушке, что, когда был с ней, мне казалось — работа у меня ладится.

Если орех перед нашим домом был символом моего отца — отец часто говорил, что орех похож на него и что гибель ореха будет и его концом, — то груша, которую я обрезал, походит на меня.

Ореху мешали электрические провода — ежегодно приходилось обрезать его с одной стороны, — снизу же атаковали его высокие грузовики, проносившиеся мимо. И отец тоже как бы страдал от нашего времени: нынешний суматошный век оказался слишком стремительным для его замедленного внутреннего темпа — век обрубал его со всех сторон.

Груше, напротив, мы отвели огромное пространство — тянулась она ввысь. Но когда мы поняли, что лучше бы расти ей вширь — обирать легче, я отпилил верхушку и оставил только толстые ветки. И, клянусь богом, груша словно разгневалась. Торчащие обрубки пускали лишь маленькие листочки, и боюсь, на ней уже никогда не будет плодоносных ветвей. По опыту знаю: старый пень вряд ли выгонит здоровую веточку. Я это понял, когда, свалив орех, мы распиливали его верхушку. Те ветки, что вырастали на нем, были словно прилеплены под корой и казались совсем хилыми. Если нечто подобное происходит и с грушей, придется ежегодно обрезать ее еще больше — возможно, тогда новые ветки станут сильнее и под корой — крепче уцепятся за ствол.

В этом смысле и я похож на грушу: теперь, когда настала зрелость и мне пора приносить плоды, прошлогодняя больничная эпопея, боюсь, превратила меня в человека, который вряд ли уже очнется. И даже те, кто знает меня ближе и хочет верить, что все-таки однажды я стану великим и, конечно же, здоровым и боевитым, с тревогой следят за моими ростками, столь недостойными того могучего пня, которым я был прежде.

Не скажу, что сравнение удачно: просто такие мысли лезут в голову, когда я гляжу на грушу и гадаю — придумаю ли я какой сюжет или нет.

Возможно, сценарий потому меня так беспокоит, что я хочу наконец написать нечто совершенное, вечное, поразительное, непревзойденное, мировое и европейское — одним словом, сюжет, который убил бы всех наповал.

Но я сознаю: пусть я и зрелое дерево, а плоды на мне родятся жалкие.

Многим знакомым — и я снова вспоминаю разговоры в Лугачовицах — я кажусь почти что райским деревом, деревом жизни и мудрости, и кто вкусит плод от меня, станет бессмертным. Не желая походить на мою грушу, я изворачиваюсь, тяну ввысь свои ветви, но все напрасно — если не будет плодов, я так и останусь лишь деревом. (Впрочем, слово «дерево» не совсем здесь уместно, ведь дерево — вещь драгоценная.)

До сих пор я оцениваю деревья по тому, легко или трудно взобраться на них. Когда наш орех вошел в силу, я как раз вернулся из армии. Его ветки свисали до самой земли, и каждому, чтоб пройти под ним, приходилось сгибаться. Людей по этой дороге ходило тогда немного, но те, что здесь появлялись впервые, с изумлением осматривали это красивое и пахучее дерево.

Я, бывало, сидел на самой нижней ветке и разыгрывал из себя непутевого мальчишку.

Как-то раз из школы шла моя соседка, выпускница. (Значит, не лето, а май был.) Она тоже нагнулась под ветками — тут-то я и напугал ее, но сразу и влюбился. Позже, когда мы вместе ходили гулять и, наконец, сбылось то, о чем я мечтал с юности — ходить с девушкой в лес, на луга, — мы оба неотступно думали о том, что вечером вернемся под наш орех, где сможем без помех целоваться. Моя юная соседка не смела далеко отойти от дома — родители стерегли ее. Под орехом мы разговаривали до позднего вечера, но она то и дело убегала домой, показывалась родителям и снова возвращалась ко мне. И всякий раз чего-нибудь приносила: то немного черешни, то жвачку.

Соседка рассказывала в ученической тягучей манере разные школьные истории, а я соответственно — армейские. Каждый из нас рассказывал о своем, но нам казалось, что мы хорошо понимаем друг друга.

Это было не так уж давно: тому двадцать лет. Но теперь я вспоминаю, что за целый вечер по улице не проезжала ни одна машина. Нынче чуть ниже нашего дома стоит личный автомобиль, здоровенный, точно автобус. Да и у других домов не перечесть машин — чувствуешь себя не на деревенской улице, а в автопарке. Улица почти голая — деревья мешали проводам, — и по ней поминутно проносится мотоцикл.

Читал я в газете, что в одной деревне какой-то человек в каждую появлявшуюся на улице машину бросал камень. В газете об этом человеке писали без толики понимания — он в подпитии бросал камни. А вообще-то в газетах против автомобилизма пишется много, хотя радикальное вмешательство никому не по вкусу. И меня порой одолевает желание опрокинуть машину с тротуара в канаву. Это называют асоциальными причудами.

Уверившись, что язва не будет болеть, я поел и пошел посмотреть на скошенную траву. Не стану сгребать, решил я, так трава лучше удержит влагу для корней — быстрей новые побеги повылезут. Но, по совести говоря, мне и не хотелось ее сгребать. Жена, вернувшись от соседей, сообщила, что деньги ей не отдали — дескать, должны были вернуть тем, кто больше в них нуждается. Я представил себе, как это соседка сказала — она плохо говорит по-словацки. От нее я услыхал слово «жадать». Однажды, видя, как я пью воду, она спросила: «Жадаешь?»

Сходил я к тому месту, где похоронена Ирис, и снова задумался над своим сюжетом. Потом, войдя в дом, написал:

«Герой приезжает отдыхать и знакомится с курортом. Рассчитывает завязать отношения с одной девушкой, которую успевает приметить на станции. Он бреется и напевает».

Нет, не то. С чего бы ему напевать? И почему он должен увидеть эту девушку на станции, а не в доме отдыха? Пусть подойдет к ней тотчас, как только заметит ее, неважно — знаком с ней или нет.

Мы еще не представили нашего героя? Надо знать, кто он и что он. И должны ли быть в этом фильме женщины, любовь и всякие сердечные смуты?!

Почему обязательно любовь? Сделаю-ка фильм о ненависти, о человеке, который всех ненавидит. В любой дурацкой пьесе, везде кто-то с кем-то крутит любовь, везде и всюду во все отношения вплетаются женщины со своей сексуальностью и теориями жизни и смерти.

Куда приятней был бы фильм без этих проблем. Фильм о страшной нищете. О безумцах, ворах… но это уже было и будет. Называлось это неореализмом.

В чешском журнале «Млады свет» я читал статью о тактике молодого человека, который стремится завоевать женщину. Статья была умно написана, но что-то в ней не устраивало меня. Было там такое:

«Иной раз, чисто экспериментально, могу обронить нечто интимное. Тем самым даю ей понять, что она интересует меня и что кое-что в ней ценю. Но не перебарщивать! Поток комплиментов казался бы неправдоподобным, и я выглядел бы салонным идиотом. Делаю это неприметно, как бы мимоходом».

И далее:

«Робкий молодой человек тормозит развитие отношений тем, что недели, а то и месяцы медлит с прикосновениями, поцелуями и тому подобным. Он мечется в сети сомнений и преград и при этом не замечает сигналов, которыми девушка побуждает его к сближению. Сигналы эти выглядят примерно так: долгие взгляды, рассеянность, мечтательность, медлительность, уход от разговора, нелогичные скачки с одной темы на другую, переменчивость в настроении, язвительность, игривость. Когда я обнаруживаю эти приметы, то припоминаю классическое изречение: «Роковое не осмелиться».

Я даже понял, что́ в этой «тактике» меня не устраивает: разве трудно ловкой девушке научиться подавать упомянутые сигналы, которые могут и не быть приметой любви в ее душе? Возможно, она просто кокетничает либо ищет временного заместителя. Если паренек наивный — он попадется в сети этой девичьей игры. А он должен бы полагаться только на свое чутье и на приметы, которые действительно свидетельствуют о приязни девушки. Но приметы эти нельзя сгруппировать по каким-то расхожим признакам, они индивидуальны и нередко противоречивы — молодому человеку надо сперва узнать девушку, чтобы судить, не ложны ли эти сигналы.

Конечно, если он торопится, если без лишних слов хочет затащить девушку в постель, тогда «не осмелиться» на деле становится роковым, но если у молодого человека другие намерения, то этот совет теряет смысл.

К тому же при таких советах мы совершенно не учитываем женской смекалки и постоянно ищем каких-то уловок. Но если молодой человек эгоист и нелюдим и способен задушить в себе зов плоти, тогда, пожалуй, самое разумное для него и не пытаться искать партнершу. Зачем она ему? Его расчеты уже сами по себе есть доказательство подсознательно выстроенного им мира, в котором нет места женщине, а живет лишь страх перед супружеством и ответственностью. Если такой человек способен разумом перебороть желание написать женщине письмо, то зачем наставлять его уже тогда, когда тот же разум все-таки посоветует ему найти женщину…

Сочувствия заслуживает тут, пожалуй, лишь очень некрасивый юноша. Но в таком случае надо жить рядом с ним и знать конкретно, что отталкивает от него женщин — руки, например, или голос. Тогда давать советы нужно не ему, а тем женщинам, что не умеют разглядеть и его хорошие качества. Никакая тактика здесь не поможет. И вообще, все эти мудрствования проистекают из ложного предположения, что каждый человек должен жениться.

А ведь куда труднее жить потом в супружестве, где уже не остается и следа от всякой тактики, а властвуют лишь голые факты: сексуальные данные, работоспособность, уживчивость и многое, многое другое.

Возможно, ту статью прочтут женщины и, следуя ей, научатся изображать из себя нежных возлюбленных. Могут воспользоваться этими советами и ловеласы. Но когда двое таких притворщиков в конце концов встретятся и начнут упражняться в усвоенной ими тактике, и часа не пройдет, как они опостылеют друг другу.

Загрузка...