Глава 2

Освоение началось с малого — с попытки заставить это новое, чуждое тело подчиняться. После разговора с отцом я вернулся в свою комнату, закрыв за собой тяжелую дубовую дверь. Первым делом подошёл к столу. Стопка чистых бумаг, охапка очинённых гусиных перьев, ажурная чернильница. Нужно было понять, как думал, как писал и как работал Павел Рыбин. Присел на стул, подбитый мягкой подушкой, взял в руки один из листов, исписанных рукой настоящего хозяина этого тела. Угловатые, уверенные буквы, размашистые росчерки неплохо обученного человека. Стиль деловой, но с налётом той самой витиеватости, свойственной эпохе и обученности в специализированных местах. Я попытался скопировать первую строку.

Перо оказалось коварным инструментом. Оно скрипело, цеплялось за шероховатую бумагу, оставляло то жирные кляксы, то едва заметные паутинки букв, которые и под лупой было не разглядеть. Пальцы непривычные, деревянные, чужие, не были привычны к такому хвату, отчего быстро заныли. Я испортил несколько листов, покрывая их корявыми, неровными строчками и бесформенными чернильными пятнами. Глухое раздражение постепенно начало копиться внутри, концентрируясь под сердцем. В моём мире любое действие имело алгоритм, отработанный до самого автоматизма. Здесь же каждый штрих требовал усилия и страшной концентрации, которые меня истощали.

Взяв следующий чистый лист, я намеренно замедлился. Сначала просто выводил элементы букв, стараясь запомнить наклон, нажим. Потом — отдельные слова, затем короткие фразы. Получалось плохо. Рука дрожала от непривычного напряжения, строки плясали. Ощущение было откровенно унизительным: мой разум, привыкший оперировать сложными моделями, не смог справиться с примитивной, но абсолютно чужой для меня мелкой моторикой. После десятка очередных клякс я отшвырнул перо. Оно проскользило по столу, оставляя за собой прерывистый след.

Мой взгляд упал на узкую деревянную шкатулку, стоявшую в углу стола. Открыл её. Внутри, среди прочих канцелярских мелочей, лежало несколько заострённых палочек графита, аккуратно обёрнутых в шнур. Карандаши. Примитивные, но знакомые. Взял один, ощутил его шершавый, несовершенный вес. Попробовал сделать отметку на черновике. Линия получилась чёткой, подконтрольной, без подтёков. Облегчённо выдохнул. С этого и начну. Да, эти карандаши не шли ни в какое сравнение со своими собратьями из моего времени — ни в удобстве, ни в крепости, — но предмет был уж слишком знакомым. Знай, води себе линии. Главное — вовремя подтачивать и не давить слишком сильно, чтобы кончик не обломился, а в остальном — просто идеальный инструмент для письма.

Следующие дни превратились в методичную рутину. Утром — короткий, немногословный завтрак с семьёй, где я больше слушал, чем говорил. Затем — уединение в комнате за изучением бумаг Павла и тренировкой почерка. Я составлял списки, выписывал имена, даты, суммы, ключевые контракты и долги. Мозг, отточенный на анализе больших данных, жадно впитывал разрозненные факты, выстраивая из них картину бизнеса Рыбиных. Основные активы: два небольших парусных судна для каботажных перевозок по Балтике, доля в пеньковом заводе под Псковом, несколько доходных домов в менее престижных районах Петербурга, сеть поставок льна и пеньки с ярмарок Нижнего Новгорода. Проблемы, как и говорил отец, были типичны для эпохи: зависимость от капризов природы и состояния дорог, воровство приказчиков, давление более крупных игроков. Цифры не были самыми высокими из тех, которые я видел в своей жизни, однако семейство было вполне себе состоятельным.

Семью я видел урывками. Мать, Аграфена Семёновна, — женщина молчаливая, с усталыми глазами, всё время погружённая в хлопоты по дому и надзору за прислугой. Она смотрела на меня с тихой, настороженной заботой, порой пыталась покормить чем-то особым, «для силы». Её взгляд скользил по моему лицу, будто ища в нём знакомые черты сына и не до конца находя их. Мне не хотелось её пугать, но я постоянно старался избегать с ней лишнего контакта и отвечал односложно. Пусть обрывки памяти и смогли вплестись в мои собственные, но даже так мне не хватало данных для того, чтобы играть свою роль. Слишком разными мы были, слишком много лет разделяло наши жизни. Шутка ли — два века разницы. Тут привычки в течение жизни несколько раз могли меняться, а уж двести лет — цифра немаленькая.

Младшая сестра, Анна, лет семнадцати. Живая, с быстрыми тёмными глазами и румянцем на щеках. Она видела во мне прежде всего старшего брата, но её природная наблюдательность давала сбои. Как-то за чаем, когда я, автоматически достав карандаш, сделал пометку на краю газеты, она воскликнула:

— Паша, да ты совсем как левша стал! Раньше ты пером виртуозно управлялся, а теперь этой штуковиной тыкаешь.

Я отшутился насчёт слабости после болезни, но её слова повисли в воздухе, подхваченные внимательным, тяжёлым взглядом отца.

Брат, Миша, мальчишка лет десяти, воспринимал всё проще. Для него я был загадочным, немного отстранённым старшим, который вдруг перестал гонять с ним в саду и больше сидит за бумагами. Он смотрел на меня с обидой и любопытством одновременно.

«Паша стал другим», — эта невысказанная мысль витала в доме, читалась во взглядах, в коротких паузах в разговорах. Я не пытался играть роль в привычном смысле. Слишком велик был риск провала в деталях. Вместо этого занял позицию человека, оправляющегося после тяжёлого недуга, который медленно, шаг за шагом, возвращается к жизни и обязанностям. Молчаливость и сосредоточенность можно было списать на слабость и работу мысли.

Через неделю, почувствовав, что ноги окрепли, а головокружение отступило, я объявил за завтраком о намерении съездить в город.

— Осмотреться нужно, — сказал я отцу, который поднял на меня удивлённые глаза. — Бумаги бумагами, но дела надо видеть глазами. Хочу проехать по складам, заглянуть в контору.

Старший Рыбин промолчал, размышляя, потом кивнул:

— Ладно. Только Степана с собой бери. Он и извозчик, и глаза-уши. Да и небезопасно нынче одному. Тут иной раз и на офицеров нападают, а уж ты и без оружия ходишь, так что без Степана за городские стены — ни ногой.

Степан, кучер семьи, оказался молчаливым, широкоплечим мужчиной с лицом, обветренным до цвета старой кожи. Нормального оружия я у него не видел — лишь небольшой плотницкий топорик, который он держал под козлами, да и тот скорее для хозяйственных работ, а не чтобы махаться с недругом. Степан подал у крыльца просторные, но потрёпанные дрожки с довольно шустрой гнедой лошадью. Я уселся на жёсткое сиденье, и мы тронулись.

Первое, что ударило по сознанию, — запах. Не отдельный аромат, а плотная, многослойная атмосфера, в которой всё смешалось. Сладковатая вонь конского навоза и мочи, едкий дым из тысяч печных труб, тяжёлый дух гниющей органики с ближайших каналов, пряные ноты с рынка — вяленая рыба, квашеная капуста, дёготь. Воздух был густым, почти осязаемым. Я инстинктивно прикрыл нос рукавом камзола, но это не помогало. Запах проникал повсюду. Казалось, он прямо въедался в кожу даже через несколько слоёв одежды. Неприятно, но ничего не поделаешь. Это ведь не простой двадцать первый век, куда более привычный в своих химических запахах.

Затем — звуки. Не приглушённый городской гул, а какофония, лишённая всякой звукоизоляции. Грохот колёс по булыжнику, резкие окрики извозчиков, лай собак, скрип флюгеров, колокольный звон с десятка церквей, сливающийся в неравномерный, давящий перезвон. Голоса — громкие, грубые, с резкими интонациями. Тишины не было вообще. Она оказалась вычеркнутой из реальности этого мира.

И наконец — визуальный хаос. Петербург начала девятнадцатого века был монументален и убог одновременно. Мы выехали с тихой, пыльной улицы на Васильевский остров и двинулись к центру. Величественные фасады дворцов и административных зданий вдоль набережных поражали размахом и строгой красотой. Но стоило свернуть в боковую улицу, как открывалась иная картина. Узкие, кривые переулки, застроенные двухэтажными деревянными домами, почерневшими от сырости. Мостовая, если её можно было так назвать, превращалась в месиво из грязи, отбросов и нечистот, через которые были кое-как переброшены шаткие мостки. Люди разных сословий перемешивались в этом кипящем котле: офицеры в блестящих мундирах, чиновники в сюртуках, купцы в длиннополых кафтанах, мастеровые в засаленных рубахах, нищие в лохмотьях.

Степан, не оборачиваясь на меня, вёл лошадь, ловко лавируя между ямами и пешеходами, виртуозно уклоняясь от дорожных выбоин. Я же молча вертел головой по сторонам, стараясь сканировать всю местность вокруг. Мой современный взгляд, «отравленный» комфортом двадцать первого века, фиксировал ужасающие детали. Общественные колодцы стояли в нескольких шагах от открытых сточных канав. Дети играли в лужах с мутной водой. Воздух над каналами буквально дрожал от мириад мошек. На площадях у церквей толпились калеки и попрошайки, протягивая руки к прохожим. Я видел, как один калека, опирающийся на костыли, шагал по площади, безмолвно шепча молитвы. Нога у него была лишь одна, штанина над второй просто трепыхалась оборванными краями и нитками. В этой одежде я сумел рассмотреть ещё и солдатскую форму, истлевшую и обесцветившуюся. Наполеон был разгромлен, но следы войны с маленьким корсиканцем продолжали краснеть отметинами на теле российского народа.

Богатые кареты с гербами на дверцах, запряжённые породистыми рысаками, пролетали мимо, не замедляя хода, обдавая грязью тех, кто не успевал отскочить. Никто не извинялся — телеги продолжали ехать спокойно.

Историк во мне сухо констатировал: так оно и было. Без канализации, без системы общественного здравоохранения, при крепостном праве и чудовищном разрыве между верхами и низами. Романтический ореол «золотого века» русской культуры рассыпался, столкнувшись с физической реальностью грязи, вони и социальной жестокости. Сердце сжималось от беспомощного возмущения, но разум тут же гасил этот порыв. Изменить эту страну, эту систему? Нереально. Для этого нужны не управленческие навыки, а революция. А я не революционер. Я — профессиональный логист.

Мы доехали до одного из наших складов у Сенной площади. Деревянное, покосившееся строение, от которого пахло пенькой, дёгтем и крысами. Приказчик, тощий, с испуганными глазами, начал заискивающе докладывать о проблемах с поставками, путаясь в показаниях. Я, не повышая голоса, задал ему несколько конкретных вопросов по объёмам хранимого товара, движению накладных, условиям контракта с перевозчиками. Он растерялся ещё больше, запинаясь и противореча сам себе. Стало ясно — воровал, причём без особой хитрости. Внутри всё похолодело от знакомого, почти ностальгического чувства — вот он, классический вызов. Не абстрактные KPI, а конкретная проблема, требующая решения здесь и сейчас.

Не дав приказчику опомниться, я коротко отдал распоряжение: в течение суток предоставить подробнейшую опись всего имущества на складе с приложением всех документов за последний квартал. В голосе прозвучали стальные нотки, не оставляющие места для возражений. Мужик побледнел и засуетился.

Потом была поездка к нашему доходному дому на Фонтанке. Дом, некогда крепкий, теперь выглядел обшарпанным. Жильцы — мелкие чиновники, ремесленники — жаловались на протекающую крышу, сломанные печи, наглого домоуправителя, который собирал плату, но ничего не чинил. Я обошёл двор, заглянул в подвал, затопленный нечистотами, поговорил с несколькими жильцами, запоминая лица и слова. Возмущение кипело, но уже другого рода — не социальное, а профессиональное. Безобразие. Недопустимые потери доходов из-за халатности и воровства.

Мы ехали дальше, к окраинам, где располагалась наша доля в том самом пеньковом заводе. Район был ещё беднее, воздух едкий от фабричного дыма. Убогие домишки, пьяные фигуры у кабаков, бледные, измождённые лица. Картина тотальной безнадёжности. И на фоне этого — аккуратные, с иголочки, особняки новых богачей, отгородившиеся от окружающей нищеты высокими заборами.

Обратная дорога к дому на Васильевском острове проходила в полном молчании. Я не пытался больше анализировать. Просто смотрел, впитывая, ощущая кожей холодный, влажный ветер с залива, запах дыма и гнили, резкие звуки. Усталость была не физической, а сенсорной — мозг перегрузился потоками новой, сырой информации, которую ещё нужно было обработать, разложить по «полочкам».

Молчание извозчика Степана было более красноречивым, чем любые возможные слова. Он, как и я, видел этот город — величественный и отвратительный, полный контрастов, которые в моём прежнем мире давно сгладились бетоном, законодательством и иллюзией санитарных норм. Конечно, для него это была окружающая бытность, а для меня — как поход в громадный музей, но я чувствовал, как время здесь течёт иначе — густо и тягуче, как дёготь. Каждая выбоина на дороге, каждый крик разносчика, каждый взгляд голодного ребёнка в лохмотьях впивались в сознание острыми занозами. Это был не романтический «дух эпохи», а её пот, грязь и беззубая улыбка. Мы ехали по набережной, и я смотрел на тёмные воды Невы, на отражение редких фонарей в её чёрной, маслянистой глади. Где-то там, за тысячи вёрст, лежала земля, которая могла стать новой страницей — чистой, неисписанной. Но чтобы добраться до неё, нужно было не просто пересечь океан. Нужно было пройти этот город, его немыслимую для двадцать первого века реальность. Нужно было научиться дышать этим воздухом, не задыхаясь от дыма угольных печей, и смотреть в глаза согласно статусу, а не храбрости.

Я сжал кулаки, чувствуя под пальцами грубую ткань камзола. Путь мой теперь начинался здесь, в этой вонючей, живой, тёмной, но безумно красивой в своей жестокости реальности. Отступать было некуда, да и не хотелось. Просто нельзя было отпускать из рук свой шанс, что жизнь никогда больше не дарует.

Когда дрожки завернули на нашу тихую улицу, наступило странное облегчение. Глазам, привыкшим к блеску стекла и бетона, было непривычно видеть потемневшее дерево и штукатурку, но здесь уже не было того давящего хаоса. Мы остановились у крыльца. Степан, наконец обернувшись, пробасил глуховато:

— Барин, может, ещё куда?

— Нет, Степан, спасибо. Достаточно на сегодня.

Я слез с дрожек, ноги немного подкашивались. Войдя в дом, почувствовал контраст: запах воска, печного тепла, относительная тишина. Сбросил в прихожей промокший плащ.

Отец вышел из кабинета, молча оценивая мой вид.

— Ну как? — спросил он без предисловий.

— Как и ожидалось, — ответил я, снимая мокрые сапоги. — Всё требует немедленного внимания. На складе воруют, в доходном доме разруха, управляющие спят. Информация в бумагах не соответствует действительности.

Рыбин хмыкнул, в его глазах мелькнуло что-то вроде удовлетворения.

— Понял, значит. А что делать будешь?

— Сначала — систематизировать. Получить точные данные. Потом — менять людей или методы. Иногда и то, и другое.

— Методы, — повторил он задумчиво. — Это ты загнул. Ладно, иди, обогрейся. Завтра поговорим.

Я поднялся в свою комнату, но не лёг. Подошёл к окну, глядя на темнеющий сад. В голове, поверх усталости, уже выстраивались первые контуры плана. Чёткие, логичные шаги. Нужно было навести порядок в имеющихся активах, остановить отток средств, выявить ключевые точки роста. Это была знакомая работа, только инструменты были другими и риски — выше. Разорение здесь означало не потерю должности, а голодную яму для всей семьи.

И тогда, глядя на сумерки, я вспомнил свои слова Марку в баре. Ту самую тоску по девятнадцатому веку, по пароходам, по диким землям, где один человек мог изменить всё. Горькая усмешка скривила губы. Вот он, мой девятнадцатый век. Грязь, вонь, социальная пропасть, воровство и косность. Но сквозь всё это пробивалась и другая мысль, упрямая, как росток сквозь асфальт. Да, я не могу изменить страну. Не смогу отменить крепостное право или построить канализацию для всего Петербурга. Но у меня есть этот кусок реальности — бизнес Рыбиных, несколько судов, завод, дома.

Я задумался над тем, что это не то. Я сбежал от того, чтобы управлять очередной компанией, где над мной нависает очередной начальник. Мне нужно было нечто иное, другое, куда более свободное. Даже Сибирь перестала быть краем, куда отправлялись все желающие отыскать для себя настоящую свободу. Сейчас там быстро распространялась власть императора, а значит, и там не будет никакой возможности создать нечто своё, по собственным усмотрениям. Мне нужна была Америка. Сейчас этот регион не был разделён между тремя государствами. Регион ещё долго будет заселяться, а до создания западного гегемона очень долго. Осталось всего ничего до того, как Россия уйдёт с этого континента, распродав США все свои неразвитые колонии. Но у меня же есть знание об этом. У меня есть навыки управления, а главное — желание. Может, стоит рискнуть?

Загрузка...