Глава 23
В очередной вечер, когда наконец основные приготовления на верфях и складах замерли в ожидании финального рывка, я отпустил всех ключевых людей по их делам. Последние дни перед отплытием требовали не только физической, но и моральной готовности. Каждому нужно было завершить свои счёты с прошлым.
Андрей Андреевич Луков исчез сразу после доклада, не сказав ни слова. Я знал, куда он отправился, и не стал его удерживать. Он взял лошадь из конюшни и уехал в сторону Смоленского кладбища. Его шинель скрыла в темноте строгую, подтянутую фигуру, но в спине читалась непривычная тяжесть, не физическая, а иного свойства. Он провёл ту ночь у могил своих боевых товарищей — тех, с кем прошёл через огонь и медные трубы наполеоновских кампаний. Человек, привыкший к дисциплине и сдержанности, он не плакал и не произносил вслух прощальных речей. Он просто сидел на холодном, заснеженном камне, время от времени поправляя на могильных холмиках обледеневшие ветки ели. В его памяти оживали лица, голоса, эпизоды, давно похороненные под слоем повседневных забот. Он прощался не с мёртвыми — он прощался с частью себя, с тем молодым штабс-капитаном, который остался там, на полях сражений. Отныне его война будет иной — за выживание на чужом берегу. Перед рассветом он встал, отряхнул снег с пол шинели, и отдал честь молча, по-уставному чётко. Затем развернулся и пошёл прочь, его шаги в промёрзшей тишине кладбища звучали твёрдо и одиноко. Возвращался он уже другим — без груза, но и без иллюзий. Его долг теперь лежал впереди.
Марков отпросился раньше. Он ушёл в свою маленькую комнату в доходном доме, которую почти не покидал последние недели, будучи поглощён работой. Там, при свете сальной свечи, он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и замер. Прошло несколько минут, прежде чем он начал писать. Письмо профессору Воронцову выходило сухим, почти протокольным — по форме. Он отчитывался о завершении подготовки медицинской части, перечислял основные закупки, благодарил за полученное образование. Но между строк, в скупых, тщательно выверенных фразах, сквозило нечто большее. Благодарность за науку, которая теперь будет применена не в душных палатах столичной клиники, а в полевых условиях, где от решений зависит жизнь. Признание, пусть и не выраженное прямо, что жёсткая школа профессора дала ему ту самую основательность, которая теперь была необходима. И скрытый вызов — доказательство, что ученик состоялся и готов к самостоятельной работе. Он не просил ничего и не извинялся за свой выбор. Закончив, Марков аккуратно сложил лист, запечатал его сургучом без личной печати и положил на стол. Он знал, что отправит письмо уже из Кронштадта, с оказией. Этот жест был необходим не Воронцову, а ему самому — чтобы поставить точку в прошлой жизни, в роли вечного ученика, и развернуться лицом к новой роли — главного врача колонии.
В доме отца тем временем готовились к ужину. Старший Рыбин отдал распоряжения тихо, без обычной деловой суеты. Стол накрыли в малой столовой, куда редко заходили посторонние. Пригласили лишь самых близких: моего младшего брата Мишу, маленького, с ещё не оформившимися, но уже серьёзными чертами лица, сестру Анну, семнадцати лет, с тихим, внимательным взглядом и руками, привыкшими больше к вышиванию, чем к мирским тревогам. Из деловых партнёров был только Василий Подгорный, с которым нас связывали не просто контракты на мыло, а взаимное уважение, выросшее из честного партнёрства. Капитанов — Крутова и братьев Трофимовых — также попросили прийти, но без парадных мундиров.
Я прибыл одним из последних, скинув на руки слуги промороженную дорожную шинель. В доме пахло воском, жареной дичью и тёплым хлебом — запахами детства, которые сейчас казались одновременно близкими и чужими. Отец встретил меня у порога, молча положил тяжёлую руку на плечо, слегка сжал и отпустил. В его взгляде не было ни восторга, ни печали — лишь глубокая, сосредоточенная оценка, будто он в последний раз сверял образ сына с неким внутренним эталоном.
Ужин прошёл без излишней церемониальности. Говорили мало, в основном о практических вещах: о погоде, о состоянии льда в заливе, о последних новостях из порта. Но под этой поверхностной беседой текла иная, незримая река. Когда подали десерт — простые печёные яблоки с мёдом, — отец негромко позвонил в серебряный колокольчик.
— Ну что ж, — произнёс он, обводя взглядом стол. — Завтра хлопот будет выше головы. Сегодня же давайте скажем то, что должно быть сказано. Без пафоса. По порядку.
Первым поднял свой бокал с тёмным, густым вином Василий Подгорный. Его круглое, обычно оживлённое лицо было непривычно серьёзным.
— Павел Олегович, — начал он, глядя прямо на меня. — Мы с тобой начинали с поставок мыла. Ты тогда казался мне просто сыном удачливого партнёра, ещё одним купчиком с амбициями. Но ты оказался стратегом. Ты не просто продавал товар — ты создавал потребность. И сейчас ты делаешь то же самое, только масштаб иной. Я провожал в дальний путь многих — товар, корабли, людей. Но впервые провожаю целую идею. За удачу. За то, чтобы твой расчёт, как всегда, оказался верным. И чтобы оттуда, из-за океана, пошли корабли не только с твоими письмами, но и с новыми товарами. Мне уже есть где их продавать. — Он отпил, поставил бокал и, кряхтя, достал из-под стола длинный, узкий футляр из тёмного дерева, украшенный простой бронзовой инкрустацией. — Держи. На дорогу.
Я открыл футляр. В нём, на бархатном ложе, лежал роскошный набор письменных принадлежностей: тяжёлое пресс-папье из малахита, серебряная чернильница с гербом Российской империи, несколько гусиных перьев с идеально заточенными наконечниками и плотная бумага с водяными знаками. Вещь дорогая, статусная, но подаренная без тени показухи — как инструмент для работы.
— Чтобы договоры с новыми партнёрами писались на хорошей бумаге, — пояснил Подгорный, и в его глазах мелькнула деловая жилка. — И чтобы помнил о старых.
Капитан Крутов поднялся следующим. Он держал свой бокал так, будто это был штурвал.
— Моряки — народ суеверный. Много говоришь — накаркаешь. Скажу коротко. Корабли готовы. Экипажи готовы. Карты проверены. Остальное — дело ветра и нашего умения. За ясный горизонт. За попутный бриз. И за то, чтобы киль всегда был крепче, чем волна. — Он выпил залпом, чётко поставил бокал и сел. Его тост был не пожеланием, а констатацией готовности.
Братья Трофимовы, обычно такие разные — Артём порывистый, Сидор сдержанный, — на сей раз встали вместе.
— За «Надежду» и «Удалого», — сказал Сидор от их имени. — Чтобы оправдали свои имена.
Затем поднялся Миша. Он заметно нервничал, пальцы сжимали край стола.
— Павел… Я… я буду здесь стараться. Помогать отцу. Учиться. Чтобы, когда ты вернёшься… — он запнулся, покраснел, затем выпалил: — Чтобы ты мог мной гордиться. И чтобы там, у тебя, всё получилось.
Анна не вставала. Она лишь подняла свой маленький бокал с морсом и тихо, но внятно сказала:
— За твоё здоровье, брат. И за тех, кто пойдёт с тобой. Буду молиться. Каждый день.
Последним поднялся отец. Он не торопился. Его взгляд обошёл всех присутствующих, задержался на мне, затем вернулся к бокалу, который он держал двумя руками, как бы взвешивая не только его, но и всё, что было связано с этим моментом.
— Я не буду говорить о риске. Ты его знаешь лучше меня, — начал он. — Не буду говорить о выгоде. Она или будет, или нет. Скажу о деле. Дело — это то, что остаётся, когда тебя уже нет. Дом, фабрика, корабль, поселение. Это то, во что ты вложил ум, руки и душу. Ты, Павел, затеял самое большое дело в истории нашей семьи. Не по деньгам — по размаху. Я дал тебе средства и… свободу действий. Теперь всё в твоих руках. Так пусть эти руки будут твёрды, ум — ясен, а воля — крепка. За дело. За то, чтобы оно состоялось. — Он отпил медленно, до дна, и поставил бокал со стуком, который прозвучал в тишине комнаты как точка.
После ужина гости постепенно разошлись. Подгорный ещё раз крепко обнял меня, что-то буркнул на ухо отцу и, кутаясь в шубу, укатил в своих санях. Капитаны, обменявшись со мной короткими, деловыми взглядами, отбыли на верфь — ночной дозор и последние проверки не отменялись. Миша и Анна удалились, бросив на прощание взгляды, полные смеси восхищения и тревоги.
Я остался с отцом в его кабинете. Мы посидели молча несколько минут. Он что-то перебирал в ящике стола, потом вынул небольшой кожаный мешочек, туго затянутый шнурком.
— Возьми. На самый чёрный день. Не в общую кассу. Для себя. — В мешочке мягко звякнуло золото. — И письма матери. Она просила передать.
Я взял мешочек и несколько аккуратно сложенных и запечатанных писем. Кивнул.
— Спасибо.
— Не за что. Иди. У тебя ещё дела.
Я вышел из дома не через парадный ход, а через черный, ведущий в сад. Морозный воздух обжёг лёгкие. Небо было чистым, чёрным, усыпанным холодными, не мерцающими, а колюче сверкающими звёздами. Я не сел в поджидавшие сани, а махнул Степану, чтобы он ехал домой, и сам пошёл пешком, без определённой цели.
Ноги сами вынесли меня на набережную Невы. Широкое, скованное льдом пространство реки лежало внизу, как тёмный, неподвижный путь. На том берегу, в окнах дворцов и особняков, горели огни — жёлтые, тёплые, жилые. Они отражались в полированной чёрной поверхности льда длинными, дрожащими столбами, уходящими вглубь, будто в другое, перевёрнутое измерение. Я остановился, опёршись на холодный гранит парапета.
Ожидаемой ностальгии, тоски по этому городу, по этой жизни не приходило. Вместо неё была странная, почти физически ощутимая пустота. Я смотрел на огни, на знакомые очертания шпилей и куполов, но они не вызывали в душе отклика. Словно я уже мысленно был там, на качающейся палубе «Святого Петра», среди запахов смолы и солёного ветра, в гуще предстоящих задач. А здесь, на берегу, осталась лишь оболочка, силуэт, который вот-вот растворится в зимней мгле. Я не чувствовал себя прощальным путником — скорее командиром, временно покинувшим свой пост для краткого последнего осмотра тылов. Каждая деталь здесь — шум далёких саней, крик ночного сторожа, узор инея на фонарном стекле — фиксировалась сознанием с холодной чёткостью, но без привязки к сердцу. Я мысленно уже перекладывал грузы, сверял списки, просчитывал варианты маршрута. Петербург стал картой, чертежом, отправной точкой на сетке координат, а не домом.
Пробыв так около часа, я стряхнул накопившийся на плечах иней и зашагал прочь, в сторону небольшого домика на Петербургской стороне, где уже несколько месяцев жила моя мать, после того как её здоровье не позволило ей оставаться в шумном и сыром доме в центре. Она знала о моём приезде — я предупредил её заранее краткой запиской.
Её встретила пожилая служанка, почтительно пропустившая меня внутрь. В маленькой, уютной гостиной, освещённой лишь лампадкой под образами, мать сидела в вольтеровском кресле, укутанная в шаль. Она не встала, только протянула ко мне худую, почти прозрачную руку. Я подошёл, взял её ладонь в свои, ощутив холод и хрупкость костей.
— Сынок, — произнесла она тихо, без дрожи. Её глаза, большие и ясные, смотрели на меня не с укором или страхом, а с глубоким, бездонным пониманием. — Ты идёшь туда, где тебе должно быть. Я это знаю. Чувствую.
Она не стала расспрашивать о деталях, не пыталась отговаривать или наставлять. Она просто смотрела, будто пытаясь запечатлеть черты лица, уже отчасти принадлежащего другому миру. Затем её свободная рука потянулась к складкам платья, достала оттуда маленький, потемневший от времени образок в простом серебряном окладе.
— Это Святитель Николай, Угодник Божий, покровитель путешествующих по водам, — сказала она, вкладывая иконку мне в ладонь. Её пальцы на мгновение сжали мою руку с силой, которую я не ожидал. — Не для показной веры. Для памяти. Чтобы помнил, от какого корня идёшь.
Она не заплакала. Её благословение было безмолвным и полным. Я наклонился, прикоснулся губами к её прохладному лбу, ощутив знакомый, слабый запах ладана и сухих трав.
— Возвращайся с победой, — прошептала она уже в пространство, глядя куда-то поверх моего плеча. — А если не судьба… то с честью.
Я вышел от неё, сжимая в кулаке гладкий металл образка. На душе не стало легче, но появилась какая-то иная, твёрдая опора. Это было не эмоциональное напутствие, а передача некоего жезла, последней частицы старого мира, которую я должен был унести с собой.
Вернувшись в свой опустевший, уже почти полностью собранный дом, я не стал ложиться спать. Прошёл в кабинет, где на столе лежали последние, ещё не подписанные бумаги. Сел, взял перо, но не стал писать. Просто сидел в тишине, слушая, как за окном воет ночной ветер, и ощущая, как последние нити, связывающие меня с этой жизнью, тихо и неотвратимо обрываются одна за другой. Луков уже простился со своими мёртвыми. Марков — со своим учителем. Я — с семьёй. Теперь мы все были свободны для будущего. Свободны и обременены им одновременно.
И ведь этот день заканчивался на странной ноте. Всё прошлое осталось здесь, прямо в великолепном Петербурге. Целый год жизни в этом большом городе, целый год экстренных, быстрых решений, которые забрали много сил.
Я посмотрел на свою руку. Обычная такая рука, лишённая практичного ухода двадцать первого века, значительно огрубевшая сейчас. Меня удивил тот факт, что за прошедшее время умудрился никого не убить. Мысль скакнула в сторону декабристов. Я понимал, что проверки в гвардейских частях не смогут изменить будущего, не смогут удержать ревущих пыл горячих сердец. Они видели Европу, лишённую закостенелого правления династии, желали добиться того же, но без плана, без структуры, без даже малейшего понимания, что им вообще делать дальше после гипотетически удачной революции. Сейчас эти общества лишь зарождались, превращались в нечто большее, отличающееся от обычных вечерних сходок интеллигенции и аристократии, где они пока что просто обсуждали свои будущие решения. О них все знали, но не действовали, не отвечали, государство молчало, решив, что нет смысла считать за противника малые группки людей. Империя была на вершине своего могущества, обласканная званием победителей Наполеона, который потерял весь цвет своей армии в сражениях с русскими солдатами на бескрайних просторах. Мне было ясно, что их выступление только замедлит реформы, но я всё ещё опасался влезать в исторический процесс. История ведь сущность такая — на любое изменение может карать страшно. Но скоро я отбуду на другой континент и нет ни малейшего понимания, окажусь ли в России ещё хоть раз.
Может быть стоит сейчас написать письмо на имя Аракчеева? Человек он резкий, способный к стремительным решениям, что становилось понятно по тому, как давились выступления внутри солдатских поселений. Быть может, если у меня получится организовать уничтожение будущих декабристских ячеек? Нет, слишком опасно. И пусть до меня они не ещё не добрались, но вот моя семья… Пестель уже показал свою сущность, злую и мстительную, а значит у него всегда есть возможность организовать покушение на семью. Пусть я и не был им кровным родственником, но испытывал ощущения, близкие к семейному теплу. Нет, подставлять их никак нельзя.
На рассвете я вышел на крыльцо. Город только начинал просыпаться, дым из труб стелился низко над крышами. Я вздохнул, и моё дыхание превратилось в густое облако пара. До отплытия оставалось ровно трое суток. Последние семьдесят два часа отсчёта. Агония подготовки подходила к концу. Впереди было только движение.