Директору привольского завода Роману Петровичу Беловежскому было не по себе. Не то чтобы утомила предотъездная суета — беготня по магазинам, добывание билетов в международный, как говорили раньше, вагон, а по-нынешнему — «СВ», таскание взад-вперед тяжеленных чемоданов, до отказа набитых женой Медеей, шумная компания в честь только что состоявшегося назначения.
Романа Петровича встревожило другое: подходя в сумраке душного августовского вечера к своему вагону, он вдруг увидел в отдалении светлую гибкую фигуру, очертания которой показались ему знакомыми — до боли, до острого сердечного сжатия. Лина? Не может быть! Она же осталась здесь, в Москве, чтобы поступить в институт, начать новую жизнь, вдали от Привольска, от семьи, от Беловежского. Ах да, она, наверное, никуда не едет, а просто провожает отца, Примакова, как он сразу не догадался! Сейчас стрелка на вокзальных часах совершит последний скачок, поезд медленно двинется вдоль перрона, набирая скорость, все быстрее-быстрее застучат на стыках рельсов колеса, чаще замелькают в окнах фонари, а потом их свет превратится в призрачное мелькание. И все. Дорога. Он, Беловежский, его жена, его сослуживцы, его дела и чувства — все это устремится прочь отсюда, на юг, к морю, а она, Лина, останется на перроне, позади, чтобы навсегда кануть в темноте и небытии.
Но, успокаивая себя такими мыслями, Беловежский уже догадывался, знал, что она поедет в этом поезде, и таким образом все грехи и печали его прежней жизни еще долго будут сопровождать его.
Беловежский совсем недавно, через голову своего непосредственного начальника — главного инженера, был назначен директором завода. Был он невысок, крепок, шея короткая, лицо круглое, несколько простоватое. Неожиданное повышение свое воспринял всерьез — «надо работать». Ему искренне хотелось провести в жизнь все то, о чем долгими вечерами судачили молодые инженеры, устранить те недостатки в управлении заводом, которые у всех были на виду, но с которыми сжились, примирились, как примиряется человек с некрасивыми родинками, некстати высыпавшими на лице. Тронешь, не дай бог, начнется заражение, лучше уж так…
Роман Петрович понимал, что сводить эти «родинки» — дело не простое, опасное, что для этого ему потребуются все его силы. Поэтому-то он и поспешил навести порядок в своей личной жизни, прервал суматошные отношения с Линой и во время одной из командировок в Москву скоропалительно женился. Ему казалось, что таким образом он закрыл вопрос о любви и теперь может всецело посвятить себя заводу.
Неожиданное появление на вокзале Лины, а вернее, его собственная реакция на это появление расстроила его, дала ему понять, что под прошлым не так-то просто подвести черту.
Тускло светящаяся табличка с номером вагона, усталое лицо проводницы (почему они всегда такие усталые, эти проводницы, у них тоже людей не хватает, что ли?) и радостный говорок слесаря Примакова из темноты:
— Вот… Того-етого… Дочурку уговорил. В Москве хорошо, а дома лучше. Вместе едем!
— Да… да… — боясь оглянуться и встретиться с Линой взглядом, пробормотал Беловежский.
Позабыв протянуть проводнице билет, он полез по крутым ступеням в вагон. Впрочем, проводницы в «СВ» особые, не злые и не горластые, а тихие и покладистые.
— Ничего, ничего, — успокоила проводница Медею. — Я за билетиком потом забегу. Устраивайтесь.
Медея расположилась в купе быстро и по-хозяйски. На столике тотчас же появилась банка с водой, куда был поставлен букет белых роз, поднесенный их общим другом Славкой. Собственно говоря, этот Славка и познакомил Романа с его будущей женой.
«Уж очень за ней увивается, наверняка меж ними что-то было», — подумал Беловежский. Мысль эта вовсе не огорчила, а наоборот, успокоила, она как бы умаляла его собственную вину перед Медеей, вину, вещественным, зримым символом которой была девушка в светлом кружевном платье, ехавшая в этом же поезде на расстоянии трех-четырех вагонов от «СВ».
Беловежский постарался привести свои чувства и мысли в порядок, скинул выходной голландский костюм, одел легкий тренировочный, ноги сунул в домашние шлепанцы без задников, приготовленные сноровистой женой. Сел к окну, постарался отвлечься от Лины, занять свой мозг другими, более важными мыслями. «Интересно, Фадеичев уже подработал вопрос насчет бытовок?.. Или ждет указаний и разъяснений? Надо с замами что-то делать. Хватит им изображать свиту короля».
Внезапный стук в дверь заставил его вздрогнуть. Сердце замерло, а потом сделало рывок. Чего он испугался? Что с грохотом откатится в сторону дверь и в проеме, как в картинной раме, появится Лина? А чего ему, собственно, ее бояться? В чем он провинился, что плохого сделал?
— Войдите!
На пороге, переминаясь с ноги на ногу, стоял Линин отец, Примаков. Улыбался, руки были просительно протянуты вперед. В первое мгновение Беловежский не понял, что от него надо Примакову? Говорил Линин отец нечетко, некоторые слоги проглатывал: повсюду вставлял «того-етого» и «знаешь-понимаешь».
В конце концов Беловежский разобрался: Примаков приглашает его вместе с женой на ужин в вагон-ресторан. Столик уже заказан. «Не побрезгуйте!» Только этого не хватало. И в то же мгновение понял: отказаться от приглашения никак нельзя.
Словно прочитав его мысли, Медея произнесла:
— Конечно, конечно… С удовольствием. Только через полчасика, ладно? Надо привести себя в порядок.
Примаков закланялся, заулыбался еще шире: да, да, конечно. Они подождут.
Когда дверь за ним затворилась, Беловежский посетовал:
— Кому нужны эти ресторанные посиделки?
— Кому? Прежде всего тебе, — невозмутимо ответила Медея. — Сам же огорчался, что в Москве не удалось пообщаться с заводскими. Сейчас наверстаешь.
Беловежский со вздохом начал стаскивать с себя только что надетый тренировочный костюм. В глубине души он опасался, что Лина придет в вагон-ресторан. И надеялся, что все-таки придет.
Игорь Коробов приехал на вокзал задолго до отправления поезда Москва — Привольск. Сборы были быстрые: побросал в чемоданчик свой нехитрый гардероб — и готов. Позвонил Юльке, сказал, что в его отсутствие она может пожить в квартире. Под вазой — деньги. Пусть берет — это ей. Минуту трубка молчала, а потом Юлькин голос растроганно произнес:
— Ну и мировой ты парень. Жаль, что у нас все так получилось… Может, проводить? У меня времени навалом.
Он сказал, что провожать не надо. Когда устроится, напишет. Она обрадовалась. Может, у нее появилась надежда, что Игорь вызовет ее к себе? Ну, это вряд ли… Впрочем, жизнь покажет, как и что.
Вдоль поезда носильщик катил тележку, доверху груженную картонными коробками. А поодаль и в стороне, словно не имея отношения к этому громоздкому багажу и в то же время соблюдая между ним и собой постоянную дистанцию, шагал немолодой человек в темно-синем прорезиненном плаще. Голову прикрывала низко надвинутая на лоб кепка.
— Вот здесь, — раздался негромкий голос. Он показался Игорю знакомым.
Носильщик с тележкой остановился.
Игорь поднял голову, увидел надпись: «Вагон-ресторан». «Ага, — подумал он, — видимо, в коробках продукты для ресторанной кухни».
Судя по всему, багаж и человека в кепке ждали. Потому что закрашенная белой краской дверь тотчас же пружинисто отворилась и на землю спрыгнул восточного вида мужчина в белой тужурке и черных брюках.
— Привезли? Давайте… А то уж я изнервничался.
— Нервничать вредно, — спокойно сказал пришедший и расплатился с носильщиком.
Тотчас ресторанный работник и пришедший начали разгружать тележку.
— Эй, дорогой! Не поможешь? — крикнул восточный человек Игорю.
— Зачем? Мы сами… — недовольно проговорил человек в кепке.
— У меня дел много. Еще ужин не готов. — И, быстро сунув Игорю в руку пятирублевку, исчез в вагоне-ресторане. Игорь, отставив в сторону свой чемоданчик, принялся за работу: лишняя пятерка в дороге не повредит.
Наработавшись, отыскал свой вагон и устроился на нижней полке. Соседи по купе мало-помалу угомонились. Юноша и девушка в одинаковых майках, тренировочных штанах и кедах забрались на верхние полки. Время от времени из-под потолка, на котором тускло светилась синяя лампа, доносились смешки. Сидевший внизу толстый гражданин, облаченный в мятую пижаму из полосатой ткани, при каждом звуке вздрагивал, прислушивался и со злобой бормотал: «Ишь, безобразники, совсем совесть потеряли, пойти, что ли, позвать проводника?» Он явно искал поддержки у Игоря, но тот молчал.
Проводница принесла чай.
— Я возьму одну вафлю, а сахар у меня свой! — заявил толстяк в пижаме.
Проводница пожала плечами, мол, делайте, как хотите и ушла.
Игорь встал, накинул на плечи куртку и тоже вышел из купе. Полез в карман за расческой, нащупал пятерку, которую сунул ему человек из ресторана. Обрадовался. Есть на что поужинать.
Первым, кого он увидел в ресторане, был восточный человек, Автандил Шалвович. Он стоял за стойкой, протирая вафельным полотенцем мокрые рюмки.
— А, это ты… — сказал он Игорю. — Садись там, у окна. Сейчас обслужат.
Через пару минут к Игорю подошла миловидная официантка с крупной родинкой в вырезе платья и поставила на стол металлическую тарелку — «бифштекс с яйцом и жареным картофелем», стеклянную плошку с салатом — «помидоры и огурцы с луком и сметаной» и бутылку с пивом.
Игорь проговорил:
— Вы ошиблись, это не мне. Я не заказывал.
Официантка склонилась к Игорю и шепнула:
— Не волнуйтесь… Автандил Шалвович угощает.
«Странные они, эти южные люди, никогда не знаешь, чего от них ждать», — подумал Игорь. В бытность свою таксистом он не раз встречался с веселыми, вспыльчивыми и непомерно щедрыми представителями солнечных республик. Видно, Автандил из их числа.
Поезд шел вперед, колеса ритмично стучали на стыках, вагон кидало из стороны в сторону, в металлических гнездах на столе позвякивали бутылки с лимонадом. Игорь задумался: куда он едет, зачем? Сейчас, в поезде, его неожиданное решение сорваться с насиженного места и помчаться вдаль, неведомо куда и зачем, в приморский город, к незнакомым людям, вдруг показалось несерьезным…
Это его постоянное спокойствие далеко не всем нравилось. Однажды Юлька накричала на него: «Неживой ты, что ли? Ударил бы меня. Я же заслужила! А ты молчишь!» Даже Бабуля, сама отличавшаяся спокойным, терпеливым характером, и та как-то сказала: «Какой-то ты тихий, Игорек. Вот дед твой… тоже был незлобивого нрава… Но если где углядит шкоду какую, только держись. Как-то раз Ермолай, Нинки Деевой брат, насыпал в рубаху семенной пшеницы, связал в узел и — ходу, домой значит. А Ваня и угляди… Схватил парня за ворот, а потом и за волосы, да ну таскать. А Ермолай выше Вани на целую голову. Ваня его таскает, Ермолай кричит, и смех, и слезы… Еле-еле люди Ермолая из Ваниных рук освободили. А ты, внучок, какой-то сонный… Хорошо, конечно, что не драчун, не хулиган… А все же…»
Игорь сидит, закусывает, и мало-помалу мысли о себе отходят на задний план, и он, сам того не желая, начинает прислушиваться к разговору за соседним столом, где сидят четверо — муж и жена да старик с дочерью. Игоря, конечно, больше других интересует дочь. Странное у нее лицо — в иные минуты беззащитно-детское, а в иные — взрослое, исполненное страстной силы.
— Вы очень изменились, Лина, повзрослели, что ли? — сказал сидевший напротив девушки круглолицый мужчина с редкими волосами, зачесанными набок.
— Так ведь год прошел, Роман Петрович, — отвечала Лина каким-то странным тоном, будто бы вкладывая в эти простые слова какой-то другой, понятный ей одной смысл.
Лина Примакова приняла решение оставить столицу и вместе с отцом вернуться в Привольск буквально в последнюю минуту. Еще вчера она решительно отвергала уговоры отца, убеждавшего дочь, что уж коли она в институт не попала и актрисы из нее, судя по всему, не выйдет, то следует немедля прекратить разоряющее семью пребывание в Москве, вернуться домой. Лина отвечала, что сделать этого никак не может. Какими глазами она будет смотреть на заводских девчат и парней, еще недавно завидовавших Лине Примаковой, смело ринувшейся в столицу, навстречу ожидавшей ее театральной карьере. А теперь — здрасьте, вот я, завалилась сразу по трем предметам и явилась назад, никому и нигде не нужная, кроме как дома, в Привольске. «Пристроюсь как-нибудь на работу здесь, в столице. А на следующий год снова буду поступать». — «Так разве нельзя готовиться к поступлению в Привольске?» — резонно спрашивал отец. «А вот и нельзя», — отвечала дочь, не находя других доводов.
И вдруг за час до отправления поезда, услышав от отца, что в поезде едут директор Беловежский с женой, собралась и отправилась на вокзал. Она и сама не знала, что на нее нашло, отчего такая внезапная перемена. Из-за Беловежского?
Два года назад Егорунков из отдела кадров, приятель отца, пристроил только что окончившую десятилетку Лину курьером в производственный отдел. Приносила и относила бумажки, почту, газеты, журналы. Дело нехитрое: «Пойди, принеси». Но потом заболела секретарша, Лину временно посадили на ее место, и она, к удивлению Беловежского, проявила и понятливость, и быстроту, и такт. Болезнь секретарши затянулась, Лина полностью вошла в курс дела, и когда заболевшая поправилась и вернулась, то по желанию Беловежского ее отправили в общий отдел, а Лина осталась за секретаря.
То, что Лина влюбилась без памяти в молодого холостого инженера, это не диво. А странно то, что и он не остался равнодушным к юной дочке слесаря Примакова. Это была любовь, а как еще назовешь то, что с ним произошло. Круговерть встреч, расставаний, горе и радость вперемежку.
Оборвалось все так же неожиданно, как и началось. Беловежского направили в Москву на новомодные курсы работников управления.
Ему казалось трудным, невозможным расстаться с Линой хотя бы на день… Но странное дело — стоило отдалиться от Привольска на две тысячи километров, и его отношения с Линой словно бы приобрели другие масштабы… Это было, конечно, чудесно, он ни за что не согласился бы вычеркнуть случившееся из своей жизни. Но образ Лины на расстоянии истончился, побледнел и теперь маячил на небосклоне светлым, но неясным пятном.
Встреча в шумной московской компании с блистательно яркой Медеей завершила дело. Роману Петровичу вдруг показалось: именно такая спутница жизни ему и нужна — умная, волевая, целеустремленная. Куда именно устремленная? Этим вопросом он, захваченный новым чувством, тогда не задавался.
…Для Лины это был удар, да еще какой! Не то чтобы она имела на Романа Петровича какие-то виды, если и имела, то втайне, не признаваясь в них даже себе самой. А вот чувства и отношения были, из песни слова не выкинешь — что было, то было, а она в свои ранние девичьи годы только этим и жила — чувствами и отношениями, чем же еще? И вдруг все обрывается так внезапно, так пошло, ее убирают с глаз долой, и давай, Лина, живи дальше как можешь.
Поначалу ей показалось, что «дальше жить» она вообще не может, пару раз даже прогулялась возле пруда да вдоль железнодорожной ветки, по которой завод отправлял на все четыре стороны света готовую продукцию. Но здоровая натура взяла верх, она поплакала в подушку и перестала. Попробовала вышибить клин клином. Завела роман с длинноволосым помощником режиссера местного драмтеатра. Он-то и вскружил Лине голову разговорами о необыкновенной жизни, которой живут артисты, и о пластике ее тела, явно указывавшей, по его словам, на большое Линино дарование.
И вот теперь она возвращалась в Привольск с разбитым сердцем, несбывшимися мечтами, короче говоря, с неудавшейся жизнью. А кого в этом винить? Человека, ехавшего в спальном вагоне с женой?
Вот где крылась отгадка неожиданного решения Лины ехать в Привольск! Она должна была — и немедленно — собственными глазами увидеть женщину с таинственным именем Медея и не одну ее, а вместе с ним, с Беловежским, потому что, только увидев их обоих, могла бы понять, уяснить что-то очень важное для себя. Это она и подсказала отцу мысль — пригласить Беловежского с женой на ужин в вагоне-ресторане.
Как только уселись за стол вчетвером, тотчас же установилась какая-то напряженная атмосфера, которая, должно быть, устанавливается на каких-нибудь важных официальных переговорах, от исхода которых зависят судьбы государств и народов. Сначала над белой, вернее не белой, а голубоватой, отливающей синькой, пахнущей хозяйственным мылом скатертью повисло тяжелое молчание, нарушаемое только позвякиванием раскладываемых официанткой приборов и покряхтыванием Примакова, тщетно искавшего способ начать разговор.
— Вы сильно изменились, Лина, — нарушил паузу Беловежский. Напрасно он придавал голосу вежливо-начальственное выражение, волнение прорвалось и обнаружило себя. Да и как не обнаружить, в вагоне-ресторане развертывалась — в миллионный, а может, в миллиардный раз сцена, когда двое людей, бывших некогда близкими, пытаются вернуть свои отношения в обычное русло, будто прежде между ними и не было ничего, так, простое знакомство.
— Так ведь год прошел, Роман Петрович… Я изменилась, — произнесла Лина. — Вот нос у меня вырос, — и она провела ладошкой по носу, чуть приплющив его.
— Нос? При чем тут нос? — не понял Беловежский. — Ах, нос…
Нос действительно у Лины как будто удлинился, но не это произвело на Беловежского впечатление. Она вся была — и та, и не та. Не стало свежести, которой поразила его Лина, когда два года назад впервые ворвалась в его кабинет и, от усердия вытаращив глазенки, спросила: «Вам кофе с лимоном?»
Он никогда не пил кофе с лимоном и не понимал, как другие могут это делать, а она, только вчера попавшая на завод десятиклассница, видимо, предполагала, что своим вопросом проявляет знание жизни и кулинарных тонкостей.
Нет, свежести теперь не было. Черты лица — и нос в том числе — не столько укрупнились, сколько определились, сделались более четкими, резкими. Косметика, которой Лина стала пользоваться, довершила этот процесс превращения девушки во взрослую женщину. И в то же время в ней оставалось и нечто прежнее, беззащитно-детское, что угадывалось во взгляде широко распахнутых как бы от непреходящего удивления глаз и в манере начинать фразу неуверенно, спотыкаясь, словно она еще не знала, чем эта фраза может закончиться и закончится ли вообще.
— Вот вы и коньяк пьете, — немного позже, когда были наполнены и опорожнены рюмки, с укоризной произнес Беловежский. Мысли, чувства, воспоминания вихрем проносились в его мозгу, и он мучился от невозможности высказать то, что переполняло его, в пристойно-вежливых фразах.
— Коньяк? Да, да… раньше я не могла. Это меня Сапожков научил.
— Какой это еще Сапожков? — изображая строгого отца, поинтересовался Примаков.
Лина ответила:
— Ты разве не знаешь? Помощник режиссера в драмтеатре.
— Это такой длинный, чернявый, который тебя так поздно провожал?
— Да, он.
— Вы, я слышала, ездили в Москву поступать в театральное училище. Что ж, не поступили? — спросила Лину Медея, уже постигшая то, что происходило на ее глазах между ее мужем и этой длинноносой пигалицей.
— Нет, не поступила, — ответила Лина и подняла глаза на Медею, видимо, обрадовавшись поводу, позволявшему, не таясь, рассматривать жену директора.
— Способностей не хватило? Или по внешним данным не прошли?
Беловежский хотел вмешаться, одернуть разошедшуюся жену, но Лина, казалось, не нуждалась в защите. Она не смутилась, не покраснела.
— Кажется, и того, и другого не хватило, — со смешком сообщила она Медее, как бы приглашая ее присоединиться к обуревавшему ее веселью.
На что прост был Примаков, но и тот почувствовал неладное. Поторопился вмешаться, перевести разговор.
— Дочка, а что за платье на тебе? Где отхватила? Где деньги взяла?
— Должно быть, нашлись добрые люди, выручили с деньгами, — ехидно заметила Медея.
Лина слабо махнула в ее сторону тонкой рукой:
— Что вы, какие деньги… У меня их вовсе не было. Неделями только на свежей выпечке и сидела… То слоечку съем, то бублик с маком… А платье я сама сделала. Да ты, отец, позабыл, что ли, бабушкины занавески из вологодских кружев?
— Так разве они еще целы? Двадцать лет в сундуке лежали и не сгнили?!
— А вот и не сгнили! — с торжеством сказала Лина. — Я их постирала, отбелила, а то они уже желтые сделались, и платье сварганила. Прямо на руках! В училище как увидели, так в обморок попадали. Ни у кого такого нарядного нет.
Лина вскочила, выбежала в проход между столиками и повернулась на каблуках. Ее платье, белое с желтизной свежих сливок, легкое, ажурное, разлетелось веером, потом обернулось вокруг Лининых бедер.
— Чу́дное платье, — уже не желая сдерживать себя после бестактной выходки жены, с жаром воскликнул Беловежский.
Порозовевшая Лина, весело смеясь, уселась за стол.
— Не понимаю, чему вы радуетесь, — обращаясь к ней, — проговорила Медея. — На экзамене провалились, денег нет — платье купить не на что, из старья приходится выкраивать. Тут плакать надо, а не радоваться.
— Зачем же мне плакать, если я себя несчастной не чувствую? — спросила Лина, снова смущая Медею пристальным взглядом широко распахнутых глаз. — Разве счастье — это все иметь? Все захватывать и тащить к себе — это мое, мое, мое? Счастье — это не брать, а отдавать.
— Да что вам отдавать-то? — раздув ноздри, почти гневно выкрикнула Медея. — Что у вас есть-то? Главное свое богатство вы, если мне не изменяет проницательность, уже подарили — Сапожкову или не знаю еще там кому! Что же у вас осталось-то, кроме длинного носика?
— Медея, замолчи! Как тебе не стыдно! — уже не мог смолчать Беловежский.
— Ах, оставь меня! Что увидела, то и сказала! Ты думаешь, перед тобой святая простота? Ошибаешься! Святая постеснялась бы при всех юбками трясти и свои секреты вываливать про старые вологодские кружева, бросивших ее любовников, провалы на экзаменах… Постыдилась бы! А эта… Думаешь, у нее ничего нет и не надо? Надо! Ей все надо! Вот она и вертится здесь, изображая из себя невесть что!
Примаков сидел ошарашенный, открывал рот, но сказать ничего не мог.
— Да что такое? Того-етого, этово самого… Линка! Ты чего тут наговорила?
Лина сидела тихая и скучная, свалив голову на плечо, как будто у нее не было уже сил, чтобы держать ее прямо. На лице — ни обиды, ни смятения. Одна грусть.
— Вы правы, — почти беззвучно прошептала она. — Я плохая. Поэтому и не заслуживаю любви.
— Пошли! Мне надоел этот спектакль, — Медея поднялась и двинулась к выходу.
Беловежский хотел расплатиться, но Примаков не дал, долго доставал из кармана мятые трешки и, расправляя, складывал в пачку.
— Вы извините мою жену, — сказал Беловежский. — Сам не знаю, что с нею. Обычно она такая выдержанная. Вы идете?
— Нет, я еще немного посижу. У меня и кофе недопит. Ты, папа, тоже иди. Я сама приду, — ответила Лина.
— Как же так, дочка? А если обидит кто?
— Меня теперь трудно обидеть, — отвечала Лина.
Беловежский с растерянным лицом, поминутно оглядываясь, неуверенно двинулся к выходу.
Директор вагона-ресторана, бывший бармен одной из южных гостиниц, Автандил Шалвович, с мрачным видом стоял за стойкой. Час назад на каком-то полустанке «под большим секретом» ему сообщили о надвигающейся ревизии и новом, неведомо откуда взявшемся, неподкупном ревизоре… Это известие произвело на Автандила Шалвовича парализующее действие, какое производит, скажем, на тушканчика один вид внезапно появившейся змеи.
Сейчас Автандила Шалвовича все раздражало. Даже глазастая и грудастая официантка Галя. Она непрестанно сновала туда-сюда, из кухни в салон и обратно, задевая Автандила Шалвовича то рукой, то плечом, то подносом, выставляя напоказ крупную темную родинку. Эта родинка еще недавно сильно возбуждала Автандила Шалвовича, напоминая ему спелую вишню, аппетитно плавающую в коктейле «Юбилейный», приготовлением которого он когда-то славился. Однако сейчас родинка казалась расстроенному Автандилу Шалвовичу неприятной мохнатой гусеницей, из тех, что кишмя кишат в его родном ауле. Воспоминание о родных местах, где он в дни детства беззаботно резвился на воле, подглядывая из кустов алычи за купающимися в горной реке старшеклассницами, и даже не подозревал о существовании коктейля «Юбилейный» и подчищенных накладных, — воспоминание это наполнило душу Автандила Шалвовича полынной горечью. Судя по всему, в самое ближайшее время его ожидали вовсе не милые сердцу южные края, а совсем иные — северные…
— А ну-ка убери руку, а то как дам! — визгливый Галин голос вывел Автандила Шалвовича из тягостных раздумий. Он окинул салон орлиным взглядом и увидел, что один из туристов, видимо, разгоряченный выпитым коньяком, пристает к Гале.
— Ужель не стыдно! Самого небось жена с дитем ждет, а он щиплется, кавалер какой нашелся.
При этом Галя кидала взгляды в сторону Автандила Шалвовича, видимо, надеясь этой сценой снова разжечь прежний неистовый огонь его любви, поугасший отчего-то в последнее время. Но повелитель не спешил на защиту Галиной чести.
Автандилу Шалвовичу было не до Гали. В его черепной коробке, как муха между запыленных стекол окна, бессильно билась мысль: что сделать, чтобы отвести подступившую беду, не допустить ревизии? Воспользоваться скандалом, немедленно уволить опостылевшую Галю и свалить на нее все грехи? Не выйдет. Во-первых, материально ответственное лицо — он, Автандил Шалвович, а во-вторых, обиженная Галя такого о нем порасскажет, что его закатают лет на пять, не меньше. А может, наоборот, вступиться за Галю, затеять драку, перебить несколько пустых бутылок, а списать пятьдесят бутылок марочного коньяку? Но туристы вовсе не собираются драться. Может так получиться, что Автандилу Шалвовичу кроме растраты припаяют еще и хулиганство. Нет, не годится!
Скандал тем временем, как костер, в который не подбросили сучьев, полыхнул пару раз и погас. Туристы отвязались от Гали и пересели за столик, где сидела в красивом кружевном платье одинокая девушка и допивала коньяк. Автандил Шалвович ожидал, что девушка тотчас же поднимется и покинет ресторан. Но этого не случилось. Она спокойно и доброжелательно ответила на вопросы парней, завязался оживленный разговор.
Автандил Шалвович снова погрузился в свои невеселые размышления. Так прошло минут пять. Шум за столиком привлек его внимание.
Теперь девушка пыталась встать и уйти, но один из туристов крепко держал ее за руку. Она начала вырываться. «Раньше надо было уходить», — осудил про себя девушку Автандил Шалвович. Он всегда и во всем винил женщин. Сами виноваты, если с ними что-то случается. Не начни Галя распивать с ним коньяк в подсобке, тоже ничего бы не было.
Зазвенело стекло — повалился графинчик.
Автандил Шалвович выскочил из-за стойки. Порчи инвентаря он допустить не мог.
— А ну отпусти!
— А вам что за дело, Автандил Шалвович? — ревниво произнесла Галя. — Люди выясняют отношения. Ну и пусть. Она, может, сама этого хочет. А то бы не сидела, не распивала коньяк в мужской компании.
Автандил Шалвович поспешно ретировался за свою стойку.
Туристы совсем осмелели. Силой усадили Лину на место. Громко заказали бутылку коньяка. Не стесняясь, они шумно уговаривали Лину выпить с ними по рюмочке-другой, а потом отправиться в соседний вагон, где у них имелось свободное купе.
— Пустите, ребята, мне надо идти. Правда, надо, — уговаривала их Лина. — Меня отец ждет.
— Не ломайся, — ответил ей один из парней. — Ты же уже не девчонка. Знаешь что к чему. Проведешь с нами вечерок, а потом мы сами тебя к папочке доставим. В лучшем виде!
Оба громко захохотали. Этот дикий смех испугал Лину. Она испуганно оглянулась в поисках помощи.
— Все! Вставай, пошли!
— Никуда я с вами не пойду!
— Тебя не поймешь; то не хотела остаться, теперь не хочешь уходить. У тебя что — не все дома? Или опьянела? Ничего, в тамбуре проветришься.
Они уже силой тащили упиравшуюся Лину по проходу между столиками.
И тут на их пути встал Игорь Коробов.
— Кончайте, ребята. Повеселились, и хватит. Отпустите ее.
Парни с удивлением воззрились на него:
— Ты кто такой? Жить надоело? А ну уйди…
— Эта девушка со мной.
— С тобой? Ты кто ей — папочка?
Один из парней с силой ударил Игоря. Тот ответил. Узкий проход мешал второму парню наброситься на Игоря, это уравнивало шансы. Воспользовавшись моментом, Лина вырвалась и бросилась прочь из ресторана. Это обрадовало Игоря. Теперь задача его упрощалась.
Впрочем, неизвестно, чем бы кончилась для него эта драка, если бы один из парней не допустил роковой ошибки: схватив со стола бутылку из-под пива, он резким движением отбил дно, заполучив таким образом страшное оружие. Однако воспользоваться этим оружием ему не пришлось. Звон посуды, служившей для Автандила Шалвовича одним из источников наживы, мгновенно вывел его из состояния апатии. Он выскочил из-за стойки, как разъяренный буйвол промчался по проходу, схватил обоих парней могучими волосатыми лапами за шиворот и поволок их к выходу.
Через мгновение вагон-ресторан опустел. Как писали древние, битва прекратилась из-за отсутствия сражавшихся.
— Что ты на нее набросилась? — Беловежский растерянно смотрел на жену, которая не торопясь, плавными движениями сняла с шеи золотое ожерелье и начала аккуратно укладывать его в длинную и узкую коробочку, выстланную изнутри красным бархатом.
— Не люблю несчастных, — спокойно отвечала Медея. — Несчастье — это зараза, от нее надо держаться подальше.
— Вот бы и держалась подальше. Зачем же делать несчастных еще несчастнее?
— А ты иди пожалей ее!
Беловежский выглядел этаким простецким парнем, что в свое время породило у Медеи иллюзию, будто ей будет легко управляться с мужем. Но она все чаще стала убеждаться в том, что ошиблась.
Светлые глаза Романа Петровича потемнели, круглое, обычно казавшееся добродушным, лицо затвердело.
— Пойду и пожалею, — твердо сказал он.
Пригладил ладонью редеющие каштановые волосы и вышел из купе, с силой захлопнув за собой дверь.
Медея опустилась на застланную полку и стала смотреть в темное стекло, где ничего не было видно, кроме ее собственного отражения.
…Беловежский двинулся к вагону-ресторану, где он оставил Лину с, отцом. Однако Лина встретилась ему на полпути. Волосы ее были спутаны, рукав платья надорван.
— Что случилось?
— Пристали двое. Тащили к себе в купе. Еле вырвалась. Спасибо, какой-то парень помог.
— Я как чувствовал, — мрачно проговорил Беловежский. — Да вот, опоздал.
— Опоздал, — как эхо отозвалась Лина.
Они оба смешались и замолчали.
— Ты извини мою жену. Не знаю, что на нее сегодня нашло. Обычно такая спокойная, выдержанная женщина.
— Красивая женщина, — снова, будто эхо, повторила Лина.
— Зачем же ты осталась в ресторане? И сейчас… Мне не нравится, что в этот поздний час ты ходишь по поезду одна.
— Одна? А с кем же мне ходить? — поинтересовалась Лина.
— С кем? — Беловежский попытался завладеть инициативой в разговоре: — Лина, я не мог сказать этого за столом… по понятным соображениям…
— По понятным соображениям.
— Перестань повторять мои слова, ты не маленькая!
— Не маленькая.
До него донесся смешок.
— Так вот что я хотел сказать. Я рад тебя видеть. И рад, что ты возвращаешься в Привольск. Хотя с прошлым, как ты сама понимаешь, покончено. К тому, что было, конечно, возврата нет и быть не может.
— Быть не может.
— Да, да… И все-таки я рад.
— Я тоже… У меня голова разболелась, я пойду.
Она повернулась и пошла. Беловежскому показалось, что он недосказал ей что-то очень важное. Машинально ухватил Лину за рукав, раздался треск ветхой материи, мелькнуло голое белое плечо, розовая ленточка на нем.
Она оглянулась, с удивлением посмотрела на Беловежского и скрылась.
Навстречу директору по проходу двигался один из заводских — завгар Лысенков. По легкой, понимающей улыбке, игравшей на его губах, нетрудно было догадаться, что последняя сцена не укрылась от его внимания. У Беловежского появилось желание сказать завгару что-нибудь резкое, чтобы согнать с его лица заговорщицкую, понимающую улыбку. Но тот, словно угадав это, сменил выражение лица на просительно-угодливое и, склонив голову, сказал:
— А я к вам, Роман Петрович, за помощью.
Еще недавно Беловежскому, занимавшему должность начальника производства, по работе редко приходилось сталкиваться с Лысенковым. Он внимательно рассмотрел его впервые несколько дней назад, когда вызвал к себе и попросил сменить своего личного шофера. Прежний, Гуськов, был небрежен и неопрятен, непонятно было, как его мог терпеть предыдущий директор Громобоев.
У Лысенкова — удлиненное лицо, какие принято называть «лошадиными», крепкая жилистая фигура. Волосы бурые, с медным отливом, крашеные, что ли? Возраст — солидный, он угадывался в истончившейся бледноватой коже лица, в обилии тонких морщин, прочерченных рейсфедером времени на лбу и на щеках. Отметив про себя эти морщины, Беловежский подумал: «Под шестьдесят мужику. Должно быть, воевал». Эта догадка подтвердилась. На другой день у него был телефонный разговор с отцом, и неожиданно тот попросил о внимании к завгару Лысенкову: «Он воевал под моим началом».
— Так что вам надо? — вспомнив об отцовской просьбе, Беловежский решил быть поснисходительней к завгару.
— Да вот, в Москве удалось выбить несколько ящиков запчастей. Решил прихватить с собой, благо буфетчик оказался знакомым, пообещал в подсобке разместить. А тут ему ревизией грозят. Вот дружок и взбеленился: «Забирай, говорит, свои железки к чертовой матери». Хочу вас просить — переговорите с начальником поезда. Ну, чтобы разрешил перекинуть груз в багажный вагон. А мы задним числом оплатим по прибытии. А можно и сейчас наличными. У меня по случаю деньги при себе имеются. Хотел что-нибудь в Москве прикупить, да не успел, с запчастями провозился.
— Хорошо. Попробую.
— Премного благодарен, Роман Петрович. За мной должок! Отплачу.
«Платы» завгара директору долго ждать не пришлось.
Наутро в купе раздался стук. В проходе стоял Лысенков, из-за его спины выглядывал рослый парень с синяком под глазом.
— Вот, шофера вам нашел. До последнего времени в Москве таксистом работал, а теперь к нам в Привольск едет…
— А зачем? — поинтересовался Беловежский, внимательно разглядывая симпатичное, несколько подпорченное синяком лицо парня.
— Темнит, — развел руками Лысенков. — Говорит, семейная тайна.
— Тайны надо уважать, — произнес Беловежский, пристально глядя в лицо Лысенкову. — В том числе — и семейные… А синяк откуда?
— Герой! Вчера в ресторане за примаковскую дочку вступился, из рук охальников вырвал.
Лысенков произнес эту фразу как ни в чем не бывало, словно не был свидетелем вчерашней сцены между Беловежским и Линой.
— Прибудем на место, приходите оформляться. Если документы в порядке, возьмем. С испытательным сроком, конечно.
Роман Петрович, и не оглядываясь на жену, знал: на ее полных губах играет насмешливая улыбка. Слова завгара о парне, спасшем примаковскую дочку из рук охальников, и последовавшая вслед за этим быстрая награда — прием на работу — не могли, конечно, пройти мимо ее внимания.
…А поезд дальнего следования тем временем с грохотом мчал к югу, накручивая на стальные колеса все новые и новые километры. Нес наших героев навстречу судьбе.