Я У НИХ УЧУСЬ

Впервые на этот «темный» период в биографии Шукшина обратил внимание замечательный писатель и литературный критик, сотрудник журнала «Наш современник» Владимир Коробов в книге «Василий Шукшин. Творчество. Личность» (М., 1984), ставшей первой биографией Шукшина (позднее книга будет не раз издана уже без купюр в серии «ЖЗЛ», высоко оценена и критикой, и самыми взыскательными читателями). Совершенно справедливо демифологизируя семейные предания и позднейшие рассказы самого Василия Макаровича о его трогательном расставании с малой родиной, Коробов писал: «Он уходил из родного села (не дома — там если и не понимали его, то все равно прощали — своя кровь) как изгой, как “непутевый”. Он уходил не только прокормиться, хотя эта статья и была решающей для едва сводящих концы с концами родных, он уходил еще и доказать всем землякам, что они напрасно относились к нему без должного почтения — иронизировали над ним, насмехались, стыдили, осуждали — не верили в него и его будущность. Желание доказать было в нем болезненно острым — он был самолюбивый, гордый и дерзкий юноша…» Однако в своих суждениях Владимир Иванович пошел еще дальше. Он высказал предположение о том, что, уехав из Сросток, Шукшин по дороге в Москву был «завербован» в банду уголовников и в течение нескольких месяцев в ней находился: отсюда и хорошее знание уголовного мира, и тюремных песен, и постоянное обращение к этой теме в творчестве и литературном, и кинематографическом, и наколка на руке, и кошмары, его преследовавшие во сне, и многое другое.

Для доказательства своей гипотезы Коробов использовал несколько источников. Он сослался на известные строки из киноповести «Калина красная» о том, как познакомились Егор Прокудин и Губошлеп: «Я вспоминаю один весенний вечер… — заговорил Губошлеп… — В воздухе было немного сыро, на вокзале — сотни людей. От чемоданов рябит в глазах. Все люди взволнованны — все хотят уехать. И среди этих взволнованных, нервных сидел один… Сидел он на своем деревенском сундуке и думал горькую думу. К нему подошел некий изящный молодой человек и спросил: “Что пригорюнился, добрый молодец?” — “Да вот… горе у меня! Один на земле остался, не знаю, куда деваться?”». Наряду с этим Коробов привел полученное им в 1978 году письмо казанского профессора Бориса Никитчанова, который, будучи совсем молодым человеком, весной 1946 года повстречал на городском рынке в Казани одного необычного парня из шайки, промышлявшей воровством и грабежами, и тот объяснил ему причины своего нахождения среди преступников:

«Я у них учусь играть, да и хороший литературный материал можно получить. — Он так и сказал — “литературный материал”, а я, помню, сильно поразился таким особенным, “писательским” словам. Но как это он “учится играть”? Видимо, на моем лице было недоумение, и он добавил:

— Да, я писатель, а впрочем, я не знаю еще, кем буду. У меня, если хочешь знать, еще и огромный талант артиста.

…Мы присели на кучу битой штукатурки, щепок, щебня. Парнишка стал развивать мысль о необходимости странствий, напомнил о моем земляке — волжанине А. М. Горьком и его “университетах”.

— Откуда бы мог узнать так Горький о жизни Челкаша, вот ты скажи? — наседал он на меня. — Этого не напишешь, если сам не соприкоснешься!

…А потом глянул на меня невыразимо ясными глазами и попросил тихо:

— Дай мне хоть сколько-нибудь, а то они мне не поверят.

Я молча достал три рубля и протянул ему. Он быстро сунул их в карман и зашептал:

— Я отдам тебе их, отдам, но, наверно, не скоро. Ты уж меня не осуждай…

— Кончай, писатель, паровоз уходит! — крикнул громко сухопарый верзила.

Мой знакомец сначала медленно, словно нехотя, стал отворачиваться от меня, а потом как-то быстро встряхнулся, и меня, помню, поразило его лицо — так оно сразу, в мгновение, переменилось. От меня уходил уже другой человек — гораздо взрослее, строже и надменнее того парнишки, который со мной только что разговаривал.

Шпана быстро удалялась, а он приостановился еще, махнул мне рукой и почти выкрикнул:

— Шукшин моя фамилия, Василий Макарович, не забудь! Может, еще услышишь…»

Предлагая отнестись к этому, очевидно сильно беллетризованному, нарочитому и не очень хитрому тексту как к серьезному документу, Коробов исходил из того, что Шукшин уехал из Сросток весной 1946 года, а на работу устроился в мае 1947-го. Таким образом, выпадал целый год, который и был, по его мнению, заполнен «воровской малиной», куда угодил угловатый и грубоватый, нежный и незащищенный Шукшин. И все складно в этой версии, кроме одного — не было этого года. Шукшин покинул родной дом весной 1947-го, а не 1946 года. Его фразу: «Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома» — нельзя понимать буквально, отсчитывая от лета 1929 года шестнадцать с половиной лет. У Василия Макаровича с датами всегда была неразбериха, причем часто сознательная, но все документы однозначно указывают на то, что он уходил из Сросток, когда ему шел восемнадцатый год (об этом пишет в своей книге «Сростки. Пикет» и В. Ф. Гришаев, который, по собственному признанию, три раза летал в Горно-Алтайск к друзьям юности Шукшина, чтобы точно установить все даты). Таким образом, хронологически он не имел возможности долго находиться в уголовной среде, но то, что он мог с ней так или иначе соприкоснуться, как мы увидим дальше, — исключать нельзя.

Опасность, которой подвергался Шукшин, уехав из дома, хорошо понимали и его близкие, тем более что в течение некоторого времени он не давал о себе знать. Нетрудно представить, что испытала в эти дни и недели Мария Сергеевна, которая сама к уходу сына приложила руку, пусть и вынужденно, исхлопотав ему паспорт.

«Мама сильно переживала за Васю, а он уехал, и два месяца от него не было ни одного письма, — вспоминала сестра Наталья. — Извелась мама, ложилась спать со вздохами, а то и со слезами и вставала с надеждой на весточку от него. Жаль мне ее было, но помочь я была не в силах. Однажды я пришла к тете Марусе Александровой. Она сидела за швейной машинкой, что-то шила и говорит: “От Витьки (от сына) получила письмо, почитай-ка мне еще раз”. Я прочитала коротенькое письмо. Он хорошо устроился, но долго не писал потому, что общежития не мог получить, и в конце: до свидания, твой сын, дата и адрес: г. Черемхово. Я обрадовалась. Это письмо могло, наверное, походить и на письмо от Васи, поэтому и думала я о том только, как его умыкнуть, принести маме на работу, обрадовать ее, как-то успокоить. Стащить-то сумела, а конверт оставила у тети Маруси. Придя домой и, зная, что это письмо из Черемхово, я взяла катушку из-под ниток, ножом вырезала “Черемхово” на этом тюрючке и, помокнув в чернила, пришлепнула на конверте свою “печать”. Положила в конверт Витькино письмо, заклеила, постаралась (по почерку) написать адрес — и бегом к маме на работу. А у нее руки затряслись, слезы на глазах, взяла у меня письмо, читает, конверт я ей стараюсь не показывать, и мое сердечушко трепыхает: ну, думаю, сейчас она догадается. Где это, говорит, город Черемхово? “Под Москвой”, — отвечаю. Позже узнала, что он в Иркутской области.

Примерно через месяц получаем от Васи письмо. Какая это была радость, особенно для меня. Маму-то я обманула, а себя-то нет. В письме он просит ответа не писать, потому что он должен получить другое общежитие. А на конверте четко значилось: “Калуга”».

Загрузка...