Ну а что же «Разин»? Этот морок, это наваждение, этот измучивший его, неугодный ни тем, ни другим, ни третьим сценарий? Вспомним еще раз фразу, которую произнес Шукшин на премьере «Калины красной» в Доме кино: «Все только начинается». Можно не сомневаться — она относилась к его сокровенному замыслу, чей черед в очередной раз настал и был близок к воплощению как никогда. Но и тут Василий Макарович заранее подстраховался, как когда-то страховался при поступлении во ВГИК. Только уровень изменился — от райкома партии в Сростках до ЦК КПСС в Москве. По свидетельству Валерия Фомина, именно в это верховное место отправился Макарыч еще летом 1973 года, вернувшись из Белозерска после съемок «Калины красной».
И вот вопрос: к кому он шел и у кого искал поддержки?
«Сценарий “Степана Разина” сделан, предстояла борьба за постановку. Борьба не шуточная, изнуряюще-долгая, почти бесперспективная. Но он верил в удачу. И, надо сказать, кое-где судьба ему помогала. На ЦК и угрюмого тамошнего сидельца Шауро (заведующего отделом культуры ЦК КПСС. — А. В.) надежды были плохи. Макарыч приглушенно смеялся над привычкой Шауро запираться в кабинете и играть на гармошке. Это были, разумеется, сионистские слухи, но мы судили о Шауро и Суслове не по слухам, а по их делам. Дела же казались зловещими. Суслова русские патриоты считали масоном, — вспоминал Василий Белов и горестно прибавлял: — но разве сравнима шауровская гармонь с черномырдинской? Сусловский выдвиженец Горбачев в то время высиживал свое предательство России где-то в Ставропольском крае…»
«Студийное сопротивление Шукшин ощущал. Бритиков избегал разговора, был неискренен. У Шукшина оставался последний козырь, — писал Заболоцкий. — Помню, получая как-то звание или награду, он добился личной встречи с председателем Совета министров РСФСР Вороновым Г. И. На встрече Шукшин и поставил вопрос о производстве “Разина” и получил реальную поддержку — сценарий был принят в Госкино. Выговорил он и повторную встречу в случае необходимости. Макарыч уверовал в эту личность. “Посмотри на портреты членов Политбюро (перед праздниками они были на стенах многих зданий) — из всех — у него самый крепкий характер. Губы властные. Может, он не позволит грабить Россию? Последняя моя надежда — поддержка Воронова. Госкино завалит”, — рассуждал Шукшин. Однако к моменту закрытия фильма Воронов уже был отодвинут со своего поста. Но то, что Шукшин верно чувствовал, от кого может быть поддержка, подтвердилось через два десятка лет. В интервью “От оттепели до застоя” (“Известия”, 18.11.1988) бывший член Политбюро вовсе не похож на оправдывающегося перевертыша, стержень личности».
Эти конспирологические ретроспекции в воспоминаниях обоих авторов чрезвычайно любопытны и могли бы стать замечательным материалом для остросюжетного романа, но летом 1973 года Шукшина скорее всего принимал его старый знакомец, аккуратный куратор советской культуры тов. Демичев, ни в каких порочащих его связях не замеченный, у которого Василий Макарович уже бывал в конце 1960-х в связи с картиной «Странные люди». И эту сцену — Василий Шукшин на приеме в ЦК КПСС — можно попытаться представить.
…Он шел в большой дом на Старой площади за поддержкой, шел потому, что больше идти ему было некуда: «…чую сердцем — больше нигде не помогут». Был или нет Шукшин «благонамеренным оппортунистом», любил или нет советскую власть, коммунистов, Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза и лично товарища Леонида Ильича Брежнева — Старая площадь в Москве была единственным местом, где его могли поддержать и заставить умолкнуть всех его сильных недоброжелателей. Ни на студии, ни в Госкино, ни в самиздате, ни в тамиздате, ни на Западе, ни на Востоке. В отличие от Солженицына, который мог писать «Красное колесо» в Берне или Вермонте, Шукшин не мог снимать свой фильм где-нибудь помимо России. И дело не только в натуре и в русских лицах. Даже если предположить самый фантастический и невероятный вариант, что Шукшин, обидевшись на власти, вдруг решил бы остаться на Западе со скандалом, как Андрей Тарковский, или в более мягкой форме, как Андрон Кончаловский, кто бы дал ему хоть в Голливуде, хоть в Европе деньги на фильм про Степана Разина, о котором там слыхом не слыхивали? Теоретически могли бы профинансировать фильм про восстание зэков на Чукотке в сталинские времена, но и это маловероятно. У Шукшина не было мировой известности Тарковского. Как режиссер он был обречен работать в СССР и как человек, привыкший добиваться своей цели, он шел на прием к постаревшему Левиафану, некогда уничтожившему его отца, чтобы с помощью Левиафана за отца отомстить. На Левиафановы деньги снять фильм про то, как по приказу Москвы проклятой столетиями гнобили русский народ бояре, чиновники, писцы, партаппаратчики и иные номенклатурные работники разных времен — он не проводил между историческими эпохами принципиальной разницы и ни одну власть на Руси не считал справедливой.
Как бы ни грозил Шукшину Баскаков, что мы-де не позволим снять фильм про русский бунт, не надейся, Василий Макарович и на него нашел управу. А советская власть, что ж… Неужели эта, по выражению Андрея Платонова, сердобольная вдовица посмела бы отказать тому, кого обрекла на полусиротскую долю, а после опекала? Да и кем был в глазах высоких советских начальников человек, писавший в своих потаенных тетрадях: «Ни ума, ни правды, ни силы настоящей, ни одной живой идеи!.. Да при помощи чего же они правят нами? Остается одно объяснение — при помощи нашей собственной глупости. Вот по ней-то и надо бить нашему искусству»? Даже такой он оставался для них своим[55].
В отличие от Тарковского, от которого просто веяло чужеродностью, ненадежностью, непредсказуемостью, Шукшин действительно, по удачному выражению Сергея Залыгина, писал и играл без грима, и в этом было его главное оружие, хотя эффектная формула Залыгина требует уточнения, начиная с того, что было немало ролей, когда Василию Макаровичу приходилось гримироваться и гримироваться очень серьезно, как, например, в фильме «Освобождение»[56], и заканчивая тем, что настоящего Шукшина никто из начальников никогда не видел, не знал, но именно такой невидимый, неуловимый, ускользающий, он умел вызывать их доверие, но делал это не столько по заказу, сколько по наитию.
Это подметил Глеб Панфилов, когда написал о Шукшине еще в советские годы: «В разговорах, встречах, в личных беседах, в обращении с начальством он был подвластен только собственной природе, собственной, нерассчитанной интуиции». Вот благодаря чему стольких добрых и умных людей сумел обворожить этот человек и почему ему на них везло. Так что ему стоило обворожить самых главных, если они и сами обворожиться были рады? Когда обиженные на Шукшина, пусть и по разным причинам, неудавшаяся актриса Лидия Александрова и недобрый писатель Фридрих Горенштейн независимо друг от друга сравнили сибирского мужика 1960–1970-х годов с не сыгранным им в кино, но отчасти сыгранным в жизни сибирским мужиком начала XX века — Григорием Распутиным, они, сами того не ведая, попали в яблочко. Подобно тому как Распутин в глазах императора Николая Александровича и императрицы Александры Федоровны являл собою чаемый ими русский религиозный народ, так и Шукшин нес образ того простого советского человека, в который верили, умозрительно представляли и жаждали увидеть наяву вожди иных времен.
Парадокс этой ситуации заключался в том, что Шукшин-то как раз доказывал, что никакого простого человека не существует, но сам, меньше всего таковым являясь, простым человеком в глазах окружавших его людей представал. Достаточно посмотреть кадры кинохроники: Василий Шукшин получает в Кремле Государственную премию СССР. Скромный рабочий или колхозный механизатор, явно смущающийся вниманием к себе, торопящийся скорее закончить эту неловкую процедуру, ему неуютно, нехорошо среди этого блеска и официоза — разве такой человек не был дорог начальству? Разве Шукшин с его фантастической судьбой, о которой они, наверное, были наслышаны — референты собрали справки, — разве он, поднявшийся не без их помощи на самый верх с самого дна, куда они же его в младенчестве сбросили, заточили в бочку с матерью, как царевича Гвидона, не был оправданием всех их деяний? И то, что он вступил когда-то в их партию и не только не выходил из нее, но и время от времени при крайней необходимости на нее ссылался, разве не доказывало хотя бы частично их историческую правоту? В те самые месяцы и годы, когда эта власть не знала, что ей делать с давно расшифровавшимся Солженицыным[57], с Бродским, Любимовым, Тарковским, с академиком Сахаровым, с генералом Петром Григоренко, с ученым Жоресом Медведевым, с Виктором Некрасовым, Леонидом Бородиным, Владимиром Максимовым, Георгием Владимовым, пришедший в ЦК Шукшин словно утешал: еще не все от вас отвернулись, не всех вы против себя настроили. В нем была надежность, сила, простота: а если и этому не поверить, то с кем вообще останешься?
Существует довольно любопытный устный рассказ Расула Гамзатова, записанный дагестанским журналистом Джабраилом Алиевым. «В 2001 году я расспрашивал Расула Гамзатова о Шукшине. Интересно было побольше узнать о судьбе этого писателя. Поэт сказал, что встречался с Шукшиным несколько раз, и рассказал такую историю:
“В 1970 году в Москве проходил очередной съезд писателей. Это был особый съезд, потому что там присутствовал сам Леонид Брежнев. К тому времени в издательстве выпустили первую книжку Брежнева ‘Малая земля’. А Шукшин должен был как раз выступать с каким-то докладом. Но на съезде его не было. Он опаздывал. Правда, мало кто об этом знал. И вот наступило время выступления. А его все нет. Снова объявляют:
‘Василий Макарович Шукшин делает доклад о столбовой дороге Советской литературы’.
Тишина. Все, конечно, поглядывают на Брежнева. Но тот молчит. Я удивлялся его спокойствию. Прошло около тридцати минут. И тут председатель собрания Константин Симонов только начал объявлять другого докладчика, как дверь отворилась, и в зал быстрой походкой вошел Шукшин. Как обычно, он был в простом пиджачке и сапогах. Извинился и пошел к трибуне. Никаких записей у него не было. Говорил своими словами. Но все глядели не на него, а на Брежнева. Генеральный секретарь по-прежнему молчал. Шукшин, выступая с трибуны, раскритиковал произведения многих известных писателей. Хорошо отозвался только о Михаиле Шолохове. Когда он завершил выступление, то снова наступила гробовая тишина. Шукшин не уходит. Стоит у трибуны. И тут Леонид Брежнев поднимается со своего места, неторопливой походкой подходит к Шукшину и говорит:
— Вид у вас, товарищ писатель, не очень опрятный, но выступили вы смело. За это спасибо.
И пожимает ему руку. Шукшин стоит немного смущенный и улыбается».
Конечно, вся эта история легендарна от начала до конца: писательский съезд прошел в 1971 году, когда Шукшин уже давно в сапогах не ходил, книга Брежнева вышла в 1978-м, никакого доклада о столбовой дороге в литературе Шукшин не делал. Но сказка ложь, да в ней намек. За то, что Шукшин благодаря своей искренности и простоте и — как бы парадоксально это ни звучало — актерскому мастерству умел эту искренность и простоту просто и искренне выразить — власти были готовы Шукшина слушать и слышать от него то неприятное, что от других слушать бы не захотели, а он совершенно честно предупреждал их в своей «охранной грамоте» — статье «Нравственность есть правда»: «Я не политик, легко могу запутаться в сложных вопросах, но как рядовой член партии коммунистов СССР я верю, что принадлежу к партии деятельной и справедливой, а как художник я не могу обманывать свой народ — показывать жизнь только счастливой, например. Правда бывает и горькой».
Горькой, и какой! Перечитывая сегодня Шукшина, действительно поражаешься тому, как этому писателю, современнику Солженицына, как раз в пору жесточайшей травли последнего[58] было позволено в условиях советской цензуры и идеологических ограничений выразить суть своего времени, получить при жизни почести и награды, ни в чем не слукавив и не пойдя ни на какой компромисс. Это ведь тоже было бодание теленка с дубом, противостояние официозу и лжи и тоже абсолютная победа, когда с волевой личностью ничего сделать не смогли. И победа тем более ценная, что, в отличие от Солженицына, Шукшина читала в ту пору не малая часть интеллигенции и Запад, а весь народ (во всяком случае, фильмы смотрел уж точно).
Иное дело, что полностью обыграть власть Шукшину так и не удалось. Это очень верно подметил Георгий Бурков:
«Васю закрутили, завертели в партийном хороводе, и легионы корреспондентов разорвали его сердце в клочья. Ему, Васе, казалось, что он гениальный стратег. Ради Степана Разина, ради того, чтобы осуществить цель своей жизни, свое предназначение, он терпел всю эту обнищавшую свору духовных пастырей, кормил их уже одним тем, что позволял доить себя.
Ему казалось, что он хитрит и обманывает их. Получилось наоборот. Его обманули. Они-то уж знали, что делали и делают. А сейчас набирают металл в голосе (заговорили вдруг), чтобы заявить, что, мол, человек из моего окружения, из моей свиты, был образцом художника и примером для подражания. И меня будут всю жизнь ненавидеть за то, что знаю правду. И всячески мешать мне выйти на самостоятельный и открытый разговор с людьми. Такие вещи они делать умеют. Все они вместе взятые убили Степана Разина, а следовательно, и Шукшина. Вот в чем истина».
Бурков писал эти слова много лет спустя после смерти Василия Макаровича, писал с горечью, с обидой, с ревностью, как вообще написаны лучшие воспоминания о Василии Макаровиче, например, те, что принадлежат Белову и Заболоцкому (подозревавшему, однако, Буркова в неискренности и двуличии — но без таких взаимных подозрений мы, русские, кажется, существовать не умеем — вот и воспоминания Юрия Скопа и Рениты Григорьевой вызвали у Анатолия Дмитриевича всплеск возмущения). Прав или нет был Георгий Иванович в своих суждениях, кто кого доил — Шукшин власть или она его — все это вещи спорные[59], но можно предположить, что и сам Василий Макарович Шукшин, этот совершенный русский человек советского времени, простой и сложный одновременно, крестьянин, рабочий, учитель, художник, интеллигент, с годами все меньше «люто ненавидел советский строй», ибо, обладая чутьем, интуицией, разумом, не мог не видеть того, что не в дряхлеющей власти таилась русская беда (и именно отсюда острая рабочая запись Шукшина про «государственного деятеля с грустным лицом импотента», в которой запечатлено не только одно конкретное лицо, но собирательный образ этой бессильной власти). Не в КГБ, не в ЦК, не в Главлите, не в Госкино и не в Госплане. Государство, то самое жестокое русское государство, которое проклинал Шукшин устами своих исторических героев, отмирало, теряло зубы, мутировало, только легче от этого оскопления никому не становилось. И то, что видел Василий Макарович у себя на родине, что видел на Волге, на Дону, в Астрахани во время холеры, на Вологодчине, не могло не убедить его в этом. Голова рыбы уже сгнила и опасности не представляла, гниение опустилось на другой уровень, о чем он говорил Фомину про «народ на карачках». Тем важнее было ему снять свой фильм о Степане Разине.