Одиннадцатого февраля 1971 года на Киностудии имени Горького состоялось заседание Художественного совета, где речь шла об общих вопросах художественной практики студии, «в частности о той поре короткой сценарной жизни, когда решается вопрос: быть или не быть фильму». Выступление Шукшина, озаглавленное при публикации «Надо иметь мужество», было довольно миролюбивым по форме, хотя и жестким по сути (именно там Шукшин обратится к известному евангельскому эпизоду, истолкованному им как жестокость Спасителя), оно вызвало оживление в зале, но закончилось тревожно: «Мы верим партии все, и я верю. Но много людей. И неопределенные разговоры. Я стал собирать и выписывать эпизоды, которые каждый советует выкинуть. И уж половины сценария нет. А еще не было Художественного совета на Киностудии им. Горького. А если все это выкинуть, тогда нет ни сценария, ни фильма».
День спустя, 12-го, в пятницу, в еженедельнике «Литературная Россия» вышел рассказ Шукшина «Обида», который начинался так: «Сашку Ермолаева обидели. Ну, обидели и обидели — случается. Никто не призывает бессловесно сносить обиды…»
А еще через четыре дня, 16-го, во вторник, обидели самого Василия Макаровича, обидели так, как не снилось никакому Сашке Ермолаеву, срезали, как никакому Глебу Капустину не удавалось. И это сделали не коммунистическая цензура, не КГБ, не французы и не масоны, это сделали коллеги Шукшина — выдающиеся советские кинорежиссеры, трудившиеся на Киностудии имени Горького. Это они решили на худсовете судьбу фильма, в который уже было вложено и столько труда, и сил, и средств. Но ничто не могло поколебать тех, чьи интересы напрямую были задеты.
«Но вот пришел час, — вспоминал Анатолий Заболоцкий. — Сильные мира киностудии имени Горького в лице редакторов и членов художественного совета, среди которых были С. Ростоцкий и М. Донской, Т. Лиознова, и отсутствующих, но разделивших мнение художественного совета С. Герасимова и Л. Кулиджанова, под председательством директора студии Г. И. Бритикова, прекратили проведение подготовительных работ по фильму “Степан Разин”. Особо речистой запомнилась Кира Парамонова, только что вернувшаяся из Югославии, где отсмотрела фильм о народном восстании. Она взволнованно задала тон, убеждая аудиторию: “Ничего кроме насилия не будет, судя по сценарию, и в “Степане Разине”. Ведущий экономист Краковский очередной раз всплыл с убийственной сметой — 10 миллионов рублей (и трех-то миллионов Госкино не собиралось давать). Лиознова жалящим голосом, усомнившись в самой личности Разина и замысла, заявила: “Если студия приступит к съемке трех картин о Разине, — (сама в это время уже финансировалась на 13 серий о Штирлице), — большинство режиссеров студии должны остаться без работы”. Худсовет был единодушный и недолгий, за фильм вступился лишь Паша Арсенов, но на него зашикали. Решение: закрыть на неопределенный срок до лучших времен.
Невесело вышли мы после худсовета со студии, проклиная в душе день, когда судьба впутала нас в кино. А тут еще, проходя возле ВГИКа, увидели выходящих из его дверей Сергея Герасимова с Тамарой Макаровой, окруженных народом. У машины он остановился, и мы услышали дружный смех. Шукшин приостановился, съежился, потом опустил голову и пошел мимо. Я, поспевая за ним, наблюдал за проводами Герасимова, мне казалось, он боковым зрением тоже видел Шукшина. В спину Макарычу я напомнил: “Ты же собирался просить поддержки, разве не повод?” Макарыч, ускоряя шаг, двигался к остановке: “Какая поддержка, если он на худсовет не пришел, а сам рядом, в институте. Ему все известно, без него фильмы на студии не делаются”».
Тщательно изучивший вопрос с запретом «Степана Разина» в своей книге «Кино и власть» Валерий Фомин заключил, что свою роль в отрицательном отношении маститых режиссеров к шукшинскому замыслу могли сыграть два обстоятельства — деньги и зависть: мало того что Шукшин грозил всех обобрать, после выхода «Разина» он мог бы сделаться режиссером № 1 на Киностудии имени Горького.
Так это или не совсем так, не было ли в этой истории иных, привходящих обстоятельств — вопрос сложный. Мы не располагаем стенограммой заседания, которая по таинственным причинам пропала за исключением выступления самого Шукшина, но то, что его отношения с другими режиссерами Киностудии складывались не шибко здорово — факт, и в этом была также и его заслуга. Василий Макарович при всей своей врожденной деревенской вежливости и тактичности, которую отмечали многие знавшие его люди, был человеком не только неподатливым, но и весьма конфликтным.
В изданной в 1999 году книге «Надеюсь и верую» можно прочитать письма Шукшину, полученные им от самых разных людей в 1970-е годы, и среди них — письмо от Станислава Ростоцкого, датируемое июнем 1970-го. Оно было ответом на письмо Шукшина директору Киностудии имени Горького Григорию Ивановичу Бритикову. Содержание шукшинского письма неизвестно, но можно предположить, что речь в нем шла о претензиях в адрес руководства в связи с бытовым неустройством режиссера и его семьи, а кроме того, судя по ответу Станислава Ростоцкого, письмо Шукшина было грубым, резким и, с точки зрения получателя, несправедливым. Ростоцкий попытался по праву старшего и более заслуженного, опытного режиссера этот конфликт решить и коллегу урезонить.
Но прежде чем его процитировать, приведем одно очень изящное воспоминание Станислава Иосифовича о Василии Макаровиче, которое было призвано подчеркнуть исключительную заботу коллеги о коллеге: «У меня в столе лежит копия письма, которое я однажды направил Василию Шукшину в его алтайские Сростки. Не так давно мне эту копию передала одна женщина. В свое время было очень тяжелое положение у Василия Макаровича — и творческое, и бытовое. Лечился он двумя способами: русским национальным напитком и поездками на родину в Сростки. Вот уехал он в очередной раз. Я в этот период фильм снимал. И вдруг вызывает меня директор киностудии имени Горького Григорий Иванович Бритиков и говорит: “Стас, с Васей плохо, поезжай, привези”. Не мог я тогда поехать — нельзя было бросить съемочную группу, остановить картину. Сел за это письмо. В нем я рассуждал о самоубийстве — все ведь боялись именно этого, что Шукшин что-нибудь с собой сделает. А я писал о своем поколении, о войне, о том, что вхожу в три процента счастливчиков 1922 года рождения, которые вернулись в мае 1945-го. Василий Макарович приехал. Надо было его знать… Он подошел ко мне в коридоре киностудии и пожал руку: “Спасибо”».
Было это, не было, действительно ли хотел Шукшин покончить жизнь самоубийством (косвенным подтверждением такого намерения может служить признание Василия Макаровича в письме своему товарищу и сокурснику Валентину Виноградову: «То ли я сам “выходов” не делал? Такие штуки мочил, что всерьез подумывал — не открыть ли краники и не уйти ли от всех этих сложностей…» — в чистом виде мотив рассказа «Жена мужа в Париж провожала»), можно только гадать. Но вот письмо Станислава Ростоцкого как факт, а не вольное воспоминание о нем.
«Дорогой Вася!
Прости, пожалуйста, что я тоже прочитал твое письмо. Мы с Григорием <Бритиковым> дружим и оба любим тебя.
Я всегда поражался твоему умению работать и, честно говоря, не понимал, как ты все успеваешь, не понимал, когда ты пишешь, не понимал, где. Но ты писал, играл, ставил, пил, болел, — и все по-настоящему.
А еще я чувствовал, что ты человек одинокий. Но к этому я относился как к закономерности. Ибо люди столь большого таланта, как ты, не могут не носить в себе эту микробу.
Но одиночество одиночеству — рознь. Ты не имеешь права не ощущать, сколько людей, и не самых плохих, внимательно следят за твоей судьбой, разделяют с тобой твои удачи, вместе болеют, вместе огорчаются. Это процесс невидимый, но поверь, что таких людей очень много и почти со всеми из них ты даже незнаком.
Есть, конечно, и другие, которые потирают руки и ждут не дождутся, когда же Шукшин навернется.
И это все тоже закономерно и, к сожалению, пока не может быть иначе.
Но, в конце концов, дело не в этом. Я пишу тебе, потому что ты очень виноват перед нами: я знаю, что те бытовые неустройства, которые вызывают неустройства душевные, можно было бы устранить, если бы ты был пооткровеннее с любящими тебя людьми. <…>
Брось ты в сторону нежелание с кем-то делиться своими заботами, и я тебе ручаюсь, что очень много людей захотят тебе помочь. <…> И еще одно хочу тебе сказать. О тех словах, которые и повторять-то не хочется <…> слова твои мне противны и тебя недостойны.
А что к матери поехал, так это прекрасно, отдохни немного душой и запрягайся, а мы подтянем, если брыкаться не будешь.
Обнимаю тебя!
Любящий тебя С. Ростоцкий».
Это было мягкое по форме, но жесткое по смыслу, ультимативное приглашение к цивилизованному диалогу, принуждение к примирению, требование извинения, изменения своей линии поведения («ты очень виноват перед нами»), характера — будь пооткровенней, перестань шифроваться, скрытничать, веди себя примерно, не брыкайся, и все будет хорошо. Тогда будет, а если нет… Мы не знаем, каким был ответ Шукшина, сказал ли он и на этот раз «спасибо», но полгода спустя и любящий дорогого Васю С. Ростоцкий, и заботливый Григорий оказались среди тех, от кого напрямую зависела дальнейшая участь «Степана Разина».