«Этим “смотри!”, — писал Белов во весь голос, — неожиданно и странно погибший Шукшин сказал свое завещание друзьям и всем, кто считает себя русским. Горестные размышления о последующих российских событиях лишь подтверждают, что как раз эти слова и есть подлинное завещание Макарыча… <…> Шукшинское завещание — название сказки — было злободневно все эти годы. Оно долго еще будет необходимо России. Государство выдержит, переварит в себе очередную свою перестройку или перетряску, как переварила Россия троцкистский набег в начале и в первой части прошлого века. Если будем глядеть в оба… Россия будет всегда благодарна Шукшину за этот предостерегающий окрик, хотя мы не услышали этот окрик в нужное время. Сергею Викулову, моему земляку, несмотря на осторожность и окружающие страхи, удалось тиснуть сказку в журнале. Пусть и под другим заголовком. (И ничего страшного не случилось ни с журналом, ни с главным редактором. Редколлегию не разогнали, “Наш современник” продолжал выходить номер за номером.) Сказка Шукшина пошла в народ, увы, уже после смерти Макарыча. Ее читали и перечитывали. Ставили самодеятельные коллективы и, кажется, замахивались профессионалы».
Правда — не поставил Товстоногов. Ни тогда, ни позднее. Не поставил и Гончаров. А когда Шукшин читал пьесу труппе Московского театра имени Станиславского, то, по свидетельству присутствовавшей при этом Татьяны Ухаровой, «реакция была более чем странной. Несколько вялых фраз». Да и вообще не стала эта насквозь русская сказка таким же фактом нашей национальной культуры, как шукшинские фильмы или рассказы. Пока — не стала, может быть, еще все впереди.
А первым из тех, для кого эта вещь предназначалась, был Георгий Бурков, о чем вспоминал Анатолий Заболоцкий. «На корабле сочинял Макарыч пьесу — сказку “Ванька, смотри!” (после его смерти она появилась в журнале “Наш современник” под другим названием — “До третьих петухов”). Шукшин наговаривает эпизоды или читает написанное Буркову. Воображение автора видит в Буркове обобщенного Ивана-дурака… Бурков тут же проигрывает сцены, фантазирует, как их ставить — есть чутье. Шукшин выверяет написанные ситуации, соглашается с желанием Буркова поставить эту вещь на сцене в качестве режиссера. Шукшин загорелся: “Никому не отдам, публиковать не буду, пока не поставишь. Если не дадут в своем театре, ставь в периферийном, пусть даже в самодеятельном коллективе”. Писал он ее с жаром, несмотря на занятость и перерывы из-за поездок». И чуть дальше: «Пусть поставит Жоржик “Ванька, смотри!”. Посмотрим…»
«Я долго, настырно упрашивал его написать пьесу для моего режиссерского дебюта в Москве — сказку об Иване-дураке, — вспоминал Георгий Иванович Бурков. — Подробно объяснял замысел, соблазнял сценическими возможностями: представлял, как три головы Горыныча — три актера — беседуют между собой. Он внимательно слушал, кивал, соглашался. “Хорошо говоришь. Вот сам возьми и напиши”. — “Нет уж, это по твоей части, я не умею”. — “Тогда давай пофантазируем”. Работали мы тогда много, снимались с утра до ночи. Мне показалось, что он остыл к нашей затее. Но однажды утром за завтраком он говорит: “Беда, знаешь, с нашим героем приключилась: его из библиотеки выгнали. Справку ему надо достать”».
«До третьих петухов. Сказка про Ивана-дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума-разума» — одно из самых важных и загадочных произведений Шукшина. Его завещание, его личное исповедание грехов и прощальный завет, который можно толковать по-беловски, а можно по-бурковски: «Сказки философской и народной не получилось. Получилась исповедь. Сильная, личная, современная. Шукшинская»[62]. Об этом произведении, по всякому определяя его жанровую природу, писали профессиональные читатели с самыми разными убеждениями и взглядами на литературу: Лев Аннинский, Александр Казаркин, Марк Липовецкий, Юрий Селезнев; исследователи находят в нем традиции Рабле, Гоголя, Салтыкова-Щедрина и Булгакова, привлекают тени Проппа и Бахтина. В этой сказке нетрудно обнаружить множество отсылок к шукшинской биографии, начиная с завязки, то есть с той самой справки, которую по требованиям просвещенных, культурных героев русской классики должен добыть Иван. («Мне стыдно, — горячо продолжала Бедная Лиза, — что Иван-дурак находится вместе с нами. Сколько можно? До каких пор он будет позорить наши ряды? <…> Пускай достанет справку, что он умный…».) И тут вспоминаются бесчисленные бумаги, анкеты, справки, аттестат, прописка, получение паспорта — всё, что с детства отравляло жизнь нашего героя. Можно понять, как выстраданно прозвучали слова протагониста: «Эх, справочка! — воскликнул он зло и горько. — Дорого же ты мне достаешься. Уж так дорого, что и не скажешь как дорого» — фраза, которую Иван произносит после того, как по его наущению черти, «с любовью и страданием» спев песню «По диким степям Забайкалья», обманывают стражника и проникают в монастырь. Но, с другой стороны, без чертей Иван не попал бы к Мудрецу и не разобрался бы в законах его канцелярии, и эта перемешанность добра и зла, сил света и сил тьмы и в самом деле отсылает к мировой классике. В шукшинском завещании вообще зашифровано, спрятано, обыграно, оплакано очень многое, и читатель, знакомый с сюжетами его жизни, горько усмехнется, прочитав реплику одной из голов Змея-Горыныча (!): «Это тоже не надо. Это жестокость», — и припомнит все, что было связано с Разиным, задумается над тем, кто скрывается под Бедной Лизой, на которой Иван не захотел жениться («Бедная Лиза, прекрасная девушка, я отца ее знал»), а кто под богатырем Ильей, дважды предупреждающим главного героя: «Ванька, смотри!» Это сказка разящая, смешная, злая, горькая, добрая, сатирическая, пародийная и автопародийная, в которой Иван выглядит кем угодно, но только не дураком и не простаком.
«А-а, — догадался Иван, — ты решила, что я — шут гороховый. Что я — так себе, Ванек в лапоточках… Тупой, как ты говоришь. Так вот знай: я мудрее всех вас… глубже, народнее. Я выражаю чаяния, а вы что выражаете?» — и тут угадывается пародия на многочисленные трюизмы в критических и филологических отзывах на творчество Шукшина. Эта сказка и по сей день кажется неким ребусом, и одним из самых интересных, загадочных ее персонажей представляется тот, к кому шел Иван за своей справкой и сумел попасть лишь с помощью чертей:
«…в приемную вихрем ворвался некто маленький, беленький — сам Мудрец, как понял Иван.
— Чушь, чушь, чушь, — быстро сказал он на ходу. — Василиса никогда на Дону не была».
«…в начале “Перестройки” был слух на Мосфильме, что собирался он ставить там “До третьих петухов”, а Мудреца, говорили, собирался лепить с Шолохова, — написал Анатолий Заболоцкий про замысел Георгия Буркова и добавил: — Вот уж был бы перевертыш и наведение очередного тумана на замысел автора».
Это все верно, тем более что Мудрец описан в пьесе не просто без особой симпатии, но хулигански, чего уж там говорить, описан, один старческий «нежданчик» чего стоит, а Шукшин, несомненно, относился к Шолохову в высшей степени уважительно, однако ведь и у самого Ивана, в той или иной степени героя автобиографического, и дури много, и слабости, и всяких прегрешений хватает — вспомнить хотя бы погубленный по его вине монастырь. Хватает и просто унижений, когда его как младенца спеленала усатая дочь Бабы-яги — так что законы художественных произведений по-своему преображают реальность и ее героев.
Легче всего эту тему пропустить, объявить надуманной, как предлагалось, например, не заниматься поисками прототипов в булгаковском «Театральном романе», — но вопрос от этого никуда не денется, совпадения, в том числе портретные, не исчезнут, и схожие сюжетные мотивы — Иван шел к Мудрецу с одними ожиданиями, а произошло нечто иное и то же самое случится у Шукшина с Шолоховым в Вешенской — не потеряют внутренней связи. Автор первой биографии Шукшина Владимир Коробов, много общавшийся с Георгием Бурковым в пору работы над книгой, писал со слов Георгия Ивановича о том, что «поначалу на месте Мудреца предполагался Летописец — герой не сатирический, мудрый без кавычек». Летописцем называл Шукшин Шолохова и в интервью Стасу Попову: «Для меня Шолохов — олицетворение летописца». А в другом месте: «Для меня нарисовался облик летописца». Но называл его же и мудрецом: «Заразил он меня своим отношением к жизни. Живет этот мудрец в Вешенской. И далек от всякой суеты… Шолохов — мудрец». Так что хотим мы этого или нет, определенная связь тут есть, а вот понять, до какой степени опосредованно она выражена, гораздо сложнее.